Текст книги "На златом крыльце сидели"
Автор книги: Виктория Беломлинская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Я знаю, ты сама любишь и умеешь поговорить, но сейчас тебе придется совершить над собой небольшое усилие и по возможности терпеливо меня выслушать. Готова ты к такому построению нашей беседы? И легкая улыбка, и ей в ответ мой молчаливый кивок: мечтала же, чтобы кто-то из меня делал что-то, и вот – пожалуйста!
– Так вот, прости, я должен встать! – Еще одно извинение и улыбка, перекроенная в гримасу страдания, глаза, затянутые болью внутрь. Покряхтывая, он доплелся до стола и сделал несколько жадных глотков из горлышка большой аптекарской бутылки с прозрачной жидкостью.
– Новокаин, – объяснил он – болеутоляющее, сейчас пройдет… Лизкина сестра достала… – И я увидела, как быстро, готовая истаять, порция бодрости пополнилась и на моих глазах затвердела. Уверенно, вполне здорово он вернулся к кровати, принял прежнюю позу, по-турецки уложив ногу на ногу, а я вся превратилась в слух.
– Так вот: разумеется, тебе это неизвестно, но уже много лет я работаю, пишу эссе, статьи для западных издательств. Это не слишком трудно – дело только в несколько ином освещении, ну скажем, судеб русских модернистов – если это статья об истории русского модерна. – словом надо знать, что может интересовать западного читателя и соответственно подавать материал. И, как видишь, совершенно безопасно: конечно, я не подписываю статьи своим именем и, к сожалению, оно на Западе никому неизвестно. Но даже, если бы и было известно, совершенно очевидно, что там пробавляться такими статейками – это совсем не то, что писать их, сидя здесь. Теперь я (напоминаю: только тебя и никого больше!) хочу посвятить в свои планы на будущее. Ты знаешь: я женился на голландке и вот уезжаю, как предполагается всеми, в том числе и Варей и Лизкой, на три– четыре месяца. Варе я, правда, сказал, что если мне удастся там сделать операцию, то я продлю срок своего пребывания до восьми месяцев. Конечно, если уж делать операцию, так только там – здесь при всех связях, при том, что я могу лечь в самую лучшую клинику – шансов выжить после операции практически нет: все московские клиники заражены стрептококком. Можешь себя представить, если сыну лауреата Ленинской премии, героя Соцтруда и т. д. вскрыли чирей на голове и внесли инфекцию – через три дня он умер – что можно ждать после той операции, что нужна мне? Варя это понимает, и Лизка тоже. Но тебе я скажу больше – я, вообще, не собираюсь возвращаться. Во всяком случае, я хотел бы иметь возможность не возвращаться. Н, наверное, ты сама догадываешься, что мой брак, если и не вполне фиктивный, то и не вполне сложившийся в нерасторжимую семейную связь, с женщиной хоть и достаточно обеспеченной, но только по нашим нищенским понятиям богатой, не подает мне права рассчитывать на ее средства, необходимые на операцию, санаторий после операции, и вообще, на жизнь. Я не привык быть зависимым от кого-либо здесь и не хотел бы этой зависимости там. Одним словом, я должен обеспечить себе возможность безбедного там существования. И как это ни странно, я понял, что лучше всего мне решить эту проблему, находясь еще здесь. Из всего, что я на сегодняшний день имею, я ничего не могу вывезти. Единственное, что имеет смысл здесь продать со всей возможной выгодой, – это некоторые – я не склонен к преувеличениям – мои способности. Я имею в виду литературные способности. И представь себе: покупатель нашелся.
Покупатель, заказчик, продюсер – как угодно – но человек, готовый заключить со мной договор на многосерийный фильм для израильского, не будем стесняться этого слова, Тель-Авивского телевидения. Казалось бы, все устроилось, как нельзя лучше: я уезжаю, пишу первую– вторую серии, исполняю условия договора и в качестве нормального миллионера начинаю благополучное существование в любой угодной мне западной державе. Потерпи еще минутку – я вижу твое нетерпение: сейчас тебе все станет ясно.
Он ошибся: то, что он принял за нетерпение, было ошеломлением! Голодное нытье под ложечкой, надежда на приятную (вовсе не такую бесправную) беседу за завтраком, тоска по сигарете – все решительно растворилось и туманом окутывало мои ошеломленные мозги. Убийственно далеко Сашины планы лежали от моей маленькой надежды на легкою наживу путем экранизации романа «Жатва», «Битва», «Новь» или «Бровь» – все равно какого! Я молчала не потому, что согласилась молчать – я онемела!
А он продолжал:
– Сейчас ты поймешь, причем здесь ты и зачем я тебя вызвал. Видишь ли, я сказал, что мне удалось выгодно продать свои способности. Должен признаться, я их продал слишком выгодно: как человек, относящийся к себе вполне здраво, я признаю за собой профессионализм, умение кое-что делать. Но все это не стоит тех денег, на которые можно рассчитывать – такие деньги платят за талант. У меня его нет – он есть у тебя.
Вот слова, резко вытолкнувшие меня из оцепенения. … Этой зимой на выставке одной очень старенькой ленинградской художницы, уже побродив по залу и наглядевшись на смутно-грустные пастели, мы вышли куда-то под лестницу, где толпились курильщики, все больше восхищающиеся преклонным возрастом художницы, нежели ее работами.
Муж с кем-то стал спорить, говорить о «Ленинградской школе», о верности теме, и в это время к нам присоединился абсолютно некурящий молодой человек, живыми глазками, с большими ушами и широко растянутым ртом. Поклонник всех искусств, гость всех сколько-нибудь примечательных дней рождения. Обладатель великолепной памяти, он звонил, поздравлял и оказывался приглашенным – случалось и мной, но годы знакомства ни в дружбу, ни даже просто в расположение не превратились, а так и оставались только знакомством. Даже с легкой примесью неприязни.
При всем том он слывет большим интеллектуалом, знатоком чего-то такого, чего никто другой не знает. Но главное за ним числится какой-то поступок – в точности не известно какой, но доподлинно известно, что именно этот поступок прервал его блестяще начатую карьеру, помешал идти по дорожке, проторенной знаменитым, много преуспевшим отцом, и, более того, навсегда поссорил папу с сыном.
Это обстоятельство создало ему репутацию человека чрезвычайно порядочного, и она успешно уживалась с его «Жигулями» (при многолетней безработице), с его гастрономическими изысками и папиной дачей в одном из наиболее респектабельных ленинградских пригородов. Большеухого молодого человека с маленькой головкой и по-лягушечьи растянутым ртом я, как нетрудно догадаться, назову Аблеуховым-младшим, хотя в моем рассказе роль ему зримо отведена самая небольшая. Так вот, подойдя к нашей компании, молодой Аблеухов соединил в любезнейшей улыбке губы с ушами и, всем корпусом устремившись ко мне, сказал:
– Я о вас наслышан чудес! Вся Москва говорит о том, что вы замечательная писательница!
– Да бросьте вы! Какие глупости! – прервала я с тем ерничеством, которым всегда старалась скрыть горячую волну прихлынувшей к голове радости, едва услышу похвалу своим практически не видным миру трудам. Эти выхлопы придушенного тщеславия всегда смущают меня до полного помутнения в глазах, и я панически стараюсь скрыть, смазать, но только не выдать свое состояние. Но когда рядом стоит мой муж, друзья, привычная обстановка, сигарета в руке – отчего ж тогда не найтись? И я, все так же ерничая, отвечаю:
– Чем всякие глупости говорить, уж лучше, миленький, пригласили бы меня погостить на дачу.
Я знаю, что после ссоры с отцом он съехал с ленинградской квартиры и постоянно живет в огромном загородном доме, комфортабельном двухэтажном замке.
– Что может быть проще и вместе с тем приятнее для меня!
«Миленький» как-то еще определенней сломился в корпусе, и я уже готова была отмахнуться от его на самом деле вовсе нежданного гостеприимства, как вдруг услышала:
– Тем более, что я уезжаю в Москву, и дом будет пустовать недели две-три.
Это решило дело – слишком долго у меня перед тем болели дети, слишком они были серенькие, блекленькие, как те пастельки, что мы только что рассматривали.
По договоренности, наш приезд совпал с его отъездом. Он спустился со второго этажа, муж помог ему отнести о машину множество каких-то коробок, и он передал мне ключи со словами:
– Убедительная просьба: никогда не оставляйте дверь открытой. Даже если вы дома. Обязательно держите ее на цепочке. Кто бы из каких бы организаций, то бишь органов, ни стал ломиться – ответ один: хозяина нет, я вас впустить не могу! Вообще я очень рад, что мне не пришлось оставлять дом пустым.
Помнится, я механически подумала о том, что уж если придут из органов, вряд ли мой домработницкий ответ их остановит, но точно, что наставление показалось мне шуточным, однако двери справно запирала, и две недели прошли дивно: дети перестали кашлять, порозовели, мы надышались на весь остаток зимы и благополучно разминулись с хозяином, оставив ключи и благодарственную записку в условленном месте за два часа до его возвра– щения.
А зачем, собственно, я рассказываю об этих случайных каникулах? Ах, да! Вот что: я вспомнила о них потому, что в то субботнее утро, с трудом разомкнув слипшиеся связки, хриплым, не своим голосом спросила:
– Откуда ты знаешь о моем таланте?
Чудная, смущенная улыбка человека, говорящего от глубины души приятные сокровенные слова другому, осветила Сашино лицо, и даже румянец пробился сквозь пергаментную желтизну щек,
– Ты меня удивляешь! Я читал сам, кроме того, знаю мнение двух наших едва ли не лучших писателей. Поверишь ли, я человек, нелегко поддающийся очарованию дамской прозы, но ты обладаешь магической властью вести за собой. В том, что ты делаешь, есть та самая способность видеть изнутри, одним точным штрихом нарисовать живой мир из плоти и крови, есть та щемящая нота – словом, все то, что совершенно недоступно моему скромному дару и без чего нельзя создать маленький, тесный и теплый мирок еврейской семьи: разочарования, бушующие страсти – осуществить ту часть замысла, которую надо писать только так, как это можешь ты! Разумеется, это только часть общего – остальное я возьму на себя. Все, что касается чистой публицистики, исторически достоверного материала, крупных общественных фигур, не говоря, конечно, обо всех организационных делах. Но мне нужен твой талант!
– А им? Что им нужно?
– Конечно, это всего лишь схема, но примерно это должно выглядеть так: черта оседлости, маленькое местечко, отсюда, из тех предреволюционных лет начинается история одной семьи, клана, история разрушения патриархального быта, революционного бунта, возвышений и падений. Мы должны провести наших героев через гражданскую, через коллективизацию, через тридцать седьмой год, через войны, через дело врачей– вредителей – вплоть до отъездов, до Исхода и увидеть уже даже не внуков, а правнуков тех, кто когда-то начинал взрывать мир. У меня есть идея; их будут играть одни и те же актеры, но уже в джинсах, уже у стоек баров, снова бунтующие, снова стремящиеся все поджечь, взорвать. Общая идея такова: не надо! Вы уже один раз породили гидру, железные челюсти, которые вас же перемалывали! Вглядитесь в страшный опыт своих отцов и дедов и поймите – больше ничего взрывать не надо! Причем самые разнообразные судьбы: кто-то был расстрелян, а кто-то расстреливал, кто-то превратился в так называемого «государственного еврея», но рано или поздно и он оказался обречен. Есть такой великолепный тип идеалиста, полного идиота: я знаю потрясающую историю человека, который до войны сидел, во время войны получил Героя Советского Союза, но после войны опять сел, вышел в пятьдесят шестом, ничего не поняв, точно таким же фанатичным идиотом.
– Да. У меня самой семнадцать лет отсидела тетка, вышла и первым делом спросила меня: «Ты комсомолка?» Я говорю: «Тетя Лена, сейчас только порядочные люди не комсомольцы, а я как все» – мне было восемнадцать лет, и я была очень беспощадна. Она в крик: «Я не верю, что тебя воспитал мой брат!»
Саша задел во мне одну из самых звучных струн, его замысел взволновал меня.
– Вот: ты сама все это прекрасно представляешь! Каждая серия – одна законченная новелла.
– Ты знаешь, у еврейских мальчиков совершеннолетие в тринадцать лет: в этот день старший брат моего отца перед всей мишпухой произнес речь на древнееврейском языке, в которой он должен был изложить свою жизненную программу. Это была его первая революционная речь. Он клялся посвятить свою жизнь борьбе с эксплуататорами. Можешь себе представить, какой произошел скандал! Родственники разбежались, а дедушка кричал: «Вейзмир! Что ты со мной сделал, разбойник!»
– Великолепно! – Неподдельное удовольствие озарило Сашино лицо, его желтые, вялые руки, прогибаясь наружу, будто они лишены суставов, беззвучно аплодировали мне. – Это центральный эпизод целой серии!
О голоде я забыла совсем, но курить от возбуждения хотелось еще сильней. Вообще эта невозможность при нем курить действовала на меня как-то странно, словно бы не давала способа овладеть собой, чем-то пригасить возникшую взвинченность. А он продолжал:
– Как видишь, я не ошибся: ты именно тот человек, который сможет скомпенсировать мой сухой профессионализм. Это будет широкое эпическое полотно, и в нем должны действовать крупные исторические фигуры – к примеру, Троцкий – но ты не пугайся: это как раз я беру на себя. Ты будешь делать только то, что лучше тебя никто не смог бы сделать. Конечно, работа потребуется большая – я имею в виду подготовительная работа – тебе придется много ездить, побывать во всех еще сохранившихся провинциальных местечках, придется знакомиться с людьми, как-то входить к ним в доверие, расспрашивать – словом собирать материал.
– Саша (в эту минуту мне показалось, что я овладела своим взбудораженным сознанием), Саша, скажи мне, как же при том, что ты уезжаешь и даже не собираешься возвращаться, тебе представляется возможность совместной работы?
– Ну, это как раз самое простое: мы в общих чертах оговариваем объем твоей работы, и ты начинаешь собирать материал. Что-то небольшими порциями ты пишешь – пусть это будут совершенно разрозненные куски, неважно, но все написанное ты пересылаешь мне. А уж остальное – моя забота.
– Как пересылаю?
– Разумеется, не по почте. Есть три канала, которыми ты будешь пользоваться: небезызвестный тебе Флейш, Аблеухов и Морковин. Он, кстати, будет служить для тебя основным источником информации. Ты знакома с ним?
– Да нет… Только понаслышке от Флейша… или от Аблеухова… – странная мысль шевельнулась в голове и на минуту замедлила происходившее в ней кружение. Жить в бешеном темпе скачущей, возбужденной фантазии было в тысячу раз приятнее, и я отогнала ее. Уже отлетая от меня. она, видно, все-таки коснулась Саши и потребовала от него кое-каких объяснений:
– У него есть доступ к любому закрытому материалу, одно время он работал в Ленинской библиотеке, у него остались там связи. Ты сможешь получать через него и любую выходящую на западе литературу. Но думаю, что поездка в Биробиджан для тебя будет гораздо полезнее, чем вся литература вместе взятая.
– Саша, – опять маленькая заминка в трепещущем сознании, – я же очень прикована к дому…
– Ты все-таки не поняла, как должна измениться твоя жизнь с того момента, как ты дашь согласие на наше соавторство! Прежде всего – полное финансовое раскрепощение! Кстати, поскольку я тебя вызвал, все связанные с поездкой расходы мы делим пополам. Варя!
– Сейчас, завтрак уже готов, я только переоденусь, – отозвалась Варя, но дело было не в завтраке.
– Варя! – с настойчивостью дрессировщика повторил Саша, и она тотчас появилась в дверях.
– Пожалуйста, принеси двадцать пять рублей,
Сердце мое в это время проделало несколько болезненных скачков. Но к тому моменту, когда Варя вышла из комнаты, успело занять свое место:
– Это невозможно. – сказала я, глядя себе в колени, – Я приехала потому, что хотела приехать…
– Не говори ерунды! Что за провинциальные ужимки; я деловой человек: вызвал тебя, считай, в командировку и, как минимум, обязан оплатить тебе дорогу. И имей в виду: когда я уеду, ты будешь у Варвары получать все требуемые суммы, включая расходы на бонну для детей, а после первых же переданных мне материалов, твой муж сможет навсегда расстаться с заказной работой, перейти на твое иждивение и заниматься свободным творчеством.
Четвертак уже лежал у меня на коленях. Почему я не смахнула его? Просто твердой рукой не вернула Варваре? Может быть, потому, что в моем мозгу метались, налетая друг на друга, долги, шкурки, заложенный столик, сотня, занятая на дорогу, – и все это вперемешку с развалившейся на куски надеждой хоть что-нибудь заработать своим трудом.
Что-то грубо-глупое было в этом четвертаке. И я не понимала, почему Саша с такой убежденностью говорит:
– Вы, провинциалы, поразительно умеете создавать мелочные, неловкие ситуации, в то время как всего-то и требуется: понять суть деловых отношений и спрятать деньги в сумочку.
Чувствовала, он зазря меня шельмует, но не нашла в себе сил не то что превзойти, а хоть как-то уравновесить его барственную уверенность и свою нищенскую суетливую добропорядочность. Я принесла ее ему в жертву и положила четвертак в сумку.
– Сашу нельзя волновать, – донесся из кухни голос Вари. – Кончайте торговаться и идите завтракать.
Положив деньги в сумку, я достала наконец из нее сигареты, но надежда на то, что сигарета вернет мне ощущение комфортности, не оправдалось, так же как и надежда на приятный завтрак. По тарелкам была разложена пшенно-тыквенная каша (о, если бы просто пшенная!), а посередине стояла литровая банка, наполовину наполненная зернистой икрой.
– Сделать тебе бутерброд? – спросила Варя, достала из банки столовую ложку икры и протянула ее Саше. – Икра – это кровотворное, – объяснила она. – При его гемоглобине необходимо две ложки в день,
– Нет, спасибо. Мне бы чашечку кофе и, если можно, я закурю.
– Кури, конечно, только в форточку: Гарри не любит дыма. Да, Гарри? Ты не любишь дыма?
И Гарри – большой, с локоть величиной, цветастый попугай (как я могла говорить о тыквенной каше и умолчать об этом чуде в клетке, занимающей всю середину кухни?) ответил хозяйке из утробы вырванным криком, будто я не курить собиралась, а пытать его калеными щипцами. Потом он еще несколько раз издавал этот адский вопль, очевидно желая мне доказать, что он, единственный среди обилия вещей в квартире (пусть даже более ценных!) – живой. Словно его мучила мысль о том, что его, так неуклюже выставленного посреди кухни, сочтут просто имуществом, Но в то же время крик этот призван был объявить, что полноценным собеседником он быть не может и что бы ни услышал, никому не выболтает. Поэтому, как только Варвара вышла, Саша сказал:
– Разумеется, все должно делаться под «крышей»: я могу снабдить тебя официальной бумагой, скажем из Центрнаучфильма о том, что мы с тобой собираем материалы для сценария об истории Госета. И ты и я понимаем, что фильм о еврейском театре сейчас никому не нужен, но никто не может запретить нам – я ведь не лишен права здесь в Союзе работать – заниматься этим фильмом. Правда, для Варвары и Лизки я попрошу тебя твердо придерживаться иной версии: я предложил тебе работать над сценарием о русских модернистах начала века. Так нужно. По поводу этой версии тоже можно оставить тебе официальную бумагу, и она тебе тоже может пригодиться, – все, что ты будешь делать, должно делаться под официальной крышей.
Он говорил, я, безусловно, слушала – ведь запомнила же совершенно дословно. Но вместе с тем воображение уводило меня в даль невозвратных лет: я видела себя девчонкой-продавщицей книжного магазина и похожего на попугая книгоношу Яшу: крючился оседланный очками нос и сквозь чудовищные линзы испуганно ширились зрачки почти слепых глаз. Он должен был стать гениальным математиком – с четвертого курса инженеров водного транспорта, где учился в одной группе с моей сестрой, он ушел и был принят на третий в МГУ; экзамены профессорам сдавал в их домашнем кругу за чашкой чая, очков тогда не носил, и глаза его излучали какое-то светлое смущение от необъяснимой удачи родиться с мозгами специально устроенными для теории и абстрактного мышления. Но эти мозги прикрывали слишком хрупкие кости – они дали трещину, когда здоровенный верзила с какого– то, забыла с какого, но совсем с другого факультета, однажды подошел к нему сзади, и с двух сторон обхватив, сжал его голову огромными лапищами, оторвал от пола, подержал в воздухе, а когда опустил – Яша упал без сознания. Была такая шуточка: «Хочешь, Москву покажу? А то все в Малаховку ездишь!» – это он говорил уже ничего не слышавшему Яше. И больше Яша нигде и никем, кроме как книгоношей у нас в магазине подписных изданий, работать не мог; у него была старенькая мама, и он с каждым годом слеп все больше, и голова болела все чаще, а потом он совсем ослеп.
О том, что он умер, я узнала от своей сестры уже через много лет после того, как ушла из магазина. Но я всегда помнила про эту Малаховку – Яша много про нее рассказывал: те два года, что он учился в Москве, он жил не в общежитии, а на квартире в одном из пригородов Москвы, где вокруг синагоги, под сенью ее теснилась таинственная заповедная патриархальная жизнь. Здесь ходили в лапсердаках и камилавках, мальчики до четырнадцати лет носили косичку, здесь соблюдали субботу и на гортанном, как камни перекатывающиеся в стремительном течении ручья, языке толковали Талмуд. И все это – Малаховка.
– А-а! – истошно заорал попугай и дико расхохотался. Было отчего, потому что как раз в это время, вырванная его криком из тумана воспоминаний, я сказала:
– Саша, ты знаешь такое место: Малаховка?
– Вот именно! Мы с тобой завтра… нет, завтра я сдаю анализы… Послезавтра мы туда съездим. А сегодня я хотел бы, чтоб ты посетила один очень интересный дом. Впрочем, ты не сказала самого главного?
– Да, – ответила я. – Да, Саша, не знаю, получится ли у меня, но я согласна.
Однако, мне не хочется, чтобы кто-нибудь подумал, что, едва произнеся эти слова, я могла бы тотчас отречься от них, напротив: в ту минуту мысль моя работала как нельзя трезво. В одно угодливое мгновение я оглянулась и увидела всю свою прошлую жизнь: увидела своего отца, умершего, так и не узнав, что я пишу (я все надеялась, что хоть один из моих рассказов о Залмане Риккинглазе когда-нибудь напечатают, и я обязательно сделаю посвящение отцу, и это будет для него настоящий сюрприз), но он умер; мама, всегда считавшая, что если женщина пишет, так это наверняка про любовников, и очень из-за этого сердившаяся на меня, – тоже умерла.
Когда-нибудь кончится время сидения за столом, моего ночного труда, и я умру – сюрприза не будет! – и мой умный снисходительный муж, умирая, будет думать, что все-таки я была немножко сумасшедшей: жизнь, прожи– тая в страсти писать и твердо усвоенной привычке написанное складывать в стол, – это жизнь безумца! Нет, я сопротивлялась; однажды прочла в газете «Московский писатель» статью, автор которой на Красном знамени присягал, что вес талантливое и пронизанное гуманизмом на самом деле находит путь в печать. Я поехала в Москву, пришла к нему, большому начальнику, и положила перед ним свои рассказы и два отзыва двух хороших писателей.
Были времена, когда четверти того, что в них написано, хватило бы на то, чтобы сотворилась чья-то писательская судьба. Я сказала, что за гуманизм свой я отвечаю, а в талантливости моей расписываются вот они – прочтите! «Ведь не под пистолетным дулом вы писали свою статью, вы – критик, литературовед, вы сумеете мне, по крайней море, объяснить, почему меня не печатают». И еще я попросила его, если дороги в печать для моих рассказов нет, переслать мне их. Через несколько месяцев я получила бандероль с запиской: «По вашей просьбе рассказы высылаю». Я храню эту записку. Ни одному критику, ни одному литературоведу еще не удавалось быть более лаконичным. И вот что я скажу: ни одному писателю, может быть, не случалось получить такую весомую похвалу – пуды чиновничьего страха, груда бесстыдства, тонна жира, которым он обмазал в себе все щелочки, чтобы ниоткуда не просочилась струйка совести, – вот на что тянет эта записка!
А из редакций мне иногда шлют дружеские письма, не только на бланках, а просто так – ободряют в частном порядке. Но что они могут, эти редактора и завы отделом, если они сами только зубная боль для своих начальников? Я всегда испытываю к ним слезную нежность за то, что среди вороха рукописей они находят мою, находят время и силы вчитаться в нее и написать мне теплое письмо, в конце приписав что-нибудь вроде: «… но журнальная ситуация такова… увы, все высказанное носит пока чисто платонический характер».
И вот нашелся заказчик, нашелся человек, который говорит мне: пиши о том, что знаешь, что волнует тебя, и тебе будут платить за это, так или иначе твой труд будет реализован – надо ли мне раздумывать? И я соглашаюсь.
– Безусловно получится, – говорит Саша. – В этом я не сомневаюсь; ты ведь ничем не ограничена, если что-то тебе не нравится в замысле, то можешь предложить встречный вариант. А сейчас организуем твой визит, – и он, придвинув к себе стоящий тут же на кухонном столе телефон, набирает номер…
Да, мне не все нравится в его замысле, собственно, он мне вообще не нравится. Мысль о том, что это евреи взорвали мир – гнилой и шаткий мир дореволюционной России – навязла в зубах и мне претит, но раз я могу предложить свой вариант, не сейчас, конечно, сейчас это трепыхание в груди и кружение в голове мешают мне думать…
– Алло! Флейш? – слышу я. – Да, ты не ошибся, дорогой. Приехала. Да, пожалуйста, позвони профессору. Хотелось бы сегодня. Ты все-таки попробуй. Да, вот что: скажи, что это замечательная еврейская писательница! Нет. русскоязычная разумеется, ну, словом ты сам понимаешь… Хорошо?
В мгновение ока он возвел еще одну «крышу» над моей головой – я стала похожа на пагоду – и повесил трубку, Я даже не успела поздороваться с Флейшем.
– Он сейчас перезвонит, – объяснил Саша. – Маленькое, непредвиденное затруднение: сегодня суббота, и юный талмудист, к которому я хочу тебя направить, не снимает трубку.
Заметно приободрившись, то ли от икры, то ли от тыквенной каши, а скорее всего, от того болеутоляющего, что он все прихлебывал из прихваченной на кухню бутылки, Саша поручил мне договариваться с Флейшем, а сам удалился в ванную. На кухне тотчас появилась Варвара.
– Ну, что? Как? Тебе понравилось Сашино предложение?
Боясь что-нибудь перепутать или выболтать, я ответила, сколько могла сухо:
– Вроде бы да.
– Вот и хорошо! Ты понимаешь, ему необходимо уехать: он должен прооперироваться там.
– Но здесь… – я хотела сказать, что здесь после операции его выхаживали бы близкие, любящие люди, но она перебила меня:
– Нет, здесь это безнадежно! По любому блату! Все больницы заражены стрептококком. Мальчику девяти лет вскрыли чирей на голове и все – барсик! Внесли стрептококковую инфекцию!
Тошнота не успела подползти к горлу от этого мальчика с чирьем на голове, как Варвару, словно ледком, прихватило от страха: по-жабьи клокотнул в ее горле торопливый вопрос:
– А что он тебе сказал: на сколько он едет? – кругло в отекших подглазьях ее глаза пытливо уставились в мои.
В эту минуту, к счастью, зазвонил телефон. Другу моему, Флейшу, наверняка не часто удавалось выступать в роли более благородной: его звонок избавил меня от необходимости путаться в словах.
– Привет, дорогая, надеюсь мы увидимся, – услышала я его густой, как черный бархат, голос. – Тем более, что к этому сумасшедшему еврею ты сможешь пойти только через два часа, его брательник сейчас уходит и, пока в доме не появится кто-нибудь другой, некому будет открыть тебе дверь – сегодня суббота! Это мы с тобой, грешники, можем ездить в поездах, говорить по телефону, открывать гостям двери, а порядочные евреи, которые верят в мстливого еврейского бога – ты знаешь, что еврейский Бог мстлив? – ну вот, тогда имей в виду, что верующие евреи ничего этого не могут позволить себе в субботу. Они могут только беседовать – ты представляешь: беседовать он может, а дверь открыть не может! А с кем же беседовать, если не можешь открыть дверей гостю? Вот я могу открыть тебе двери и потому надеюсь через полчаса видеть тебя у себя!
О, надо знать Флейша так, как знаю его я, чтобы, ни разу не прервав, выслушать весь этот рокот, этот переливающийся через край души монолог. Флейш для себя одного говорит, сам себя слушает, сам себе отвечает – ты хочешь, присутствуй при сем, а хочешь положи трубку и сходи пописать. Заметит он твое отсутствие, только если услышит гудки в трубке, и то не сразу…
Сашу, которому я вкратце изложила суть услышанного, все устроило. Меня тоже: минут через пятнадцать мы уже ехали в такси – я к Флейшу, Саша дальше, к своей средней жене. От Флейша я должна через полтора-два часа направиться по растолкованному мне адресу, а затем меня ждал обед в кругу поклонников моего таланта.
– Да-да, ты напрасно улыбаешься, – сказал Саша. – С тобой безумно хочет познакомиться одна литературная дама, сама недурная сценаристка, ты знаешь, она просто напросилась на обед, узнав, что ты будешь.
В эту минуту мне показалось, что шофер пытался в зеркальце рассмотреть меня. Однако, стоп – я приехала. Дальше тебе, шофер, без меня ехать, можешь расспросить своего пассажира, кого это ты вез и с кем это все хотят познакомиться.
Я не успеваю перебрать в памяти все сказанное Сашей по дороге – вот она в конце лестничной площадки– дверь нужной мне квартиры. Звоню и вижу на пороге одетого в пальто Флейша.
– Ты уходишь? – спрашиваю вместо приветствия, удивляюсь.
– Бог с тобой! Я оделся, чтобы ты оценила мое новое пальто. – Именем Бога врет Флейш. – Представь себе: я был провинциальным поэтом, потом стал москвичом, жителем столицы, но совершенно бездомным нищим скитальцем, и вот теперь, когда у меня появился дом и завелись кое-какие деньжата, мне повезло немыслимо: лучший в Москве магазин уцененных вещей, магазин, в который поступают вещи из ломбарда (ты понимаешь, вещи, не выкупленные разорившимися богачами!), так вот, именно этот замечательный магазин находится непосредственно в моем доме! Думал ли я когда-нибудь, что смогу приобрести пальто из настоящего английского коверкота за какие-то ничтожные пятьдесят рублей! – врет Флейш.
Его массивная двояковыпуклая фигура с круглой спиной и круглой грудной клеткой, как-то по-бабьи подпоясанная, облаченная в долгополое пальто с накладными карманами, занимает все пространство маленькой прихожей. То так, то эдак он поворачивается перед зеркалом и врет собственному отражению. Может быть, он отдал за эту довоенную хламиду четвертак, а может быть, все сто – не знаю, но Флейш не может не врать, и единственное, в чем я не сомневаюсь, так это в том, что сшито пальто из настоящего английского коверкота. Друг мой Флейш – истинный поэт, и в этой же мере неподдельный потомок мануфактурщиков. Он пробует жизнь на ощупь, не кончиками пальцев, а всем беззащитным нутром касаясь ее. Но одного беглого взгляда ему достаточно, чтобы отметить в толпе пиджак из твида, костюм от Кардена, брюки из натуральной шерстяной фланели – и уж если он говорит, что это английский довоенный коверкот – значит это коверкот. Ну, может быть, не английский. Ну, может быть…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?