Текст книги "Евроремонт (сборник)"
Автор книги: Виктор Шендерович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Ars longa, vita brevis est[1]1
Искусство вечно, жизнь коротка (лат.).
[Закрыть]
Дм. Быкову
Много еще неизвестных страниц нашей истории ждут своего часа. Например.
Вскоре после ареста Временного правительства комиссар Антонов-Овсеенко послал двух бойцов, матроса и солдата, сделать опись народного имущества, награбленного царизмом и утащенного им от простых людей в Зимний дворец. Матрос и солдат перекурили (что успел запечатлеть случайно находившийся там же художник Владимир Серов) – и пошли делать опись.
По вине царизма жизнь их сложилась так, что ни писать, ни читать, ни сколько-нибудь прилично себя вести ни матрос, ни солдат не умели. Поэтому, постреляв по зеркалам и поплевав с парадной лестницы на дальность, они начали делать опись по памяти.
– Значит, так, – сказал матрос, бывший за старшего. – Запоминай.
Он внимательно рассмотрел Афину Палладу, стоявшую неподалеку от последнего плевка, и с чувством сказал:
– Су-ука…
– Запомнил, – сообщил солдат.
– Я те запомню, – пообещал матрос. Он постоял, почесал свою небольшую, но смышленую голову и сказал так: – Голая тетка с копьем и в каске. – Затем повернулся и ткнул пальцем в бюст Юлия Цезаря: – Верхняя часть плешивого мужика!
И они пошли дальше. Матрос тыкал пальцем, а солдат, бормоча, запоминал все новые утаенные от народа произведения искусства.
– Голая тетка с копьем и в каске, – шептал он, – верхняя часть плешивого мужика, баба с титьками, пацан с крыльями, голый с рогами щупает девку…
Этот, с рогами, так поразил солдатика, что он забыл все, что было до этого, и они пошли обратно к Афине, и солдат забормотал все сначала…
Как известно, если у каждого экспоната в Эрмитаже останавливаться по одной минуте, то на волю выйдешь только через восемь лет. А если от каждой голой тетки возвращаться к предыдущим, лучше не жить вообще.
В последний раз их видели накануне шестидесятилетия Великого Октября.
Совершенно седой матрос и абсолютно лысый солдат, укрывшись останками бушлата, спали под всемирно известной скульптурой “Мужик в железяке на лошади”.
Все эти годы, не выходя из Зимнего, они продолжали выполнять приказ комиссара, давно и бесследно сгинувшего на одном из причудливых поворотов генеральной линии партии. Они ничего не знали об этих поворотах. Ни фамилия “Сталин”, ни словосочетание “пятилетний план” ничего не говорили им. У них было свое дело, за которое они жизнью отвечали перед мировым пролетариатом…
Служительницы кормили их коржиками, посетители принимали за артистов “Ленфильма”, иностранцы, скаля зубы, фотографировались в обнимку.
Лежа под лошадиным брюхом, солдат как молитву бормотал во сне содержание прошедших десятилетий. Матрос улыбался беззубым ртом: ему с сорок седьмого года каждую ночь снилась одна и та же жертва царизма – голая девка без обеих рук.
Они были счастливы.
История любви
Семен Исаакович родился в ночь с 25-го на 26 октября по старому стилю, в том самом году.
Дата рождения немного смущала Семена Исааковича. Он предпочел бы быть ровесником какого-нибудь более интимного праздника, вроде открытия Сандвичем Сандвичевых островов или полета братьев Монгольфьер на монгольфьере, но в ту революционную ночь его никто не спросил, а потом было поздно.
Факт одновременного рождения с советской властью бросил судьбоносный отблеск на земной путь Семена Исааковича. Он не видел Сандвичевых островов, не летал на воздушном шаре – его жизнь принадлежала только Ей.
Всю молодость Семен Исаакович провел в комсомоле; зрелые годы посвятил выполнению пятилетних планов. Он многократно спасал для отрасли переходящие красные знамена и к пенсионным годам до ряби в глазах избороздил пространство между Курском и Хабаровском. Он не видел, как выходит из адриатического тумана Сан-Марко, не слышал, как дышит весенними вечерами Латинский квартал, – но из писем трудящихся в газету “Правда” мог безошибочно извлечь решения грядущего пленума.
Когда он вспоминал свою жизнь, она представлялась ему в виде заброшенной железнодорожной станции с бюстом Ленина в углу, причем Ленин был с трубкой, бровями и родимым пятном одновременно. От нервов Семен Исаакович пил элениум – если элениум удавалось достать.
Таково было влияние советской власти на Семена Исааковича.
Что же до обратного влияния, то это вопрос темный, потому что Семена Исааковича советская власть не видела в упор.
Впрочем, так было не всегда.
Когда-то, в молодости, она любила его. Она приняла его в пионеры и повязала кусочек своего бескрайнего знамени на его тощую шею. Она позвала его за собой – туда, где будут и Сандвичевы острова, и монгольфьеры, и всего этого хватит всем поровну И когда Семен Исаакович первый раз что-то перевыполнил, она вкусно покормила его, и когда он пролил за нее кровь – дала за это медаль.
Но потом с нею случилось то, что часто случается с женщинами в возрасте – ее потянуло на молодых. Она бесстыдно кадрила их, звала вдаль, обещала монгольфьеры и Сандвичевы острова, – а Семена Исааковича просто держала при себе, не разрешая отлучаться. С годами у нее обнаружились склочный характер и тяжелая рука; она не держала слова, она лгала в глаза – и при этом постоянно требовала от Семена Исааковича доказательств его любви.
И он с ужасом обнаружил однажды, что сил любить ее у него уже нет.
Шли годы; он старел, дурнел и терял зубы; одновременно старела, дурнела и теряла зубы она – но, не замечая схожести судеб, все больше охладевала к старику.
Он еще по инерции считал ее своею, но уже вел себя соответственно возрасту, чего не скажешь о былой возлюбленной: она по-прежнему строила из себя целку, крикливо звала вдаль и постоянно перетягивала кожу на лице.
Семена Исааковича, как мужчину строгого и положительного, это раздражало.
Но гораздо больше раздражало его с некоторых пор одно подозрение. А именно: подозревал Семен Исакович, что может кончиться раньше нее – и даже скорее всего, потому что мадам оказалась живучей до полного бесстыдства, а надеяться на добровольный уход в данном случае не приходилось.
И проснувшись в одно среднестатистическое утро, он, давно смирившийся с тем, что никогда не увидит Сандвичевых островов, вдруг вспомнил героя своей юности Павку Корчагина, и остро пожалел себя за бесцельно прожитые годы, и понял с холодной утренней ясностью, что старая блядь попросту надула его, ограбила, обсчитала на целую жизнь.
И тогда Семен Исаакович встал, умылся и пошел в ОВИР подавать документы на развод. Мадам окаменела от обиды и замолчала на целый год, а когда Семен Исаакович напомнил ей о своем твердом желании расстаться, начала громко скандалить.
Еще два года она не давала согласия, а потом, расплевавшись, ободрала Семена Исааковича как липку и, изнасиловав на память, отпустила на свободу – без сбережений, квартиры и в последних брюках, – но к этому времени ему было уже все равно, лишь бы никогда больше не видеть эту отвратительную бабу с ее перестройкой – что по-латыни, как сказал по секрету знакомый врач, означает “климакс”.
Про государство, куда съезжал Семен Исаакович, он слышал от Центрального телевидения много плохого, но ее там не было – это он узнал от надежных людей совершенно точно. Немного пугала концентрация евреев, но всю войну Семен Исаакович провоевал в разведке и был не робкого десятка.
От новой пассии он не ждал любви, ограничивая свои притязания покоем и уважением к старости.
Он дремал в ожидании вылета в Вену. Ему снился незнакомый город в зелени и черепицах крыш, яркий воздушный шар наверху и духовой оркестр Министерства обороны, исполняющий марш “Прощание славянки”.
Цветы для профессора Плейшнера
Куда? – спросил таксист.
– В Париж, – ответил Уваров.
– Оплатишь два конца.
У светофора таксист закурил.
– А чего это тебе в Париж?
– Эйфелеву башню хочу посмотреть, – объяснил Уваров.
Таксист коротко стрельнул глазами, на всякий случай запоминая лицо:
– А тебе зачем?
– Так, – ответил Уваров. – Посмотреть!
– А-а…
Пересекли кольцевую.
– И что, башня эта… выше Останкинской? – спросил таксист.
– Почему выше, – ответил Уваров. – Ниже гораздо.
– Во-от…
У шлагбаума возле Бреста к машине подошел молодой человек в фуражке, козырнул и попросил предъявить. Уваров предъявил читательский билет Ленинской библиотеки, а таксист – водительские права.
Молодой человек в фуражке очень удивился и попросил написать ему на память: куда это они едут?
Уваров написал: “Еду в Париж”, а в графе “Цель поездки” – “посмотреть на Эйфелеву башню”.
Таксист написал: “Везу Уварова”.
Молодой человек в фуражке все это прочел и спросил:
– А меня возьмете?
– Ну садись, – разрешил таксист.
– Я мигом, – сказал молодой человек, сбегал на пост, поднял шлагбаум и оставил записку: “Уехал в Париж с Уваровым. Не волнуйтесь”.
– Может, опустить шлагбаум-то? – спросил у него таксист, когда отъехали на пол-Польши.
– Да черт с ним, пускай торчит, – ответил молодой человек и выбросил фуражку в окно.
Без фуражки его звали Федя. Он был юн, веснушчат и радостно озирался по сторонам. Таксист велел ему называть себя просто: Никодим Петрович Мальцев.
По просьбе Феди сделали небольшой крюк и заехали в Австрию за пивом. В Венском лесу метким выстрелом через окно Федя уложил оленя. Никодим Петрович начистил Феде рыло, и, отпилив на память рога, они покатили дальше.
На заправке Уваров вышел размять ноги и вдыхал-выдыхал шальной воздух свободы, пока блондинка на кассе заливала Никодиму Петровичу полный бак. Федя прижимался к стеклу веснушками и строил ей глазки.
Уваров дал блондинке розовый червонец с Лениным.
В Берне Федя предложил возложить красные гвоздики к дому, где покончил с собой профессор Плейшнер. Пугая аборигенов автомобилем “Волга”, они до ночи колесили по городу, но дома с цветком так и не нашли, и до самого Парижа Федя ехал расстроенный.
В Париж приехали весной. Оставив Уварова у Эйфелевой башни, Никодим Петрович поехал искать профсоюз парижских таксистов, чтобы поделиться с ними своим опытом. Федя, запертый после оленя на заднем сиденье, канючил и просился дать ему погулять по местам расстрела парижских коммунаров, а потом исчез – вместе с рогами и гвоздиками.
Искать Федю было трудно, потому что все улицы назывались как-то не по-русски, но ближе к вечеру таксист его нашел – у дома с красным фонарем у входа. Федя был с рогами, но без гвоздик. На вопрос, где был, что делал и куда возложил гвоздики, Федя только улыбался и краснел.
Уваров, держа на отлете бокал шардоне, катался на карусели у подножия Эйфелевой башни. Никодим Петрович Мальцев наябедничал ему на Федю, и тут же (двумя голосами “за” при одном воздержавшемся) было решено больше Федю в Париж не брать.
Прощальный ужин Уваров давал в “Максиме”.
– Хороший ресторан. – тихо вздохнул наказанный, вертя бесфуражной головой.
– Это пулемет такой был, – вспомнил вдруг Никодим Петрович.
Уваров заказал устриц и антрекот с кровью. Никодим Петрович жестами попросил голубцов. Федя потребовал шоколадку и двести коньяка, но пить ему запретили взрослые.
В машине он сидел трезвый, обиженно шуршал серебряной оберткой от шоколадки, делал из нее рюмочку. Внутри Уварова негромко переваривались устрицы. За бампером съеживался в комочек огней город Париж.
Проезжая на рассвете мимо заправочной станции, они увидели блондинку, рассматривающую червонец. Возле Бреста, у шлагбаума, стояла толпа военных и читала Федину записку. Никодим Петрович Федю выпустил и троекратно расцеловал. Тот лупил рыжими ресницами, шмыгал носом и обнимал рога.
– Веди себя хорошо, – сказал на прощание Никодим Петрович.
Федя закивал головой, сбегал на пост, вернулся в фуражке, ударился о землю, обернулся товарищем лейтенантом и попросил предъявить.
– Ну что ты, ей-богу! – ответил Уваров. – Взрослый человек, а ведешь себя как ребенок.
– Контрабанду не везете? – спросил Федя и сам заплакал от неловкости. Машина тронулась, и военные прокричали вслед троекратное “ура”.
Родина простиралась теперь перед ними до самой Фудзиямы – если, конечно, вовремя не затормозить.
Возле Калуги Никодим Петрович даже вздохнул:
– Жалко парня. Пропадет без присмотра.
У кольцевой он сказал:
– А эта… башня твоя… ничего!
– Башня что надо, – отозвался Уваров.
– Но Останкинская повыше будет.
– Повыше, – согласился Уваров.
Святочный рассказ
Однажды в рождественский вечер, когда старший референт Кузовков ел свою вермишель с сосиской, в дверь позвонили.
Обычно об эту пору возвращалась от соседки жена Кузовкова: они там калякали на кухне о своем, о девичьем. Но вместо жены обнаружился за дверью диковатого вида дедушка, с бородой до пояса, в зипуне и рукавицах. За поясом зипуна торчал маленький топорик.
Первым делом Кузовков подумал, что это и есть тот самый маньяк, которого уже десять лет ловили в их микрорайоне правоохранительные органы. Старичок улыбнулся и достал из-за спины просторный холщовый мешок.
“Вот, – порадовался Кузовков своей догадливости. – Так и есть”.
Но нежданный гость не стал кромсать его топориком и прятать останки в мешок, а вместо этого заухал, захлопал рукавицами, заприседал и, не попадая в ноты неверным дискантом, запел:
– А вот я гостинчик Сереженьке, а вот я подарочек деточке.
Кузовков потерял дар речи. Старичок довел соло до конца, улыбнулся щербатым ртом и по-свойски подмигнул старшему референту. Это нагловатое подмигивание вернуло Сергея Петровича к жизни.
– Вы кто? – спросил он.
– Не узна-ал, – протянул пришелец и закачал головой, зацокал укоризненно.
– Чего надо? – спросил Кузовков.
– Да я это, Сереженька! – уже с обидой воскликнул старичок. – Я, дедушка.
Тут самое время заметить, что оба дедушки Кузовкова давно умерли, но и при жизни были ничуть не похожи на щербатого в зипуне.
– …солдатиков тебе принес, – продолжал старичок. – Ты же просил солдатиков, Сереженька!
И, шагнув вперед, он опорожнил треклятый мешок. Туча пыли скрыла обоих. Зеленая оловянная рать, маленькие, в полпальца, танки и гаубицы посыпались на пол, а старичок снова завел свои варварские припевки.
– Вы что?! – завопил Кузовков. – Не надо тут петь! Прекратить шизофрению! Какие солдатики?!
– Наши, наши, – ласково успокоил его певун. – Советские!
Кузовков молча обхватил рождественского гостя поперек зипуна, вынес на лестничную клетку и посадил на ящик для макулатуры.
– Так, – сказал он. – Ты, кащенко. Чего надо?
– Сереженька! – простер руки старичок.
– Я те дам “Сереженька”, – посулил Кузовков, которого уже двадцать лет не называли иначе как по имени-отчеству. – Чего надо, спрашиваю!
В ответ старичок пал на кузовковское плечо и зарыдал:
– Да дедушка же я! Дедушка Мороз! Подарочков принес. – Старичок безнадежно махнул рукавицей и снова начал утирать ею слезы, лившиеся ручьем. – Солдатиков, как просил. А ты. С Новым годом тебя, Сереженька! С Новым тысяча девятьсот пятьдесят вторым!
Настала глубокая тишина.
– С каким? – осторожно переспросил Кузовков.
– Пятьдесят вторым…
Старичок виновато заморгал белыми от инея ресницами и потупился.
Кузовков постоял еще, глядя на гостя, потом обернулся и внимательно посмотрел вниз. Потом присел у кучки оловянного утиля.
– Действительно, солдатики, – сказал он наконец. – А это что?
– Карта, – буркнул старичок, шмыгнув носом.
– Какая карта? – обернулся Кузовков.
– Кореи, – пояснил гость. – Ты же в Корею хотел, на войну. Забыл?
– О господи, – только и сказал на это старший референт. И, помолчав, добавил: – Где ж тебя носило столько лет?
– Там. – Гость печально махнул рукой.
– В Лапландии? – смутно улыбнувшись, вспомнил Кузовков.
– Какой там “Лапландии”. – неопределенно ответил старичок и вдруг конкретизировал: – Сыктывкар. Я к тебе шел, а тут милиция. Паспортный режим, и вообще. Классово чуждый я оказался. Десятка в зубы и пять по рогам!
– Чего? – не понял Кузовков. Старичок повторил. Переспрашивать снова Сергей Петрович не стал.
– Ну вот. А потом ты переехал. Я уж искал, искал… ну и вот… – Гость смущенно высморкался. – С Новым годом, в общем.
Помолчали. Старичок так и сидел где посадили – на ящике для макулатуры.
– Холодно было? – спросил Кузовков про Сыктывкар.
– Мне в самый раз, – просто ответил старичок.
– Ты заходи, – спохватился Кузовков. – Что ж это я! Чаю попьем…
– Нельзя мне горячего, Сереженька. – Гость укоризненно покачал головой. – Все ты забыл.
– Ну, извини, извини!
Еще помолчали.
– А вообще: как жизнь? – спросил гость.
– Жизнь ничего, – ответил Кузовков. – Идет.
– Ну и хорошо, – сказал гость. – И я пойду. Сними меня отсюда.
Кузовков, взяв под мышки, поставил невесомое тело на грешную землю.
– У меня еще должок есть по пятьдесят второму, – поделился старичок и почесал зипун, вспоминая. – Толя Зильбер, из пятого подъезда, помнишь?
Кузовков закивал:
– Тоже переехал?
– Еще как переехал! – Старичок, крякнув, взвалил на плечо мешок, снова полный под завязку. – Штат Нью-Джерси! Но делать нечего: найдем! А то как же это: в Новый год да без подарочка?
– А что ему? – живо поинтересовался Кузовков.
– Марки, – ответил Дед Мороз. – Серия “Третий Интернационал”. Бела Кун, Антонио Грамши. Негашеные! Очень хотел. Ну, прощай, что ли, – пойду!
Старичок поцеловал референта в щечку – и потопал к лестнице. Через минуту голос его несся снизу: “Иду, иду к Толечке, поздравлю маленького.”
Жалость к прошедшей жизни выкипела, оставив в горле сухой осадок сарказма.
– С че-ем? – перегнувшись в полутемный пролет, крикнул Кузовков. – С Новым пятьдесят вторым?
– Лучше поздно, чем никогда! – донеслось оттуда.
Ты кто?
Александру Сергеевичу Пушкину гадалка нагадала смерть от белой головы – и он погиб от руки блондина.
Игнату Петровичу Буракову гадалка нагадала казенный дом, дальнюю дорогу и кучу других неприятностей, но ничего этого с ним не произошло, и прожил он долгую жизнь, и на восьмом ее десятке отшибло у Игната Петровича память.
Обнаружилось это так: однажды не смог Игнат Петрович вспомнить, где лежит его серпастый-молоткастый, и, стоя посреди комнаты, долго шлепал себя ладонями по ляжкам.
Когда же супруга его, Елена Павловна, спросила, чего он, собственно, шлепает, Игнат Петрович внимательно ее рассмотрел и спросил:
– Ты кто?
Супруга не нашлась что ответить на этот простой вопрос и завыла белугой. В тот же день Игнат Петрович забыл, кто он, как его звать и все остальное, что еще помнил к тому времени.
Приехали люди в белых халатах, померяли Игнату Петровичу давление, пощупали большой, союзного значения живот и начали водить перед его носом молоточком – и водили так до тех пор, пока к склерозу Игната Петровича не прибавилось косоглазие. Большего врачи добиться не смогли и, прописав цикл уколов, уехали восвояси.
Уколы Игнат Петрович переносил мужественно – только, спуская штаны, всякий раз спрашивал медсестру:
– Ты кто?
Через неделю Елена Павловна, которая на этот вопрос отвечала каждые две минуты, села на телефон и через мужа снохи двоюродной сестры шурина добыла адрес одного старичка-боровичка из потомственных экстрасенсов.
Старичка привезли аж из-под Подольска. Войдя, он деловито просеменил в комнату, наложил пухленькие ручки на голову Игнату Петровичу и тихим голосом сказал:
– Вспоминай.
После чего пошел в ванную и тщательным образом руки вымыл.
Получив от Елены Павловны несколько зеленых бумажек, старичок не торопясь поскреб их, спрятал в зипунчик и засеменил прочь.
– Ой, а мне можно?.. На всякий случай. – остановила его уже в дверях Елена Павловна.
– Конечно-конечно! И ты вспоминай, – погладив ее по голове, разрешил старичок – и был таков.
Внушение дало результаты совершенно волшебные. Машина со старичком еще только выезжала со двора, а Игнат Петрович уже шел к платяному шкафу и безошибочно лез в ящик. “Вспомнил, вспомнил!” – приговаривал он и бил себя по голове серпастым-молоткастым.
Дело пошло как по маслу. В тот же день Игнат Петрович вспомнил, кто он и как его звать. Опознанная супруга всплескивала руками и приговаривала: “Ай да старичок!”
Старичок действительно оказался ничего себе.
Наутро Игнат Петрович пробудился ни свет ни заря, потому что вспомнил во сне речь Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева на восемнадцатом съезде профсоюзов. Причем дословно.
Выслушанная натощак, речь эта произвела на Елену Павловну сильное впечатление – отчасти, может быть, потому, что остановиться Игнат Петрович не мог, хотя попытки делал.
Произнеся на пятом часу заветное “бурные продолжительные аплодисменты, все встают”, Игнат Петрович изумленно пробормотал: “Вон чего вспомнил”, – и без сил упал на тахту.
За завтраком Елена Павловна с тревогой поглядывала в сторону мужа, опасаясь, что тот опять заговорит. Но измученный утренним марафоном, Игнат Петрович молчал как партизан, и первой заговорила она сама.
– Moscow, – сказала она, – is the capital of the USSR. There are many streets and squares here!
Хотя хотела всего лишь спросить у Игната Петровича: положить ли еще гренков? Игнат Петрович поперхнулся глотком какао, а то, что проглотил, пошло у него носом.
– Ты чего? – спросил он, отроду не слыхавший от жены английского слова.
– Moscow metro is the best in the world, – ответила Елена Павловна, удивляясь себе. – Ой, мамочки! Lenin was born! – крикнула она, и ее понесло дальше.
Процесс пошел. Через час Бураков, не в силах удержать в себе, уже рассказывал супруге передовицу "Собрать урожай без потерь!” из августовской "Правды” какого-то кромешного года. Супруга плакала, но Игнат Петрович был неумолим. Кроме видов на давно съеденный урожай Елена Павловна узнала в тот день данные о добыче чугуна в VI пятилетке, дюжину эпиграмм Ник. Энтелиса и биографию Паши Ангелиной.
На сон грядущий Игнату Петровичу вспомнились фамилии “Чомбе”, “Пономарев” и “Капитонов” и словосочетание “дадим отпор”.
В антракте между приступами Игнат Петрович лежал на тахте и слушал излияния супруги. Воспоминания Елены Павловны носили характер гуманитарный: она шпарила английские topics про труд, мир и фестиваль, переходя на родной язык только для того, чтобы спеть из Серафима Туликова, помянуть добрым словом царицу полей и простонать “О господи!”.
Только перед самым сном Елену Павловну отпустило, и она звонко несколько раз выкрикнула в сторону Подольска: “Сука! Сука! Сука!”
На рассвете Игнат Петрович (была его очередь) произнес речь Хренникова на съезде советских композиторов, а за завтраком с большим успехом изобразил Иосипа Броз Тито с карикатуры Кукрыниксов. К счастью для супруги, увидеть это ей не пришлось: в семь утра она приступила к исполнению ста песен о Сталине – и уже не давала себя отвлечь ничем.
Дело принимало дурной оборот. Коммунистическое двухголосие, доносившееся из окон дома в центре Москвы, начало привлекать внимание. К вечеру по городу поползли слухи, что в районе Кропоткинской функционирует партячейка истинно верного направления. Под окнами начали собираться староверы с портретами. Ночью на фасаде дома появилась надпись, призывающая какого-то Беню Эльцина убираться в свой Израиль, а на рассвете Игнат Петрович дошел до ленинского периода в развитии марксизма: из открытых окон понеслись крики “Расстрелять!” и “Говно!”.
Супруга, всхлипывая и из последних сил напевая “Варшавянку”, уже писала срочную телеграмму в Подольск.
Старичок приехал к полудню.
– Что ж ты наделал, ирод?! – с порога закричала на него Елена Павловна. – The Great October Socialist Revolution!
– Чего? – в ужасе переспросил старичок.
Елена Павловна только замахала руками. В комнате, сидя в кресле со стопкой валокордина, осунувшийся Игнат Петрович бормотал что-то из переписки Маркса с Лассалем. Старичок, вздохнув, почесал розовую лысинку.
– Дозировку не рассчитал, – признался он наконец. – Передержал. Теперь уж. – и развел окаянными руками.
– Верни! – закричала тогда Елена Павловна. – Lenin died in nineteen twenty four! – Верни все как было! Сейчас же!
– Хорошо, – покорно согласился старичок. – И тебя, что ли, тоже?..
– Да!
– Не желаешь, стало быть, помнить? – осторожно уточнил старичок.
В ответ Елена Павловна звонко спела ему "Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка-тошка!..” и разрыдалась на плече.
– Деньги – товар – деньги, – откликнулся из кресла Игнат Петрович.
– Ясно, – вздохнул старичок. Он ласково погладил женщину по седым волосам и тихо разрешил:
– Забывай.
К вечеру того же дня староверы ушли из-под притихших окон и шумною толпой откочевали обратно к музею Ленина и там начали расклеивать листовки с требованием добиваться от дерьмократов расследования по делу о похищении двух коммунистов-ленинцев.
А Игнат Петрович с Еленой Павловной живут между тем и по сию пору – там же, на своей квартире. Живут хорошо, мирно; только каждое утро, встав ото сна, спрашивают друг друга:
– Ты кто?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.