Текст книги "Мы воюем за жизнь"
Автор книги: Виктор Стасевич
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Мы воюем за жизнь
© Дурягина С.В., 2024
© Бимаев А.В., 2024
© Разиня Д. и др., 2024
© ООО «Издательство Родина», 2024
* * *
Светлана Дурягина
Махонькая
Ей снился ромашковый луг. Она стояла посреди цветочного моря и смеялась, глядя на несущегося к ней одноклассника Борьку, который, дурашливо взбрыкивая на бегу, кричал ей: «Мышь, я люблю тебя!» И вдруг Борька пропал, растворился в воздухе. Любочка оглядывалась по сторонам, звала его, но Борьки нигде не было. Она побежала, сама не зная куда, и вдруг среди ромашек увидела свежий могильный холмик со звездой и рядом – подружку Лерку в чёрном платке. Лерка, вытирая ладошкой слезы, сказала вдруг маминым голосом: «Проснись, доченька! Война!»
Любочка широко распахнула глаза и увидела заплаканное мамино лицо…
Так она узнала, что фашистская Германия напала на Советский Союз.
На следующий день Любочка вместе с Борькой и Лерой пошла в военкомат – записываться в армию. Они долго стояли в огромной толпе, ожидая своей очереди. Настроение было приподнятое: популярный кинофильм «Если завтра война» еще был свеж у всех в памяти и молодежь рвалась в бой.
Борьку и Леру записали без вопросов, а Любочку военком даже слушать не стал: ей не было еще восемнадцати лет.
Глядя на ее хрупкую фигурку сверху вниз, капитан, отбиравший девушек для службы в медсанчасти, раздраженно сказал:
– Ну, куда ты, метр с кепкой, лезешь? Ты хоть понимаешь, что любой здоровый мужик тяжелее тебя раза в два, а раненый – и того больше? Какая из тебя медсестра? Кому ты можешь помочь? Родину защищать – не в куклы играть!
– А разве я не такая же комсомолка, как все? И курсы сандружинниц при школе не хуже других окончила! – чуть не плакала Любочка.
– Ты, конечно же, комсомолка. Но очень маленькая. Иди, подрасти сначала.
Вечером следующего дня Любочка провожала Борьку. Его направили в танковое училище. Перед тем как запрыгнуть в вагон, красивый и повзрослевший в военной форме Борька подхватил Любочку под мышки, приподнял над перроном, неумело поцеловал и попросил:
– Жди меня, Мышь! И не рвись на войну. Я без тебя с фашистами разберусь. Ладно?
Глотая слезы, Любочка молча кивала головой.
Еще через день она провожала одноклассниц. Девчонки весело галдели и, подсаживая друг друга, лезли в кузов полуторки. Любочка так горько ревела от обиды (ведь подружки едут без нее!), что Лерка не выдержала и, откинув лежащий в кузове брезент, скомандовала:
– Ладно уж, лезь!
Любочка затаилась в кузове.
Когда прибыли в медсанчасть, капитан, увидев ее на построении, оторопел и несколько секунд лишь молча хватал воздух ртом. Потом приказал старшине отправить вредную девчонку домой с первой же попутной машиной. А пока придет попутка, временно назначил Любочку в медсанвзвод, который располагался у самой кромки леса, в бывшей избе-читальне, недалеко от батальонного штаба.
Любочка сидела у окна и делала из марли тампоны. Как только видела, что какая-то машина подходит к штабу, – тут же в лес. Отсидится, пока машина уйдет, и возвращается.
А через три дня батальон пошел в бой. Повинуясь приказам старшей медсестры, Любочка металась среди все прибывающих тяжелораненых, записывая в журнал данные из их документов, меняя повязки, подавая напиться… Никогда в жизни не видела она столько боли, страдания, столько искалеченных людей.
А потом среди привезенных с передовой убитых Любочка увидела Лерку. Длинная светлая коса и красивое лицо подруги были в грязи, а на белоснежной, с тесемочками, нижней рубашке расплылось большое алое пятно.
До конца своих дней Любочка не могла надевать на себя одежду, где было сочетание белого с красным.
Сердитый капитан, которому она после боя меняла повязку, рассказал, как было дело:
– Мы поднялись в атаку, а фриц давай косить нас из пулемета! И батальона не стало. Они не были убиты, они все были ранены. Немцы бьют, огня не прекращают… Вдруг видим – из окопа выскочила сначала одна девчонка, потом вторая, третья… Они стали перевязывать и оттаскивать раненых. Немцы поначалу затихли от изумления, но вскоре очухались. Через какое-то время все сестрички были тяжело ранены, однако каждая спасла пять-шесть человек. Вытаскивали бойцов по уставу, с личным оружием. Откуда только силы у девчонок взялись?! Твою подружку, видно, снайпер еще в начале боя положил. Будешь теперь вместо нее. Пополнения ждать не приходится.
Капитан приказал выдать Любочке обмундирование. Когда она влезла в солдатские брюки (в юбке ведь за ранеными не поползаешь), девчонки завязали их веревочками ей на плечах, чтоб не сваливались. Нахохотавшись досыта, старшина взял ножницы и иголку и помог Любочке уменьшить форму до ее размера. Но вот с сапогами то же самое сделать было нельзя, и в минуты передышки Любочка тайком от всех обливалась горючими слезами из-за кровавых мозолей на ногах – до тех пор, пока капитан не принес ей снятые с убитого фашиста аккуратные хромовые сапожки.
Капитан Евсей Кузьмич был очень похож на ее отца. Он был малоразговорчив и суров с виду. Любочка и боялась его, и очень за него переживала.
Однажды, после захлебнувшейся нашей атаки, она перевязывала в окопе легкораненых. В перерывах между очередями немецких пулеметов было слышно, как с нейтральной полосы чей-то немолодой страдающий голос звал:
– Сестра, сестричка, помоги!
Немцы не жалели патронов и лупили из пулеметов на каждый живой звук. Любочке было очень страшно, но она сказала себе: «Ребята сделали свое дело, теперь моя очередь».
Она поползла на слабеющий голос раненого, натыкаясь на убитых, пугаясь их искаженных предсмертной мукой лиц. Тот, кто звал ее, оказался здоровенным мужчиной. У него был распорот штыком живот. Он судорожно пытался вправить обратно выползающие наружу кишки и все звал:
– Сестра, сестричка, помоги!
Любочка огромным усилием воли подавила подступившую к горлу тошноту, перевязала рану, подсунула под потерявшего сознание бойца плащ-палатку и попыталась тащить, но не смогла даже с места его сдвинуть.
А он стонал, бормотал в беспамятстве:
– Доченьки мои, лапушки, бегите к батьке… Батька вам гостинцы привез…
Любочка тоже застонала – от бессилия. Понимая, что солдата ей не вытащить, она решила хоть умереть достойно, встала во весь рост и запела: «Я на подвиг тебя провожала…» Немцы вдруг прекратили огонь, а из наших окопов на ее голос приползли два бойца, помогли унести раненого. Вслед им никто не стрелял.
Капитан, стащив ее за ворот шинели в окоп и больно притиснув лицом к своей груди, прохрипел ей в ухо:
– Говорил же я тебе – подрасти!
От Борьки приходили письма, в которых он ругал ее за то, что она не послушалась его и удрала на фронт, писал, что любит, просил беречь себя. Любочка отвечала, что беспокоиться ему нечего, что она уже ко всему привыкла и ничего не боится. Но это было не так.
Больше всего на свете Любочка боялась оказаться в плену. Недавно из их батальона попала в руки фашистов медсестра. Через день село, где стояли немцы, наши отбили и нашли ее: глаза выколоты, грудь отрезана. Эти нелюди посадили ее на кол. Стоял сильный мороз, и девушка была белая-белая, и волосы все седые… А было ей девятнадцать лет. С тех пор Любочка всегда держала патрон про запас: лучше самой себя жизни лишить, чем пережить такие муки.
Солдаты в батальоне любили и жалели ее, пытались помочь, чем могли; с легкой руки старшины прозвали Махонькой; при ней старались не ругаться матом; делились последним сухарем. Разведчики приносили Любочке из рейдов по вражеским тылам то немецкий шоколад, то губную гармошку. Молодые пытались ухаживать, но, когда узнали, что она получает письма из танковой дивизии, и увидели, как она их перечитывает по многу раз, отстали и ревностно оберегали ее от залетных молодцов, которые иногда появлялись в батальоне, следуя после выздоровления из госпиталя в свою часть…
Война для Любочки закончилась вскоре после того, как ей исполнилось восемнадцать. В одном из боев ранило капитана; он первым выскочил из окопа, поднимая бойцов в атаку, и Любочка видела, как он упал лицом вниз, сраженный пулеметной очередью. Она поползла его спасать. Немецкий снаряд накрыл обоих. Капитан погиб сразу, а ей раскрошило обе ноги. Солдаты плакали, не стесняясь, когда несли ее на плащ-палатке в медсанбат, а Любочка кричала от дикой боли и просила их:
– Ребята, пристрелите меня… Кому я такая буду нужна?..
* * *
Борька нашел ее в доме инвалидов через пятнадцать лет после войны. За это время ей сделали более десятка операций, но ходить она больше так и не смогла.
Когда Боря вошел к ней в комнату, Любочка не узнала его: изуродованное шрамами лицо, наполовину скрытое темными очками, пальцы без ногтей… Танк, командиром которого он был, под Прохоровкой уничтожил три «тигра», но в конце концов фашисты его подожгли. Экипаж погиб. Борю, без глаз, всего обожженного, вытащили из пылающего танка пехотинцы.
Рассказывая Любочке о своем последнем сражении, Боря сказал:
– Единственное, о чем жалею до сих пор, – что рано дал команду покинуть горевшую машину. Все равно ребята погибли. Мы могли бы еще один немецкий танк подбить. А так… Два года возили меня по госпиталям, операции делали одну за другой – восстанавливали лицо. Тебе не писал – не хотел, чтобы ты с калекой мучилась. Потом случайно от медсестрички в одном госпитале узнал, что и с тобой случилась беда. Она в моих вещах карточку твою увидела, узнала тебя и рассказала, что и ты в этом госпитале была и какая ты… Я сейчас с мамой живу, все это время мы искали тебя.
Любочка тяжело вздохнула, стиснула побелевшими пальцами ручки кресла, сказала дрожащим голосом:
– Я, Боренька, даже матери своей не призналась, что живая. Не хотела обузой быть. Папа погиб в первые дни войны, а у нее ведь еще трое на руках остались… Помнишь, как мы с тобой вальс танцевали, как мальчишки на мои ножки пялились, а ты злился? Теперь вот вместо ножек моих – безобразные обрубки…
Любочка тихо заплакала. Боря повернул свое изуродованное лицо к окну, словно почувствовал, как ласкают его лучи заходящего солнца, улыбнулся сквозь горечь:
– Зря ты это сделала, Любочка. Твоя мама и сейчас тебя ждет. И я жду. Поедем домой, Мышь! После всего, что мы пережили, нам ничего не страшно. Пары глаз и пары ног на двоих нам с тобой хватит, а рук-то ведь у нас четыре. Не пропадем. Главное, что мы теперь вместе! И уродства своего нам стыдиться нечего: мы Родину защищали.
Мария Молодцова
Ромовая баба
В кафе отеля было людно и шумно, как и всегда в этот час, когда толпы местных из Аквилы и Пины и туристов поднимаются на фуникулере на вершину Гран-Сассо – кто зачем: покататься, поглазеть на снег или пообедать.
За столиком в углу, в белом ярком свете, отражавшемся от гор, сидел старик. Нога на ногу, массивный, как динозавр, он пил кофе из такой маленькой чашки, что при каждом глотке она скрывалась в его бороде.
Напротив сидела светловолосая девчушка: подобрав под себя ноги в ярких лосинах, повернув голову чуть вбок и ни на секунду не отрывая губ от соломинки в стакане сока, она пыталась сложить из листка счета кораблик-оригами.
На кухне загремела посуда, мелодично выругался женский голос. В зал вышел официант с большой корзиной пирожных.
– Деда! Деда! Смотри – ромовые бабы! Хочу такую! Можно?
– Говори по-итальянски, Мари.
– Деда! Но я не знаю, как будет по-итальянски romovaya baba! – воскликнула Мари, высоко вздернув брови.
– Хм, а ведь и я не знаю, – ухмыльнулся старик в бороду.
– Деда, а ее придумали в Италии или в России?
– Ну и вопросы у тебя сегодня, Мари. Честно – не знаю. Зато одно могу тебе сказать точно: это пирожное поддержало многих людей в блокадном Ленинграде.
– Когда – в войну?
– Да, в войну.
– Но ведь тогда было совершенно нечего есть. Ты же сам читал мне про морковный чай!
– Так-то оно так. – Старик взглянул на склон и прищурился от слепящего света. – Еды почти не было. Пайки хлеба выдавали по карточкам. Зато на заводах оставалось много сладкого рома и ликеров, которые наливают в конфеты с вишенкой…
– Что за конфеты? – перебила Мари.
– Для взрослых. Так вот, когда я был чуть старше, чем ты сейчас, я пробовал такую ромовую бабу. Их выдавали раненым, и дело было в Ленинграде.
– Деда, ты что, был ранен? – Глаза девочки опечалились.
– Да нет же! Слава богу, нет. Ладно, это долгая история. Пойду-ка я лучше возьму для нас чаю с чабрецом и две самые вкусные ромовые бабы.
Старик ловко поднял свое большое и крепкое тело и направился к стойке.
– Серджио, друг! Два чая с травами и пару вон тех пирожных…
* * *
За окнами падал снег. Огромные легкие хлопья его, лебяжий пух, кружась, падали. Если смотреть прямо перед собой – казалось, зима. Опустишь глаза вниз – по тротуарам, земле, прохожим было ясно: в город прокралась весна.
Весна была грустной: повсюду хоронили. Глеб схоронил маму еще зимой – пневмония. От отца вестей не было. В седьмой палате умирали студенты, раненные осколками. В шестой – обмороженные, с железной дороги. В пятой – все подряд. В первой палате слева по коридору лежали серые усатые командиры – после ампутации. А Глеб смотрел, как падает за окошком снег, и думал, о чем совсем не надо думать в четырнадцать лет: неужели мы все умрем?
В ординаторской было тихо. Пахло хлоркой. В кресле под фикусом дремала, запрокинув голову, Федоровна, старшая медсестра. Она несколько недель подряд не уходила с ночной, а покемарив там, в кресле, два-три часа, возвращалась к работе. На низкой кушетке возле батареи спала Полина, дочка хирурга Елизаровой, которую дома не с кем было оставить. Батареи были холодными, и Полина куталась в большое серое одеяло, во сне крепко вцепившись в него маленькими пальчиками.
Глеб говорил про себя, чтоб ничего не забыть: так, сейчас пойду проверять постели, менять судна, потом надо разнести градусники, вымыть пол в коридоре… Помогать в госпитале его пристроил отец, уезжая на фронт. Все лучше, чем шляться. И при деле, и под присмотром. Их квартира теперь пустовала, храня на пыльном паркете последние шаги мамы. Сестра Танька оставалась днем с соседкой – учительницей Глафирой Ивановной. У нее и ночевали.
Нехотя оторвав взгляд от летящих хлопьев снега, мальчик спрыгнул с подоконника и вышел в темный коридор. Здесь слышались стоны, всхлипы, какое-то копошение, тихие разговоры. Неосознанно протягивая время, он шел, ступая только на черные плитки кафеля. Из второй палаты вдруг показалась спина в белом халате, а следом – аккуратно причесанная голова фельдшера Марины.
Разглядев Глеба в полутьме, она громко прошептала:
– Иди, иди сюда! Смотри: у нас чудо!
В три прыжка он уже был у двери и теперь пытался разглядеть хоть что-то за спинами набившегося в тесную палату персонала. На койке сидел, опираясь на подушки, капитан Смирнов. На его землистом лице светилась смущенная улыбка. От стакана, стоявшего на тумбочке, шел густой белый пар. Рядом на блюдце лежала ромовая баба. Левой рукой капитан отщипывал от нее кусочки, правая – висела плетью.
Все так и застыли, переводя взгляд с ожившего капитана (который еще вчера был так плох, что приезжавший Вербицкий сказал – не выкарабкается) на ромовую бабу – сладкую, больше ладони, до влажности напитанную кондитерским спиртом. Она лоснилась и светилась в тонких скрюченных пальцах Смирнова, как кусочек жизни. И будто даже слышалось ее легкое дыхание сквозь поры теста. Глеб наблюдал за крупицами нежной белой мякоти, плывущими к серым губам, и думал, что они похожи на снег, клеклый весенний снег, падающий на асфальт. Он думал: где-то здесь, в голодном Ленинграде, собираются люди и пекут ромовые бабы для выздоравливающих солдат. Передают им свою силу…
– Глебка, иди-ка в шестую, – положила ему руку на плечо тихо подошедшая Федоровна. – Там постели менять пора: мочой на весь этаж несет.
– Федоровна, а капитан жить будет?
– Конечно, будет, он второй раз сегодня родился. До-о-олго, – протянула она, – долго жить будет.
Мальчик успокоился от этих слов и, улыбаясь сам себе, побежал выполнять задание.
– Выздоровеет – будет жить долго-долго, – приговаривал он под шарканье рваного ботинка о кафель.
Вечером Глеб рассказал про капитана Глафире Ивановне и сестренке.
– Сколько он крови потерял – целый таз большой! Плечо задето, дырка – о какая огромная! И уха нет, оторвало. Два, нет, три осколка в него попало. Столько времени в сознание не приходил, а тут на́ тебе – чай пьет.
Старая учительница охала, качая головой, а Танюшка таращила серые глаза, ничего не понимая. Она была худая-худая, Танюшка. От природы светлокожая, сейчас она была и вовсе прозрачная в тусклом свете керосинки, будто не живая девочка, а призрак или фарфоровая кукла. В свои четыре года она не разговаривала.
На следующий день Глеб проснулся до рассвета. Умылся, прыгнул в валенки и побежал в госпиталь. Снег идти перестал, но не растаял, и тротуары были покрыты слоем серой жижи. Пахло весной – холодно, свеже, терпко. Улицы пустовали. Редкие прохожие торопливо перебегали дорогу, будто черные кошки.
Дом, где находился госпиталь, стоял тихо, словно спал. Замаскированные окна напоминали прикрытые глаза. Одно лишь окно ординаторской было расшторено, и ветер качал открытую форточку.
Глеб взбежал по лестнице, влетел на этаж и заскользил мокрыми валенками к палате капитана.
«Здравия желаю, товарищ капитан, скажу ему, если он не спит!» – думал он весело. Хотелось приободрить командира, дать понять, что кругом смелые люди, что мы живем, мы – держимся. Перед дверью он остановился, оправил тулуп и шагнул в палату.
Койка Смирнова была пуста. Где это он? Неужели и встать смог? Глеб понесся в ординаторскую.
– Федоровна! Доброе утро! – прокричал он и осекся.
Старшая стояла на коленях в углу. Из-под откинутой тряпицы смотрели на Глеба лики святых: Богоматерь, Николай Чудотворец, святой Пантелеймон и еще кто-то, кого он не узнал. Федоровна обернулась, кивнула молча: что, мол?
– А где капитан?
– Умер под утро.
– Как?! Что это значит? – спросил он с вызовом и слишком громко для больничной тишины.
– Ну как люди умирают… Зато тихонько, во сне. Это часто бывает, что перед самым концом человеку лучше становится. Потому что внутри у человека много жизни, любви и не может он с ней уйти, до капли не растратив.
– Мне жалко его…
– Конечно, жалко, ведь ты добрый парень. Пойдем, я тебе дам кое-что.
В темной столовой Федоровна протянула Глебу сверток промасленной бумаги. Мальчик развернул и увидел внутри коричневые бочки двух ромовых баб.
– Мне? За что?
– За что, за что… За то же, за что и всем! Не должно быть у человека такого детства, как у тебя. Бери! Поешь хоть. – И сунула ему сверток за пазуху.
Темнело еще рано. В вязких сумерках шел по городу, высоко поднимая ноги в громадных валенках. Паренек был в белом овчинном тулупе. Он шел и заговаривал свой страх: все будет хорошо, все будет хорошо. Он боялся увидеть на месте своего дома пустой пропал. Хотя сегодня и не бомбили, но страх этот давно поселился где-то глубоко в груди, а воображение, подстегнутое смертью и голодом, рисовало жуткие картины. Самым страшным был последний поворот перед площадью. Его Глеб проходил медленно, вглядываясь в серый густой воздух… Дом был цел, и мальчик с облегчением выдохнул.
По лестнице привычно поднялся на этаж. Постучал в дверь и вдруг спиной почувствовал: на площадке кто-то есть. Какое-то шевеление. Должно быть, кошка или собака.
Оглянулся, присмотрелся, подошел. Маленькая черная сука вроде спаниеля лежала в углу, тихонько скулила. Возле нее ютились три щенка. Глеб провел ладонью по их спинкам. Холодные. Мертвые. Совсем крошечные.
– Эй, собака, пойдем! Не скули. – Он попытался ее приподнять.
Она мотала головой и тыкалась носом в щенячьи спины. Тогда Глеб вытащил сверток с ромовыми бабами, сунул собаке под нос. Та вяло понюхала и отвернулась.
Открылась дверь. Лестница осветилась от керосинки.
– Тетя Глафира! Щенки умерли, а она не отходит.
– Не хочет верить.
На глаза мальчика навернулись слезы. Уже сквозь них он спросил то ли у старой учительницы, то ли не обращаясь ни к кому конкретно:
– Это когда-нибудь кончится?
– Конечно, кончится. – Учительница осторожно взяла его за плечи. – Пойдем домой.
– А если нет? Если будет повторяться бесконечно? И все время будет война, и погибать будут солдаты, и женщины, и дети? И голод будет возвращаться?! – уже почти бился в истерике Глеб.
– Ну что ты, что ты, так не бывает. История не терпит повторений. Ведь если бы война не кончалась, то жизнь потеряла бы смысл, стала нестерпимо тяжелой, без просвета. И ради чего тогда жить человеку?.. Нет, Глеб Константинович, это у тебя просто игра воображения. Все имеет конец. Придут наши, прорвут блокаду, приедет отец – и все будут жить дальше…
* * *
Мари с восхищением и аппетитом уплетала ром-бабу. Сначала она обкусала глазурь, потом перешла к тесту, запивая все ароматным чаем.
– Деда, – заговорила она с набитым ртом, – а вот бы все время есть ромовые бабы! Они такие вкусные! Я хочу, чтобы они никогда не кончались.
– Глупости, Мари, – улыбнулся старик. – Ведь если ты будешь есть пирожные постоянно, то пропадет наслаждение, исчезнет удовольствие. Именно потому, что все имеет конец, все имеет и смысл. Поняла, сладкоежка?
Девочка на секунду нахмурилась, карикатурно наморщив лоб.
– Ага, поняла, дед. Но ведь еще одну можно?
Старик рассмеялся так громко и раскатисто, что двое немцев, сидящих за соседним столиком, удивленно обернулись.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?