Текст книги "На златом крыльце сидели"
Автор книги: Виктория Беломлинская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
…А сейчас я лягу спать – вот приму димедрол, он на меня как снотворное действует – и буду спать завтра хоть до трех, просплюсь и к вам, любезный Шишнарфиев, и шиш вы меня получите!
И проспалась-таки! Влезла под душ и струей теплой воды вымывала из себя все лишние мысли. Мне сейчас единственное, что нужно – это твердо назубок вызубрить все, что я должна сказать – ни больше, ни меньше и ничего лишнего.
Перед выходом из дома я позвонила своей подруге. Я хотела поблагодарить ее за приют и сказать, что постараюсь сегодня же – все равно каким поездом – уехать, свой билет на завтрашнюю «стрелу» я решила сдать. И вдруг уже попрощавшись с ней, я сказала;
– Послушай, часа через два, самое большое, я выйду из дома, в который иду. Если я не позвоню тебе через эти два часа, подожди до утра и организуй розыск тела.
Я говорила это почти шутя, слова отлетали от моих губ легко, как лепестки шиповника, но по мере того, как длилось ответное молчание в трубке, смысл произнесенных мной слов доходил до меня во всей своей страшной нелепости.
Так же, как в прошлый раз, Шишнарфиев открыл мне дверь в пижаме и шлепанцах на босу ногу и слабым голосом сказал:
– Извини, я страшно устал, – но признаюсь, сквозь мою сосредоточенность не пробилось ни капли сочувствия. Единственная мысль стучала в виски; «Спокойно! Только спокойно!«Но на это раз все благоприятствовало тому, что я бы могла отдышаться, взять себя в руки и совершенно подготовиться к беседе; в квартире никого кроме меня и Саши не было. В момент моего прихода он разговаривал по телефону. Я прошла в ванную, оттуда слышала, как он кому-то называл содержание гемоглобина в крови, сказал, что белка в моче нет, эритроциты в порядке – словом я поняла, что на первый взгляд анализы его вполне благополучны, и это мне понравилось: больше всего на свете я боялась, что плохое состояние помешает ему уехать, навсегда исчезнуть из моей жизни.
Но когда я вошла в комнату, Саша уже лежал и совершенно непонятно зачем, делал вид, что читает журнал «Нева» с моим рассказом. Откладывая журнал, он сказал:
– Я далеко не сентиментальный человек, женскую прозу вообще воспринимаю несколько иронически, но черт возьми, тебе удается что-то такое задеть в душе, что я каждый раз не могу удержаться от слез!
«Так, – думала я, – еще одно доказательство, что он никогда никаких моих рассказов в глаза не видел, иначе не попросил бы кого-то (Морковина?) раздобыть ему уже не свежий журнал с моим единственным опубликованным рассказом».
Тянуть было нечего.
– Саша, – я подняла глаза и больше уже их не опускала: я сказала, что дала ему ответ, не воспользовавшись правом подумать, но я все-таки подумала и поняла, что я решительно не могу взяться за эту работу.
И тут я увидела, как багрояые пятна, выступив сначала на его яйцеобразной лысине, медленно расползаются по лицу. Если бы он сам увидел себя в эту минуту, он на всю жизнь дал бы себе зарок никогда ничем сомнительным не заниматься.
– Что случилось? – спросил он. Пожалуй, это был испуг.
– Ровным счетом ничего не случилось, кроме того, что я все обдумала и поняла, что не имею права связывать себя никакими обязательствами, тем более финансовыми. Ты уж прости, но тс двадцать пять рублей лежат вон там в прихожей, на столике, вложенные в книгу, которую я тоже принять не могу.
Что-то вроде ужаса мелькнуло в его глазах, улыбка не получилась иронической, я видела, что он пытается выправить ее и тут помог задребезжавший телефон.
– Видишь ли, я уезжаю, буквально через неделю и естественно нуждаюсь в средствах. Да, уж будь добр. Желательно все… – говорил он, как я поняла какому-то своему должнику. – Вот и хорошо, прекрасно.
Повесил трубку и, уже вполне владея собой, сказал:
– Итак, завтра у меня на две тысячи станет больше. Плюс твой четвертак – я богатею с каждой минутой! Но это безумие – ты меня просто режешь. Объясни все-таки…
И я объяснила. Я сказала, что никогда не умела работать по заказу, все равно какому. Потом я сказала, что я вообще очень скованный домом человек, пишу вообще очень мало из-за детей (я уже говорила ему об этом, и он снова напомнил мне об обещанном миллионе и своре гувернанток). Я объяснила ему, что с гувернантками жить не умею, что домработницы не держу не из-за крайней бедности, но не могу никем управлять, и всякая домработница быстро становится человеком, мной обслуживаемым, – и все это чистая правда – говоря только правду, я могла говорить убежденно и это как раз то, что нужно. И наконец я сказала:
– Есть еще одна причина, Саша. Видишь ли, я ужасно болтлива – и, видя как он опять покрывается этими жуткими пятнами, поспешно добавила: – Нет, чужие тайны я могу хранить, я просто о них забываю, но свои решительно не могу удержать в себе. Мне было бы очень тяжело жить такой таинственной жизнью.
Пока я говорила – на этот раз не вполне правду – я подумала; а ведь Саша ни на какую мою способность к конспирации и не рассчитывал, максимум, что ему нужно – это молчание до его отъезда, а потом сам род моей деятельности не будет требовать от меня уж очень большой тайны – ибо от кого же она, тайна? Те, кому надо, будут знать, чем я занимаюсь. Иначе он на меня не положился бы!
– Твое решение окончательное? – спросил Саша. – А не могла бы ты просто присылать мне без всяких условий, ну, все, что захочешь, все, что будешь писать, или уже написано?
Ей-богу, он так сказал.
Я ответила:
– Нет, это уж совсем бессмысленно. Решение мое окончательное.
И Саша встал.
– Рюмку коньяка хочешь? – он спросил так недобро, что впору было отказаться, но мне смертельно хотелось выпить, как никогда в жизни.
Он ушел в комнату Варвары, я слышала, как там открываются какие-то дверцы, звякает хрусталь – очень тихо было во всем доме; ни с улицы, ни из-за стен не доносилось ни звука, какой-то холодный зеленоватый полумрак разливался по комнате, освещенной только маленькой настольной лампочкой у кровати.
– К сожалению, – сказал Саша, все еще позвякивая чем-то там в комнате, – мне нельзя выпить, придется тебе одной.
– Да, конечно, – отозвалась я, но совершенно не ожидала, что он появится только с рюмкой в руке. Бутылка осталась там, в комнате.
И вдруг мне стало страшно. И тут же я почувствовала, что Саша знает, что мне страшно, что по его расчету мне и должно сейчас стать страшно, и теперь он холодно и недобро ждет: выпью я эту рюмку или вдруг откажусь? И что отказаться нельзя; он тотчас поймет, что я знаю больше, чем мне следует знать. И я выпила и, выпив, зажмурилась, и мысленно спросила свою подругу: помнит ли она о том, что если?..
И Саша тотчас расслабился. Он легко встал с края кровати, прошел в глубь комнаты и сказал откуда-то у меня из-за спины:
– Бывают же такие сумасшедшие люди, безумцы, для которых ничего не значат в этом мире материальные блага! – я обернулась и вдруг увидела: тот тревожный зеленый свет исходил от стоящего у стены электрического камина с искусственным костром. От дверей его загораживало кресло, но, повернувшись на придвинутом к кровати стуле, сразу можно было увидеть: Саша простер над неживым огнем руки и зябко потирал их, и они светились холодным мертвым светом.
И зеленоватый отблеск снизу ложился на лицо, искажая его, придавая ему шутовское сходство со всеми, кто перешел черту…
Все в комнате говорило о своей подлинности, сумрачным блеском старинной бронзы, массивностью, гармонией форм, бархатно и глухо говорило, что сотворено для вечной жизни, чуждо всему сиюминутному, преходящему, всему, что невсерьез. А этот искусственный костер и Саша над ним – они оба были откуда-то не отсюда, как из дурной постановки. И глухо, голосом уставшего актера Саша дочитывает кем-то плохо написанный монолог:
– Я никогда не мог вот так легко отказаться от любой возможности обогащения. Бедность унизительна, только деньги дают свободу. Но завидую безумцам, которым ничего в этой жизни не надо – им чужд мир материальных благ.
Не так уж и чужд, Саша, однако пора уносить ноги. И я встала. Мы очень трогательно прощаемся в прихожей, я желаю ему счастливого пути и полного выздоровления – я очень искренне желаю ему благополучно отбыть и, когда он будет там, откуда я стану недосягаемой для него, пусть он будет здоров и счастлив.
Что-то все-таки в нем есть, какая-то игра воображения… наверное в жизни такие люди тоже нужны, что-то они в нее вносят, какую-то острую ситуацию.
В последнюю минуту он напоминает мне:
– У меня к тебе одна просьба: кто бы, когда бы не интересовался, зачем я тебя вызывал, что предлагал…
Я хотела сказать; «держи дверь на цепочке». Но промолчала.
– … помни, я предлагал тебе работать над фильмом об истории еврейского театра… или над фильмом о русском модерне – словом, все что угодно.
– Конечно, Саша, – говорю я и сама открываю французский замок. Толкаю дверь, и она упирается в грудь стоящего за ней Морковина.
– Здрасте! – говорю я. – То есть прощайте! – и бегу вниз по лестнице.
Розыск тела отменяется. Я спешу к поезду, номер которого, час отбытия и прибытия мне и самой неизвестен…
Михаил и Виктория Беломлинские и Герогий Ковенчук в ркдакции «Невы». Середина 60-х.
СИЛА
На берегу неширокой реки, тихо несущей свои воды куда-то за пределы города, строители возвели большой, но несколько странный дом. Странность его заключалась в шестом, сплошь застекленном этаже, имевшем двойную высоту и по внутренней своей отделке, неподходящем под обыденное жилье.
Разузнав о назначении этого помещения, поставленные на отделочные работы столяры и штукатуры, бурно обсуждали, действительно ли разумно пускать такую огромную площадь под мастерские художников, в то время, как многие семьи в городе остро нуждаются в жилье. Одни говорили, что кроме баловства да безобразия это ничего хорошего не сулит, но другие с ними рьяно спорили. Их аргументы в споре были вескими, в них сказывались патриотизм местного жителя и тонкость чувств любителей искусства.
Большая часть жителей города повседневно трудилась на двух больших заводах.
На одном изготавливали телевизоры, а на другом настенные, настольные, мужские и женские часы разных фасонов.
Остальная же часть населения была занята тем, что создавала для этих тружеников жизнь полную смысла, удобств и развлечений. В центре города стоял большой вместительный театр. На его сцене, согласно расписанию, шли репетиции классических опер и оперетт и драматических пьес зарубежных и отечественных авторов, а балерины множество раз отрабатывали сложные партии намеченного к постановке балета. Спектакли шли в очередь, сменяя друг друга, и по вечерам театр всегда был полон людьми, проведшими день в тяжелом труде, а теперь спешащими утолить свой духовный голод.
Имелась в городе и телестудия. Подготовленные ее коллективом совместно с актерами и музыкантами, передачи смотрело каждый день множество людей, как в самом городе, так и в прилепившихся к нему колхозах и совхозах.
И уже вполне понятно, какое количество зрителей всех возрастов привлекали к себе кинотеатры, перемигивающиеся между собой неоновыми рекламами.
Конечно, для жизни каждого отдельного человека, созданный в этом городе Союз художников не имел такого значения, как театр, кино или телестудия.
А между тем, в городе жило несколько десятков художников: объединенных в Союз, разместившийся на одной неглавной улице, в первом этаже не очень уютного дома. Члены Союза художников тоже вливались в армию тружеников города, всесильно созидая его быт.
Посреди городского парка стоял памятник поэту – прославленному земляку.
Его вдохновенно глядящая голова виднелась еще из ворот парка, а подножие памятника утопало в цветах.
На главной же площади уже в послевоенное время был установлен памятник вождю трудящихся, окруженный вечно-зеленой растительностью. И тот и другой памятники были созданы местными скульпторами, и жители города не могли не ценить усилий
своих земляков влить красоту и вдохновение в их будничную трудовую жизнь.
Вот поэтому при окончательной отделке дома с шестым этажом под мастерские художников ворчунов удалось убедить в напрасности их ворчни. А что касается жилплощади, так еще много старых полуразвалившихся деревянных хибар предстояло снести, и на их месте выстроить высокие, удобные, каменные дома.
Жилую площадь кропотливо, по справедливости, соблюдая очередность, распределял между жителями Горисполком, а распределением мастерских между художниками ведал их Союз. Один шестой этаж одного дома не мог удовлетворить всех желающих, поэтому в Союзе было много споров и шума. Повседневно заседающая комиссия правления, в первую очередь стремилась предоставить мастерские наиболее заслуженным членам Союза. Получили их, например, и те два скульптора, один из которых создал памятник поэту, а другой вождю трудящихся. Правда, они были уже совсем старые, почти нетрудоспособные люди, но правление Союза считало себя обязанным воздать им должное за их несомненные заслуги, тем более, что оба они были люди многосемейные, имели женатых сыновей, замужних дочерей и шумливых внуков, а в старости хорошо бывает отдохнуть в тишине и полном покое.
Намеривались также выделить мастерские наиболее способной и обещающей молодежи, причем тут кто-то заметил, что особая потребность в мастерских у скульпторов, ибо лепить в жилой комнате невозможно, а писать прекрасные пейзажи еще даже лучше прямо на природе, и портреты передовиков сельского хозяйства тоже можно писать, выезжая непосредственно на поле. На это замечание живописцы отвечали очень резко, утверждая, что живопись входит в каждый дом и каждое учреждение, что в силу этого у живописцев работы по горло, от договоров нет: отбоя, а вот скульпторам – им попросту нечего делать: новых памятников в городе воздвигать как будто бы не собираются… Но эти споры прекратил председатель Союза, заявивший, что в этом году намечено и уже начинает осуществляться централизованное распределение заказов, и их будет очень много, в связи с надвигающимся всенародным праздником – юбилеем. Многим осталось непонятным выражение «централизованное распределение», и тогда председатель объяснил, что все имеющиеся на производстве монументальных скульптурных работ заказы, как-то; заказы: на надгробья павшим солдатам, памятники героям революции, коммунистического строительства и Отечественной войны, а также вождям трудящихся; и не только памятники, но и мозаики, барельефы, украшающие Фронтоны зданий театров, городских рынков и прочее – все эти заказы будут распределяться сначала в Москве, в Союзе художников СССР по всем отделениям,
и в частности, их городское отделение Союза будет получать свою часть заказов, и в свою очередь распределять их между художниками. После этого заявлениия председателя волнений поднялось еще больше. В прежние времена правление только для того и собиралось, чтобы разобрать какой-нибудь эдакий скандал, в коммунальной квартире, да распределить между собой творческое пособие и несколько путевок в дома отдыха.
И то сколько всегда было хлопот! А теперь и мастерские, и заказы со всех концов страны («Петр Самсонович, скажите, это что, например, и из Ташкента может придти заказ?» -«Может, ясное дело. Вот ведь пришел же из Сибири, почему же из Ташкента не может?» – «Вот это да-а!») и уж путевки-то по-прежнему надо распределять.
Да что говорить, и Союз вырос, каждый год идет пополнение, взять хотя бы сына преподавательницы музыкального училища Шустовой! Все думали, что он вообще помрет, до того был тщедушный мальчик, а он, поди ты, отправился в Ленинград, окончил институт Репина при Академии художеств, отделение скульптуры, и вот уже год, как вернулся в свой город и стал членом Союза.
Так или иначе, но распределение мастерских окончилось. Получили мастерские, как уже известно, два старых скульптора, несколько живописцев, и среди них одна женщина, создавшая много прекрасных, ласкающих глаз своей красочностью, натюрмортов из овощей, фруктов и всяческой другой снеди: свежей рыбы, бараньих туш, ощипанной домашней птицы и цветов. Получил мастерскую горлопан, напористый мужик, ему попробуй только не дай, скульптор Озеров.
Получил мастерскую и Андрюша Хаустов. Он оказался ближайшим соседом по мастерской с Озеровым, по одной лестнице, стенка в стенку.
Это и определило их дальнейшую творческую судьбу.
Теперь, когда с мастерскими было покончено, председатель Союза решил незамедлительно приступить к следующему распределению – распределению заказов, тем более, что сроки подпирали. К тому же кое-какие заказчики прислали своих представителей с тем, чтобы проследить, достаточно ли квалифицированы будут исполнители, и предостеречь их от желания пойти по пути халтуры, так как комиссия по приемке заказов будет состоять исключительно из московских и ленинградских мастеров изобразительного искусства.
Петра Самсоновича это все несколько раздражало. Он был человеком уравновешенным, уверенным в себе, в своем заслуженном авторитете, не нуждался в советах, умел сам принять решение.
Поэтому, охватив мысленным взором количество членов Союза, он отделил, опять же мысленно, скульпторов от живописцев, подсчитал количество скульптурных заказов, прикинул гонорарную стоимость каждого из них, и ничуть не смутился превосходством числа членов Союза над числом заказов. Он пришел к мгновенному решению, поразившему впоследствии всех своей справедливостью, создать творческие коллективы по выполнению заказов из двух-трех художников. А для того, чтобы не вызывать бесконечные, подчас бестолковые разноголосые прения по поводу того, кто с кем, кто что, Петр Самсонович мысленно же всех и все распределил.
По его соображениям, незачем было бы Звонцеву с пятого подъезда мотаться каждый день в первый к Крутову, когда Звонцов прямой сосед с Пряхиным и Сусловым, вот они и могут прекрасно взяться за барельефы для Пензенского городского рынка. Крутов, правда, по подъезду имеет соседкой даму – мастера натюрморта, но зато во втором мастерская его дружка Сахарова, так что надгробье павшему солдату прямо им. «Только бы не запили… ну да черт с ними… А этот..» – Петр Самсонович скривился, вспоминая, как настойчиво представитель неизвестного ему по картам, строящегося на Северо-Востоке страны, города, требовал, чтобы их заказ выполнялся непременно выпускником института Репина или Суриковского училища «…как будто это гарантирует талантливость исполнения?..».
– Ну что ж, пожалуйста: Хаустову и, – тут Петр Самсонович слегка передернул плечами, как бы отметая последние сомнения, – и Озерову. Ради бога, вот вам и Репин и Суриков – оба сразу! Опять же, соседи…
Там, где возвысилось новое шестиэтажное здание, берега реки одеты в бетон, украшены, чтобы преодолеть их с кучность железобетонными фонарными столбами, заканчивающимися затейливо изогнутыми металлическими стержнями, на концах которых сквозь плоские плафоны светят лампы дневного света. Холодно освещают они расставленные вдоль набережной скамейки, тоже от скуки, раскрашенные в разные цвета, и сиротливый ряд кругоголовых лип. Но зато дальше течет река, ничем не стесненная, в ее ласковых водах свободно отражается зелень то отлогих, то обрывистых берегов. Густо сбившийся непроходимый ивняк распустил по воде тонкие длинные прутья, как бы не довольствуясь влагой, обильно питающей его корни, а стараясь всей ненасытной плотью своей вдохнуть мягкую речную прохладу. Сочные покосные травы радуют глаз городского жителя, напоминая ему о плодородии здешних земель, внушая покой и уверенность в будущем. И хотя все понимали, что надо бы и дальше от моста, тоже бетонного, тоже украшенного загогулинами фонарей, одеть набережную в асфальт и бетон, как-то это все оттягивалось, и все радовались этому замедлению…
Из окна своей мастерской Андрюша Хаустов наблюдал по вечерам, тревожащий душу, закат на реке. Солнце уходило в излучину реки, как бы нехотя, как бы отчаянным своим гореньем споря с уже появившимся призрачным очертаньем луны.
– Слабая! Не можешь! – кричало солнце луне. – Не можешь!
А я могу, посмотри, я полный день светило не жалея сил! А сколько их еще у меня| Гляди, сколько у меня еще жару: все от меня полыхает – и зелень горит, и воды зажглись, и людям я могу еще дать тепла… могу, слышишь, могу!.. – вскрикивало оно последний раз, но ничего не могущее более, пустое и легкое, опускалось в излучину.
Андрюша стоял еще у окна, прижав лоб к разгоряченному стеклу, а потом ощутив духоту, распахивал его, жадно вдыхал прохладу внезапно смеркшегося дня.
Ушедшее до нового дня солнце уносило с собой все дневные думы, и в наступившей тишине Андрюша еще немного любовался видом расцвеченного новыми огнями города. Вот там, за мостом, на другом берегу, тянется прямая широкая улица, и от нее разлетаются в разные стороны переулочки, как от сильного ствола разметавшиеся сучья и молодые побеги.
В одном из этих переулков среди невидных из окна мастерской приземистых облупившихся домишек, притулился и его, с какого-то не младенческого, но раннего возраста ставший родным дом. В доме всего два этажа; в нижнем расположен магазин канцелярских товаров, в котором маленький Андрюша покупал свои первые цветные карандаши и коробки с разноцветными палочками пластилина, а во втором, в коммунальной квартире, одной из семи квартиросъемщиков, является Лидия Николаевна Фаустова.
Вплоть до самого возвращения Андрюши из Ленинграда Лидия Николаевна преподавала в музыкальном училище игру на рояле. Но к тому сроку, когда Андрюша защитил диплом, застаревшая катаракта на обоих глазах окончательно застлала от нее божий свет, и работу пришлось оставить. Этому минуло уже больше года, но ослепшая мать все продолжала радоваться, что все-таки дожила, осилила, преодолела недуг, на все время пока учился ее сын, и сумела поддержать его материально в студенческой жизни.
Теперь, когда слепота оградила ее от множества повседневных, суетных дел, она подолгу просиживала у раскрытого рояля, время от времени перебирая одряхлевшей рукой клавиши и предаваясь воспоминаниям.
Отнявшая у нее, на все оставшееся время зрение, жизнь, ни в какие сроки
не была к ней ни слишком ласкова, ни слишком добра. Лидия Николаевна минутами искала этому объяснение, пытаясь уличить себя в какой-то большой вине перед жизнью, но мысленно перебирая содеянное, такой вины не находила. И тогда она говорила себе:
– Нет, я ни в чем не виновата. Да, жизнь вовсе и не хотела меня наказать…
Если бы все, что падает на долю человека в его долгой жизни, он принимал бы, как наказание, откуда бы он брал силы вытерпеть и пережить?.. И откуда бы он брал силы радоваться еще, смеяться и растить новую жизнь?..
– Если бы я верила в наказание, разве я смогла бы жить, когда не стало
Мирона и Ярослава?
– Нет, не смогла бы…
…Андрюша хорошо помнил своего отца. И старшего брата тоже…
Мирон, отпрыск бродячего цыганского рода, дал жизнь двум сыновьям: старшему Ярославу и, за три года до войны – Андрюше.
Любовь студентки Ленинградской консерватории Лидии Николаевны и медика Мирона, вырванного из жизни табора революцией, для всего лучшего в этом мире, слилась в единый звук старенького рояля в Лидочкиной комнате, где-то на Подьяческой улице, и цыганской скрипки, с которой не расставался Мирон, и которую по сей день хранит Лидия Николаевна, Эта скрипка – вот все, что мог получить в завет от отца Андрюша, да еще смуглость лица и огромность глаз.
Сын Ярослав, росший подле отца, был и лицом и характером больше в мать, но в отца – рослый и плечистый. Они погибли в один год, и отец и сын. Уже эвакуированная в город, в котором живет и поныне, Лидия Николаевна одну за другой получила две похоронки. В одной говорилось, что майор медицинской службы Мирон Константинович Хаустов, делая под огнем противника свое геройское дело, пал смертью храбрых, а в другой сообщалось о том, что оборвалась как скрипичная струна, самая тонкая и нежная, жизнь славного солдата Ярослава Мироновича, девятнадцати лет от роду.
А Андрюше шел шестой год.
Голосу не хватало силы для крика, и слезы перегорели в глазницах, жгучей солью разъедая веки.
Мать растила сына, вырывая его тщедушное тело, то из желтого огня кори, то из мучительного скарлатинного бреда, и только поставит на ноги, порадуется первым шалостям живого сына, как тут же свалит его дифтерит, а за ним свирепый сыпняк. Самыми светлыми были дни, когда болезнь оставалась позади, и, сидя на постели, по-турецки подогнув голенастые ноги-прутики, Андрюша с первым аппетитом проглатывал две-три ложки бульона из, чудом как, раздобытого цыпленка. Окрепнув настолько, что переставали дрожать ручонки, Андрюша просил мать перед уходом на работу положить ему у кровати бумагу и карандаши. Потом, с возрастом, Андрюша, все так же много болевший, занимал долгие часы материнского отсутствия, вырезая из подобранной возле печки деревянной колобашки, подаренным матерью перочинным ножом разные фигурки, то человека, то какой-нибудь другой живой твари.
Годам к тринадцати Андрюшино умение резать по дереву принесло ему первую славу, а матери новую жестокую заботу.
Только что расцветающая послевоенная жизнь еще мало давала себя знать в этом, захолустном тогда, городе, а текла какое-то еще время, по-прежнему заполняя его главную площадь сутолокой стихийного базара и барахоловки. Здесь-то с утра до сумерек и толпились городские мальчишки, всегда готовые обчистить чужой карман, подобрать, что плохо лежит, затеять свару, а в запальчивости ловко вывернуть припрятанный в рукаве нож. Нож должен был иметь каждый, раздобывались они всякими, известными только одним мальчишкам путями, а вот рукоятки к ним из ольхового сука резал, как никто другой, худосочный Андрюша Хаустов, по прозвищу «Цыган». Его умения и фантазии хватало на десятки таких рукояток, снабженных то затейливым орнаментом, то изображением двух сцепившихся в схватке барсов, или кого-то вроде барсов, то вдруг рождалось очертание головы коня, а по всей рукоятке заплеталась его разметанная грива.. Выросшие в безласковости войны дети, легко добирали сказочность детства, и тянулись ко всему, от чего веяло загадкой и непостижимостью вымысла.
Искусство Цыгана придавать простому ножу подобие настоящего пиратского кинжала, снискало ему почет и уважение. Он стал своим человеком на базарной площади, и даже враждующие между собой ватаги оставляли за ним право соблюдать нейтралитет И хотя Андрюша был одним из немногих мальчиков, регулярно посещавших школу, у него хватало досуга, между занятиями и обязательной резьбой ножевых рукоятей, мотаться по базарной площади в свите отчаянных огольцов, извергая цветистую брань, сплевывая сквозь зубы, горланя разудалую воровскую припевку. Его узкоплечая фигурка по-блатному сутулилась, шея как бы в поисках добычи вытянулась вперед, а в лице обострились цыганская горбинка носа и резкий разлет ноздрей.
Глядя на своего сына Лидия Николаевна сжималась от страха, не радуясь, узнавала в его чертах молодую свою любовь – Мирона, и еще больше пугалась, ощущая всей плотью, цыганский стремительный бег сыновьей крови.
В городе уже открылось к этому времени музыкальное училище, и Лидия Николаевна, всю войну работавшая воспитательницей в детском саду, с первых дней открытия училища перешла туда на преподавательскую работу.
Но не ее благоприобретенные познания в педагогике подсказали ей путь к спасению сына, а только материнское скорбящее сердце…
Андрюше шел четырнадцатый год, когда однажды мать изловила его на базарной площади, приволокла за руку домой, бухнулась пред ним на колени и, простирая к его ногам, выхваченные из сумочки, заработанные деньги, умоляла брать их у нее, и только у нее, брать все, ни о чем не думая, сколько ему захочется, сколько есть, но только не брать чужого. В жестокости четырнадцати лет нет ни разумного, ни закоренелого, и поэтому она беспредельна и непоследовательна. Теперь, когда мать, уходя на работу, оставляла все деньги на обеденном столе, Андрей спокойно проходил мимо них к входной двери, но когда ему однажды пришла идея купить продававшееся по случаю охотничье ружье, он взял со стола всю месячную зарплату, все, на что надо было жить им двоим, и ушел из дома.
Исчезновение денег для Лидии Николаевны не было неожиданным ударом. Она все время ждала, что это случится, но не думала, что сын возьмет сразу все, и не придумала загодя, как же в таком случае существовать. Пару дней они перебивались как могли на домашних запасах.
По ночам, уставившись в потолок, Лидия Николаевна тихо переговаривалась с Мироном. Память души никогда не разлучала ее с мужем, и во всякую минуту жизни она могла говорить с ним, требуя помощи, советуясь и делясь. Так, обсудив с ним положение, она собралась наутро, когда Андрей уже ушел в школу, обтерла бережно сырой тряпкой футляр, еще раз приложилась к нему осунувшейся щекой и печально вынесла из дома скрипку. Больше во всем их с Андрюшей хозяйстве продавать было нечего.
По базарной площади Лидия Николаевна шла, вся съежившись от стыда и боли. Она все не решалась остановиться и раскрыть футляр, предлагая свой товар вниманию публики.
Наконец, на дальнем, почти пустынном углу площади, она остановилась, ругая себя за робость и нерешительность… И в этот самый миг она услышала хриплый, не по-детски, но до отчаянья родной зов:
– Мама! – Андрюша стоял перед ней и смотрел на скрипку напряженно, не то соображая что-то, не то вскидывая в своем мозгу какую-то давно забытую память.
– Мама! – сказал он еще раз и положил руку на скрипку.
Где и когда он усёк ее взглядом и сколько он шел за ней по пятам, и почему он не в школе, а здесь – все это пронеслось в ее голове и смерклось тут же. Завороженно они оба глядели сейчас на скрипку, каждый вымеряя свою вину перед памятью отцам, и в кровной любви мать выгородила сына, приняв всю вину на себя. Как смела! Как могла подняться ее рука?
Слабая, жалкая, глупая мать!… До чего же ты дальше-то дойдешь?! – кричало ее сердце, и она склонила голову, не удержав в глазах большие горючие слезы…
Они медленно шли домой не через базар, а другими улицами шли медленно и молча, и только дома Андрюша, выкладывая из кармана почти не растраченные деньги, с мужским мужеством и прямотой, сказал:
– Мам, я на десять рублей дроби купил, а ружье – не успел… Ты больше не оставляй денег на столе – мало ли, пожар случится…
Зарожденное в тот день ее отчаяньем, сознание ее женской слабости и его мужского долга разросталосъ в Андрюше, отрывая от мальчишеских ватаг, и все ближе родня с матерью. Это было сознание равенства и дружества, и оно вернуло матери сына, и сколько светлого принесло ей в остатке жизни!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?