Текст книги "За и против. Заметки о Достоевском"
Автор книги: Виктор Шкловский
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
II
Предварианты романов Достоевского иногда настолько сильно отличаются от осуществленных произведений, что часто трудно точно определить, к которому из романов относится данный предвариант.
Но печатные тексты уже нашедших свое выражение произведений Достоевского обычно изменяются мало.
«Бедные люди» подверглись стилистической правке, но главным образом в сторону сокращения количества уменьшительных слов и тем самым в сторону приближения языка Макара Девушкина к общелитературному языку.
История текстов «Двойника» сложнее. Эта повесть в печатных текстах претерпела наибольшее изменение, может быть, потому, что Достоевский считал ее свой неудачей, дорожа замыслом произведения.
В «Дневнике писателя» за 1877 год Достоевский пишет о «Двойнике»: «Повесть эта мне положительно не удалась, но идея была довольно светлая, и серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе не производил. Но форма этой повести мне не удалась совершенно. Я сильно исправил ее потом, лет пятнадцать спустя, для тогдашнего «Общего собрания» моих сочинений, но и тогда опять убедился, что эта вещь совсем неудавшаяся, и если б я теперь принялся за эту идею и изложил ее вновь, то взял бы совсем другую форму; но в 46-м году этой формы я не нашел и повести не осилил».
В первом издании «Двойник» имел подзаголовок: «Приключения господина Голядкина». Главы снабжены были развернутыми подзаголовками типа подзаголовков романов-приключений, например «Дон-Кихота» и «Тома Джонса», но более пародийными, а потому и более длинными. Как сам Голядкин не столько говорит в своей повести-монологе, сколько пытается говорить, так и в заголовках не столько дается изложение, сколько фиксируется пустота сентенций Голядкина, и это фиксирование является не способом раскрытия действия, а способом показать иллюзорность действий.
Приведем заголовок сперва первой, а потом второй главы:
«Глава I. О том, как проснулся титулярный советник Голядкин. О том, как он снарядил себя и отправился туда, куда ему путь лежал. О том, как оправдывался в собственных глазах своих г. Голядкин, и как потом вывел правило, что лучше всего действовать на смелую ногу и с откровенностью, не лишенною благородства. О том, куда наконец заехал г. Голядкин».
«Глава II. О том, каким образом вошел г. Голядкин к Крестьяну Ивановичу. О чем именно он с ним трактовал; как потом прослезился; как потом ясно доказал, что обладает некоторыми даже весьма значительными добродетелями, необходимыми в практической жизни, и что некоторые люди умеют иногда поднести коку с соком, как по пословице говорится; как наконец он попросил позволения удалиться и, выпросив его, вышел, оставив в изумлении Крестьяна Ивановича. Мнение г. Голядкина о Крестьяне Ивановиче».
Во втором издании все эти подзаголовки были сняты.
Само произведение получило название «Петербургская поэма». Появились стилистические сокращения и некоторая большая договоренность в описании событий. Например, в первоначальном тексте «Двойника» в развязке не раскрывалось до конца, куда везут героя.
У врача Крестьяна Ивановича огненные глаза смотрят с адской радостью. Голядкин совершенно растерян: «Впрочем, он ничего уж не думал. Медленно, трепетно закрыл он глаза свои. Омертвев, он ждал чего-то ужасного – ждал… он уже слышал, чувствовал, и – наконец…
Но здесь, господа, кончается история приключений господина Голядкина».
В этом отрывке было некоторое совпадение, сознательное, с концом «Записок сумасшедшего» при полной и тоже сознательной противоположности смысла.
Поприщин – герой «Записок сумасшедшего» – думает об европейской политике, ищет себе место, если не здесь, то в Испании.
Оказалась только одна свободная вакансия в мире – вакансия испанского короля, и титулярный советник, перешив вицмундир в мантию, был согласен занять эту вакансию.
Но Поприщин не исчерпан до конца. Он человек, он может вырваться из безумия в поэзию, в полет над миром, в видение Италии, родины и матери.
У Поприщина кони возносятся ввысь. У бедного Голядкина кони едут по реальной дороге, через старый удельненский парк.
Двойника как будто нет; есть удвоение ничтожества. Одно клише напечатано чуть сдвинутым: на том же месте дважды. Герой снят.
Голядкину не дарована поэзия безумия. От гоголевского пейзажа: «Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане; с одной стороны море, с другой Италия; вон и русские избы виднеют…» – от всего этого пейзажа у Достоевского осталось только «чернелись какие-то леса» и ощущение быстрого проезда на конях.
В последующей редакции вместо недоговоренности дается трагическая развязка:
«Ви получаит казенный квартир, с дровами, с лихт и с прислугой, чего ви недостоин, – строго и ужасно, как приговор, прозвучал ответ Крестьяна Ивановича.
Герой наш вскрикнул и схватил себя за голову. Увы! он это давно уже предчувствовал!»
Герой теперь сломан, признавая свое сумасшествие.
Достоевский в первый период своего творчества настойчиво стремился к построению простых, как бы геометрически построенных сюжетов, в то же время даваемых на фоне литературных воспоминаний. Это очень ясно в истории «Двойника», где определенная идея доведена до простоты почти геометрической.
Прост сюжет «Двойника» при всей сложности психологического анализа героя, данного в монологе. Детали и подробности следуют в сложном и многоступенчатом развитии. Развязка – сумасшествие – предугадана в первом визите героя к доктору, когда доктор смотрит на отъезжающего героя через окно.
Особенность «Двойника» среди всех произведений, использующих эту тему, состоит в том, что второй Голядкин отделен от первого только удачливостью.
Он тоже чиновник того же чина, тех же повадок, тех же намерений.
Полное повторение в Голядкине втором, может быть, и было «светлой» мыслью автора. Она делала жизнь чиновника безысходной и лишенной какой бы то ни было мечты, а тем самым и оправдания.
Голядкин только «ветошка», рвань, прореха на человечестве.
Бедный чиновник расколот и оказался пустым орехом.
Жалость становится презрительным состраданием.
Безысходность жизни – основа романа «Двойник».
Герой ничтожен, затоптан, ему некуда уйти. Он отказывается от мечты. Никуда не стремится и встречается сам с собой.
Голядкин Яков Петрович судорожно и напряженно пуст. Его фраза содержит в себе интонации, но в то же время пуста, она топчется на одном месте, ничего не выражая. Он мечтает о карьере, о выгодном браке, но он не приглашен даже в тот дом, где происходит помолвка. Хотел прийти самовольно, а его выкинули и с особенной заботливостью выпроводили.
Достоевский пародирует в 5-й главе торжественное начало глав исторических романов, выводя на Фонтанку несчастного своего героя, преследуемого вьюгой пустяков.
«На всех петербургских башнях, показывающих и бьющих часы, пробило ровно полночь, когда господин Голядкин, вне себя, выбежал на набережную Фонтанки, близ самого Измайловского моста, спасаясь от врагов, от преследований, от града щелчков, на него занесенных, от крика встревоженных старух, от оханья и аханья женщин и от убийственных взглядов Андрея Филипповича. Господин Голядкин был убит – убит вполне, в полном смысле слова, и если сохранил в настоящую минуту способность бежать, то единственно по какому-то чуду, по чуду, которому он сам, наконец, верить отказывался».
Дается страшный пейзаж города-врага – описание тех кварталов, в которых заключены герои Достоевского – ничтожные и значительные:
«Ветер выл в опустелых улицах, вздымая выше колец черную воду Фонтанки и задорно потрогивая тощие фонари набережной, которые, в свою очередь, вторили его завываниям тоненьким, пронзительным скрипом, что составляло бесконечный, пискливый, дребезжащий концерт, весьма знакомый каждому петербургскому жителю. Шел дождь и снег разом. Прорываемые ветром струи дождевой воды прыскали чуть-чуть не горизонтально, словно из пожарной трубы, и кололи и секли лицо несчастного господина Голядкина, как тысячи булавок и шпилек».
Вот на таком пейзаже человек видит прохожего, как будто знакомого. Знакома походка. И платье знакомо. Он видит, узнает двойника. Двойник совсем такой, как он. Он и чиновник: у него и неприятности были, только он оборотистый человек. Он удачник. Он на несколько вершков выше Голядкина в социальном смысле, поворотливее его.
В. В. Виноградов в уже цитированной нами книге показывал на параллельных текстах, как похож по своему поведению, по речи Голядкин на героя Гоголя Чичикова. Прибавим от себя, что и слуга Голядкина – тезка слуги Чичикова: оба Петрушки.
Сопоставления, приводимые В. В. Виноградовым в его лингвистическом анализе, подробны и занимают два столбца петитом от страницы 240 до страницы 243. Приведем один из примеров. Чичиков у Гоголя:
«Он слегка трепнул себя по подбородку, сказавши: «ах, ты, мордашка этакой!»
Голядкин у Достоевского:
«Эх ты, фигурант ты этакой», – сказал господин Голядкин, ущипнув себя окоченевшею рукою за окоченевшую щеку: «дурашка ты этакой, Голядка ты этакой!»
Количество приводимых сопоставлений не всегда позволяло молодому тогда В. В. Виноградову давать анализ главного – функции определенной художественной формы.
Прежде всего здесь есть несовпадение намерений Голядкина и результатов его действий.
Но главное – полная противопоставленность ситуаций. Чичиков у Гоголя почти миловиден, похож на Наполеона и очень нравится дамам.
Дамы верят, что Чичиков может увезти губернаторскую дочку.
У Чичикова щеки необыкновенной нежности, что достигнуто умелым употреблением контрабандного мыла.
Чичиков волевой, не устающий приобретать человек, берегущий себя, обтирающий себя одеколоном. Слуги его уважают.
Голядкин замерзает, гибнет. Лакей его презирает. Его жалеют даже извозчики. Его выкидывают. Он прячется за дровами.
Сходство есть, но оно дано для противопоставления.
Пафос Чичикова осуждается Гоголем, но Гоголь хотел воскресить Чичикова: дал ему железную настойчивость, поэтические раздумья над списком фамилий беглых крестьян и необычайную изобретательность, мечту о губернаторской дочке (правда очень беглую), любовь к быстрой езде, умение овладеть собеседником.
Достоевский считает своего героя мертвым. Достоевский не хочет переделывать мир Голядкина. Он этот мир хочет уничтожить.
Гоголевская интонация, которую сохраняет и усиливает Достоевский, существует для показа трагической бессмысленности.
Голядкин затерт. Торжествующие враги посылают его в сумасшедший дозм, в котором ему будет не о чем бредить.
Через цепной мост
Шел 1848 год.
Шестьдесят лет прошло с того времени, когда на улицах Москвы, узнав о взятии Бастилии, целовались незнакомые.
Первая французская революция заключила XVIII век, победила, исчерпалась. После нее над миром прошли войны Наполеона и его презрение к обычному человеку и к идеалу.
Великое разочарование овладело человечеством. Оно осталось бедным, несчастливым и обманутым.
Вот что писал Достоевский о Великой французской революции, связывая ее неудачи с появлением байронизма, с новой надеждой человечества – социализмом. Статья написана в 1877 году.
«После исступленных восторгов новой веры в новые идеалы, провозглашенной в конце прошлого столетия во Франции, в передовой тогда нации европейского человечества наступил исход, столь не похожий на то, чего ожидали, столь обманувший веру людей, что никогда, может быть, не было в истории Западной Европы столь грустной минуты… Новый исход еще не обозначался, новый клапан не отворялся, и все задыхалось под страшно понизившимся и сузившимся над человечеством прежним его горизонтом. Старые кумиры лежали разбитые. И вот в эту-то минуту и явился великий и могучий гений, страстный поэт».
Французская революция, ее неудача, байронизм, как отчаяние и протест против торжества нового владыки – буржуа, обманутый народ и социализм, как новая надежда, – вот путь человечества таким, каким он представлялся молодому Достоевскому.
Мысль Достоевского можно уточнить: еще большим ударом явилась революция 30-го года. Она была как будто легка по своему ходу и оказалась совершенно безнадежной по выводу: власть захватили богачи.
Байронизм был подтвержден этой неудачей, которая как будто подвела его итог.
Белинский в статье «Парижские тайны» писал в 1844 году:
«Сражаясь отдельными массами из-за баррикад, без общего плана, без знамени, без предводителей, едва зная, против кого, и совсем не зная, за кого и за что, народ тщетно посылал к представителям нации, недавно заседавшим в абонированной камере: этим представителям было не до того; они чуть не прятались по погребам, бледные, трепещущие. Когда дело было кончено ревностию слепого народа, представители повыползли из своих нор и по трупам ловко дошли до власти, оттерли от нее всех честных людей и, загребя жар чужими руками, преблагополучно стали греться около него, рассуждая о нравственности. А народ, который в безумной ревности лил свою кровь за слово, за пустой звук, которого значения сам не понимал, что же выиграл себе этот народ? – Увы! тотчас же после июльских происшествий этот бедный народ с ужасом увидел, что его положение не только не улучшилось, но значительно ухудшилось против прежнего. А между тем, вся эта историческая комедия была разыграна во имя народа и для блага народа!»
Русский критик учил русского читателя и писателя тому, что еще не понимал Эжен Сю: «…что зло скрывается не в каких-нибудь отдельных законах, а в целой системе французского законодательства, во всем устройстве общества».
Достоевский в «Дневнике писателя» по поводу смерти Жорж Санд писал:
«Это одна из наших (т. е. наших) современниц вполне – идеалистка тридцатых и сороковых годов. Это одно из тех имен нашего могучего, самонадеянного и в то же время больного столетия, полного самых невыясненных идеалов и самых неразрешимых желаний…»
Писал дальше, что после революции «передовые умы слишком поняли, что лишь обновился деспотизм… что новые победители мира (буржуа) оказались еще, может быть, хуже прежних деспотов (дворян)…»
Достоевский вспоминал дальше не об отчаянии, а о надежде: «…явились люди, прямо возгласившие, что дело становилось напрасно и неправильно, что ничего не достигнуто политической сменой победителей, что дело надо продолжать, что обновление человечества должно быть радикальное, социальное».
Так вспоминал писатель веру своей молодости.
Как понимали товарищи Достоевского по кружку Петрашевского литературу, можно догадаться по тому, что они говорили на допросах следственной комиссии.
И. Я. Данилевский, человек впоследствии известный как славянофил, критик дарвинизма и зоолог, писал в следственную комиссию:
«Всякое существо, одаренное силами, приводящими его в движение, подчинено неизменным законам, по которым эти силы должны проявляться. Так как эти законы как неотъемлемая принадлежность, так сказать, – внутреннее требование самих этих сил, вытекающее из самой природы их, то, находясь в подчинении этим законам, всякое существо должно находиться в гармоническом состоянии».
Но фурьеристы утверждали, что то состояние, в котором находился человек их времени, дисгармонично и человек не может прийти, не зная законов, управляющих миром, в состояние гармонии.
Фурьеристы утверждали также, что «формы общежития доселе всегда изменялись и по сущности своей могут изменяться еще; природа же человека всегда оставалась постоянною и в своей сущности никак измениться не может».
У человека нет пороков, у него есть коренные стремления, то есть причины его действия. Необходимо «сделать так, чтобы то, что служит к удовлетворению моих стремлений, не только не вредило бы никому другому, но было бы согласно с выгодами всех…»
Мир пока дисгармоничен. Фурьеристы понимали дисгармоничность мира, его противоречия, внутреннюю его несчастливость, порочность строя не только русского, полуфеодального, но еще больше капиталистического, понимали очень ясно. Они стремились к тому, чтобы анализировать человеческие страсти. Среди страстей Фурье называл дружбу, или товарищество, честолюбие, любовь и родственность (семейные отношения).
Сам Фурье предлагал очень точные и очень фантастические способы удовлетворить человеческую природу и сделать человека тем счастливым.
Нужно было возродить, восстановить, так сказать, сделать законными человеческие страсти.
От фурьеристов Достоевский научился анализу человеческих страстей. Идиллия фурьеризма, планы будущего, вероятно, увлекали его в самой общей форме, но фурьеризм помог ему увидать швы, которыми скреплены человеческие отношения, их принудительность, противоестественность, их уже наступившую историческую лживость.
Революция, ее необходимость как будто поддерживалась новой литературой – творчеством Жорж Санд.
Во имя революции и нового мировоззрения углубляли писатели понимание литературы.
Старый «черный» роман, или «роман ужасов», Радклиф, Луиса, Матюрена, действие которого часто протекало в старых замках и подземельях монастырей, называли романом готическим. Его сменял социальный роман.
Молодой Гюго написал роман, внешним содержанием которого было средневековье: готическая архитектура, алхимия, королевская власть, преступный мир средневековья и первые проблески гуманизма.
«Собор Парижской богоматери» весь посвящен раскрытию архитектуры, как выражения духа времени; это роман о готическом здании, но в то же время это не роман, полный условных ужасов и страданий, – это роман о реальной социальной несправедливости.
Достоевский уже после каторги перепечатывал в журнале «Время» в 1862 году «Собор Парижской богоматери» в новом переводе, снабдив роман своим предисловием. В конце предисловия Достоевский говорил, что вещь всем известна, но только по названию. Роман характеризован как гениальный и могучий.
Роман «Отверженные» в своей первой части – «Фантина» – уже был обнародован на французском языке; у нас появился в отрывках и обсуждался,
Печатание началось одновременно в нескольких журналах: в «Современнике», «Отечественных записках» и в «Библиотеке для чтения». Печатание было прервано, а цензура получила выговор.
Комментарии Достоевского на старый роман Гюго, широкое толкование значения романа были злободневны.
Основная мысль романа по Достоевскому – это «восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков».
Достоевский отмечал в этой статье, что «Виктор Гюго чуть ли не главный провозвестник этой идеи «восстановления» в литературе нашего века». Таким образом, говоря о «Соборе Парижской богоматери», Достоевский читал старый роман как фурьерист.
Идея восстановления была идеей утопических социалистов. Считалось, что человеческая природа искажена и что ее надо восстановить, как бы расправить, дать ей осуществиться.
Достоевский говорит об этой идее, что это идея великая, охватывающая все европейские литературы века, что она представляет стремление и характеристику своего времени так, как «Божественная комедия» выразила свою эпоху, эпоху католических верований и идеалов.
Идея восстановления пришла к Достоевскому от социалистов. Он главный ее проводник, провозвестник в европейской литературе. Он ее хотел выразить, связав не с католическими, а с православными верами и идеалами.
Но идея восстановления все время у него противоречила попыткам религиозного своего воплощения и истолкования.
Достоевский, говоря о «Соборе Парижской богоматери», отрицал в этой вещи какую-нибудь аллегорию, прибавляя: «Но кому не придет в голову, что Квазимодо есть олицетворение пригнетенного и презираемого средневекового народа французского, глухого и обезображенного, одаренного только страшной физической силой, но в котором просыпается, наконец, любовь и жажда справедливости, а вместе с ними и сознание своей правды и еще непочатых, бесконечных сил своих».
Не просто «восстановление», а восстановление народа в собственной его красоте и правоте было прочитано Достоевским у Гюго и, вероятно, еще в молодости.
Сам Квазимодо у Виктора Гюго, вероятно, в замысле появился иначе, может быть, он родился при взгляде на химеры, вырезанные средневековыми монахами для украшения собора, и был продолжением архитектуры, выражением странностей средневековья.
Статуи чудовищ и демонов не питали к Квазимодо ненависти – он слишком был похож на них, так говорил французский романист.
Для Виктора Гюго свободное творчество великих народных мастеров средневековья – главное; он говорил, что в соборе «религиозный остов едва различим сквозь завесу народного творчества», а про Квазимодо, что «не только его тело, но и дух его формировались по образцу собора».
Квазимодо звонарь собора; колокол – голос собора.
Но страшное торжество Квазимодо, когда он получает на конкурсе гримас первенство за свое не искаженное лицо, вероятно, показывает, что Виктор Гюго видел в этом герое не общее, а поразительное и отдельное.
В первых вещах Достоевского человек показан в его последнем, но обычном унижении.
Дышат только победители. В раннем рассказе Достоевского (1846 г.) показан загнанный чиновник, который собирает путем невероятных мучений несколько тысяч и прячет их в своем тюфяке. Никто не знает его тайну. Однажды, когда бедный господин Прохарчин обиделся, сосед накричал на него: «Что вы, один, что ли, на свете? для вас свет, что ли, сделан? Наполеон вы, что ли, какой? что вы? кто вы? Наполеон, вы, а? Наполеон или нет?! Говорите же, сударь, Наполеон или нет?»
Быть Наполеоном, оказывается, в этой бедной квартире, сдаваемой угловым жильцам, совершенно необходимо, иначе свет не для тебя.
Мысль о Наполеоне рождается от социальной подавленности: господин Прохарчин и герой «Подростка» стараются стать Ротшильдами, Наполеонами, собирая сокровища.
Иначе ответил на этот вопрос Раскольников.
Люди бежали от жизни или в бунт, или в мечту – мечта без бунта приводила в подполье.
Пока все было в мечтах. В мечтах проходила молодость людей, они даже праздновали юбилеи своей мечты, как это рассказано в романе «Белые ночи».
Было всего только четыре ночи и утро. Так обозначены главы маленького романа. Еще одна глава ушла на скромную биографию героини.
Герой «Белых ночей» ходит по набережной Екатерининского канала, видит город бедных, видит город, искаженный предпринимателями.
Маленький белый домик, который варварски покрасили, тоже жертва города. Про него мечтатель говорит, как про своего друга: «Злодеи! варвары! они не пощадили ничего: ни колонн, ни карнизов, и мой приятель пожелтел, как канарейка».
Город менялся, и новый город, который появлялся вместо перестраиваемого Петербурга, был страшнее города «Медного всадника» и «Невского проспекта». Он рождал ненависть.
В рассказе «Слабое сердце» Достоевский описал город неравенства, город угнетения. Аркадий возвращается к себе на Петербургскую сторону после того, как увидал своего раздавленного нищетой, страхом и благодарностью Васю.
С моста на закате он видит задыхающийся, замороженный город глазами негодующего бедняка:
«Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в двадцать градусов… Мерзлый пар валил с загнанных насмерть лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе… Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами – отрадой сильных мира сего, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который, в свою очередь, тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая-то странная дума посетила осиротелого товарища бедного Васи. Он вздрогнул, и сердце его как будто облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива какого-то могучего, но доселе незнакомого ему ощущения. Он как будто только теперь понял всю эту тревогу и узнал, отчего сошел с ума его бедный, не вынесший своего счастия Вася».
Это пейзаж рассказа 1848 года. В 1861 году в «Петербургских сновидениях в стихах и в прозе» отрывок почти буквально повторен, но изменена точка зрения. В рассказе человек идет через Неву на Петербургскую сторону. В фельетоне сказано иначе: «…я спешил с Выборгской стороны к себе домой».
Место, которое описано, одно и то же. И в обоих случаях оно не точно названо: широкая поляна Невы – это то место, где Нева раздваивается перед Зимним дворцом.
В старое время по Неве были переходы не только прямо с берега на берег, но и наискось.
Раззолоченные палаты и столбы дыма, которые подымаются, как будто тоже нас адресуют к Зимнему дворцу.
В Зимнем тысяча комнат; во многих больше чем одна печь. При трех этажах мы все же получаем несколько сот труб, дым которых должен был сплетаться и расплетаться.
Дымы на двух сторонах набережных не получаются, потому что если идти с Выборгской стороны, то с правой стороны будет пустынная тогда Петербургская сторона, на которой был один только маленький домик Петра и за ним Петропавловская крепость. Точность картины в обоих случаях ослаблена именно потому, что уж очень был явен адрес. Вот что писал Достоевский в фельетоне:
«Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще неосмысленное; как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам. Я полагаю, что с той именно минуты началось мое существование…»
Смысловая точность образов у Достоевского часто затемнена, и не по цензурным соображениям, а потому, что писатель как будто не хочет самому себе досказать то, что он видит; это влияет на все, даже на пейзажи.
Попытаюсь показать это в главе о «Преступлении и наказании» и в анализе нескольких сцен.
Герой «Белых ночей» свои мечты делает внешне очень безобидными, специально переведенными для любовного разговора. Дымка сентиментальной встречи позволяет автору смягчить и скрыть направленность мечты.
Как Квазимодо был почти деталью собора, пленником его, так герои Достоевского заключены в неправильный четырехугольник, образованный Мойкой, Екатерининским каналом и Фонтанкой.
Они униженнее Квазимодо, они лишены голоса и добиваются голоса, хотя бы через преступление.
Герой «Белых ночей» молчал, он надеялся заговорить после. Мечты героя реалистичны, или, как говорили тогда, натуральны.
Для Достоевского того времени «Станционный смотритель» натурален. А про мечты мы сейчас прочтем.
«И ведь так легко, так натурально создается этот сказочный фантастический мир».
Мечта разоблачает жизнь, позволяет через ее завесу увидать будущее, в котором все будет натуральней, естественней.
В конце Садовой в деревянном доме жил Петрашевский. У него однажды мечтатели справляли день рождения великого мечтателя Фурье. Присутствовало десять человек. Речь говорил Д. Д. Ахшарумов. Он говорил о тех людях, которые находятся за стенами бедного домика, он утверждал, что те люди «оглушены бреднями».
Десять человек, празднующих годовщину утописта, считали себя реальностью и говорили о своей жалости к современникам.
«Наше дело – высказать им всю ложь, жалость этого положенья и обрадовать их и возвестить им новую жизнь. Да, мы, мы все должны это сделать и должны помнить, за какое великое дело беремся: законы природы, растоптанные учением невежества, восстановить, реставрировать образ божий человека во всем его величии и красоте, для которой он жил столько времени. Освободить и организовать высокие стройные страсти, стесненные, подавленные. Разрушить столицы, города, и все материалы их употребить для других зданий, и всю эту жизнь мучений, бедствий, нищеты, стыда, страма превратить в жизнь роскошную, стройную, веселья, богатства, счастья, и всю землю нищую покрыть дворцами, плодами и разукрасить в цветах – вот цель наша, великая цель, больше которой не было на земле другой цели…
Мы здесь в нашей стране начнем преобразование, а кончит его вся земля».
Достоевский был не только мечтателем. Он был заговорщиком. Он верил, что можно переделать жизнь. Впоследствии он говорил, что петрашевцы верили в поддержку народа, и прибавлял: «…и имели основание, так как народ был крепостной».
Достоевский хотел поставить типографию: он верил в восстание и был на левом крыле петрашевцев.
Мы представляем себе обыкновенно Достоевского человеком религиозным. Сам Достоевский в письме к Фонвизиной писал о том, что он дитя своего века, дитя сомнений. На собрании у петрашевцев Достоевский читал вслух письмо Белинского к Гоголю. Письмо антирелигиозное. Белинский писал о русском народе:
«Приглядитесь пристальнее, и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации; но религиозность часто уживается и с ними: живой пример Франция, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещенными и образованными и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем».
В чем особенность письма Белинского, который выступил против Гоголя?
Не столько в указании на глубокую отсталость русского строя, не столько в конкретных указаниях, что надо делать сейчас, немедленно, а в том, что Белинский первый начал говорить об атеистичности русского народа. Религиозность русского крестьянства считалась аксиомой. Самодержавие держалось на православии, которое считалось выявлением народности, сущностью народа. Белинский выступил прямо против этого утверждения.
Мы знаем, что Достоевский спорил о религии с Белинским, мы знаем это главным образом по поздним высказываниям самого Достоевского. Кроме того, существовала записка Белинского, которую нашли при обыске в документах Достоевского. В этой записке содержалось приглашение. Относится она к началу июня 1845 года:
«Достоевский, душа моя (бессмертная) жаждет видеть вас. Приходите, пожалуйста, к нам, вас проводит человек, от которого вы получите эту записку. Вы увидите всё наших, а хозяина не дичитесь, он рад вас видеть у себя. В. Белинский».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?