Текст книги "Лошади с крыльями"
Автор книги: Виктория Токарева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Я сейчас покажу вам свою точку, – сказала Маша.
– Какую точку? – не понял Михайлов.
– Здесь на горе есть потрясающий ракурс: кусок Рима и дерево. Шатер зелени и черепичные крыши…
Романова хотела в гостиницу. Ей не нужна была чужая точка. И шатер зелени тоже не нужен. Но Маша уже остановила свою машину.
– Сюда! – позвала Маша, и Романова послушно пошла. И встала. И смотрела. И было красиво. Но не нужна эта красота ей ОДНОЙ. Без со-участия, со-переживания близкого ей человека. Это все равно что в одиночку есть жареные бананы.
А Михайлов смотрел сощурившись и закладывал этот пейзаж в свой внутренний компьютер. Когда надо, он это вызовет из памяти и бросит на холст.
Советские туристы располагались на двух этажах маленькой дешевой гостиницы. Романова не знала, в каком номере живет Раскольников, и решила заглянуть в каждый. Искать методом тыка. Этот метод был самым длинным, но самым безошибочным.
Романова толкнулась в первый от двери номер и увидела тетку с кудряшками. Вернее, в процессе создания кудряшек. Она закручивала волосы на резиновые бигуди.
– Простите, который час? – спросила Романова, будто именно за этим и пришла.
– Одиннадцать, – ответила тетка.
Значит, Романова отсутствовала семь часов. А ей казалось: от силы часа три. Не больше.
– Спокойной ночи, – растерянно пожелала Романова и скрылась.
«Ищет», – догадалась тетка. Она была воистину инженером человеческих душ, хоть и не имела к искусству никакого отношения. У нее было свое искусство.
Романова постучала в номер рядом.
Дверь распахнулась. В номере сидели Юкин, Стелла и Надя Костина. Классический треугольник: Стелла – вершина треугольника, а Юкин и Надя – в основании. Они пили, закусывали орехами, и в номере был беспорядок, доведенный до той степени, которая называется «бардак».
– Заходи, – пригласила Надя.
– Спасибо. Потом.
Романова захлопнула перед собой дверь и ушла в другой конец коридора. Она боялась, что компания выбежит и затащит ее в этот мусор и дым и бредовые мысли.
На другом конце тоже были двери. Романова сунулась в одну из них и увидела Лашу. Он лежал под одеялом и слушал музыку из репродуктора. В итальянских гостиницах предлагается три музыкальных канала: современный тяжелый рок – для молодежи, нежные мелодии ретро – для старичков и классическая музыка – для интеллектуалов. Для высоколобых.
Лаша выбрал ретро. Высокий тенор сладко летал над Лашей.
– Ой, – сказала Романова и дернулась обратно.
– Не уходи, – грустно попросил Лаша.
Романова задержалась в дверях.
– Сядь.
– Нет. Я постою.
– Ты счастлива? – неожиданно спросил Лаша.
– Вообще? Или здесь? – уточнила Романова.
– Здесь. И вообще.
– Не знаю, – честно сказала она.
– А можешь быть счастлива?
– Не знаю.
– Разве это не от тебя зависит?
– Не только.
– А по-моему, от человека все зависит.
Романова задумалась. Что она может дать Раскольникову? Свои тридцать семь лет, талант и дочь Нину. 37 лет – возраст хороший, но впереди мало молодости. Нина – девочка хорошая, но чужая. Не его. И талант – тоже субстанция спорная. Он отвлекает, тянет на себя и, значит, отбирает Романову от других людей, и от Раскольникова в том числе. Он будет одинок рядом с ней.
– Почему ты молчишь? – спросил Лаша.
– Счастье – не только брать. Но и давать. А что я могу дать другому человеку?
– Себя, – сказал Лаша.
– Ты думаешь, этого хватит?
– Смотря кому.
– Вот именно.
Помолчали. Лаша подумал, что Романова нуждается в его поддержке. Он должен сказать «мне бы хватило». Но это – неполная правда. Часть правды. Он хотел Романову сейчас, в одиннадцать часов, в отеле, в Риме. А что будет через месяц в это же время в Москве – он не знал. Но ему казалось, что Романова ждет. Что она пришла не случайно.
– Я не знаю, влюблен я или люблю. Я это узнаю только в Москве, – честно сказал он. – На расстоянии. Поэтому я сейчас не хочу выпускать зверя.
– Какого зверя? – не поняла Романова.
– И у меня изжога, – добавил Лаша.
– У Раскольникова тоже плохо с желудком. Ты не знаешь, в каком он номере?
– Кто?
– Минаев… – поправила себя Романова.
– Не знаю, – обиделся Лаша.
Оказывается, она ищет этого дистрофика Минаева, а в его звере не нуждается, и ей как-то все равно: выпустит он его или нет. И куда.
– Спокойной ночи, – пожелала Романова.
Вышла в коридор. Мимо прошел Руководитель с большой коробкой в руках. В отличие от остальных у него была валюта, и он покупал на нее фужеры из флорентийского стекла. Фужеры были уложены в коробки, на которых изображалась рюмочка.
Руководитель смутился, будто его руку застали в чужом кармане. Романова тоже смутилась. Ей казалось, Руководитель догадывается, зачем она здесь стоит.
Романовой стала оскорбительна ее миссия: бегать по номерам, искать методом тыка. Почему она это делает, а не он? Кто из них двоих женщина?
Романова взяла ключ у портье и поднялась к себе в номер на втором этаже.
Кровати стояли не рядом, а в разных концах комнаты. Большая удача.
Романова легла и закрыла глаза, заставляя себя заснуть. Ей хотелось как можно скорее перескочить через эту ночь в новый день. Увидеть. И сказать «здравствуй». И заглянуть в глаза. И понять: как он переставил шахматные фигуры. Кто она теперь: королева, ладья или пешка.
Она увидела его за завтраком. Подавали то, что называется «пти дежене» – маленький завтрак. Свежие хрустящие булочки-круассаны, джем, масло, сыр, благоухающий кофе.
Группа сидела за общим столом. Двоеженец Лева пребывал в замечательном настроении: он шутил, развлекал всех, и его доброжелательность, как сигаретный дым, наполняла помещение и вдыхалась каждым.
Раскольников изменился. Романова увидела его сразу, еще в дверях. Он как-то затвердел и удалился. Удалился ото всех. Вполз, как улитка в панцирь.
– Привет! – радостно поздоровалась Романова и села рядом. Возле него стоял свободный стул. Это был стул для Романовой, и его никто не занимал.
Раскольников не отозвался на привет. Даже не повернул головы. Его не было, хотя он сидел рядом. Романова потрясла за рукав, но он не качнулся. Не отвечал – ни на слова, ни на жест.
«Обиделся», – поняла Романова. Она измучила его разлукой. Значит, скучал. Значит, большое чувство. Иначе откуда такое затвердение? Романова решила не дергать его на людях, а поговорить при удобном случае. Сказать, что она страдала так же, не меньше. Что не может без него жить. Что согласна. На что? На все.
Случай представился в Ватикане.
Ватикан – музей. Романова – художник. Она не просто смотрит. Она – ВИДИТ. Но сейчас она видит только профиль Раскольникова. Медный голос объявил через микрофон:
– Давайте помолчим и в полной тишине воспримем творение человеческого гения…
Голос шел откуда-то сверху, как с небес, из ада, куда сыпались голые мужчины с полотна Микеланджело. Вокруг установилась тишина благоговения.
– В чем дело? – спросила Романова в полной тишине. – Что происходит?
На нее обернулись.
– Мы должны расстаться, – коротко ответил Раскольников, глядя перед собой. – Со временем я тебя найду.
«С каким временем?» – растерянно подумала Романова. Она минуты без него не может. Мечется, как в бреду. Жизнь без него – бред.
– Почему расстаться?
– Я сделал выбор.
– А зачем выбирать? Пусть у тебя будут две.
Она хочет его ВСЕГО. ВСЕГДА. Но если это невозможно, то пусть урывками, по кускам. Как угодно. Она будет жить ожиданием. Это будет ЖИЗНЬ. А без него – НЕ ЖИЗНЬ. Хуже, чем смерть. Потому что смерть – это отсутствие всего, и страданий в том числе. А без него – страдания, ежедневные, ежеминутные.
Они куда-то шли по пролетам Ватикана. Шагали.
– Пусть у тебя будут две, – повторила она, внушая, вколачивая в него эту идею.
– Ты ничего не понимаешь, – сказал Раскольников, не останавливаясь и не глядя.
Пусть не понимает. Но что же делать? Она же не может вот тут прямо заплакать, чтобы все видели. Видели, а вечером обсудили. И привезли в Москву, и всем бы рассказали – по телефону и в личной беседе. Жизнь скучна, люди рады новостям.
– Я не хочу, чтобы у тебя из-за меня были неприятности.
Эта фраза – как веревка, брошенная утопающему. Романова тут же ухватилась за веревку.
– А я хочу!
Пусть будут неприятности: разрыв с семьей, потеря привычного бытия. Но только рядом. Неприятности с НИМ. Лучше, чем блага без него.
– Ну хорошо, – мрачно согласился Раскольников. – Будут.
Группа влезла в автобус. Автобус отправлялся на следующую экскурсию. В Колизей.
Романова подошла к Руководителю.
– У меня встреча с подругой. Высадите меня возле гостиницы, – попросила она.
– Вы уже встречались с подругой, – заметила тетка с кудельками.
– Мы обедали. А теперь идем платье покупать, – как школьница отчитывалась Романова.
– Вам платье важнее памятника старины?
– Ей подруга важнее, – сухо сказал Руководитель. – Идите.
– Спасибо, – оробело поблагодарила Романова.
За теткой стояла какая-то сила, а Романова боялась силы, как боялась, например, бандитов и быков. Тетка – то и другое, хоть и с кудельками и крашеными губами. Бык с кудельками и крашеными губами.
Автобус остановился возле гостиницы.
– Я плохо себя чувствую, – сказал Раскольников Руководителю. – Я пойду полежу.
– Идите, идите, – отпустила тетка.
Она давно заметила, что Минаев ничего не ест, у него открылась язва и может быть прободение, внутреннее кровотечение, а значит, срочная операция в западной клинике. Пусть полежит в номере, дотянет еще четыре дня и вернется в Москву. А в Москве за него никто не отвечает, кроме здравоохранения. Но это уже не ее забота.
– Идите, – повторила тетка, боясь, что Минаев передумает и продолжит экскурсию.
Дверь автобуса разомкнулась. Раскольников сошел первым и подал руку Романовой.
Автобус двинулся дальше. Туристы смотрели на них из окна. И, как казалось Романовой, все понимали, зачем они остались и чем сейчас займутся.
– Неудобно, – сказала Романова.
– Перед кем? Кто тебя волнует? Кагэбэшница? Или пьяница Юкин?
Романова не ответила.
– Пойдем. – Он взял ее за руку. – Пойдем ко мне.
– Почему к тебе?
В своем номере она была как бы дома и чувствовала себя увереннее. Но он уже вел ее к себе, в конец коридора. Именно отсюда она вчера ушла, от этой двери.
Вошли в номер. Потолок был высокий. Окно большое. Стены белые. Как больничная палата в сумасшедшем доме.
– Давай прощаться…
Все-таки прощаться. Все-таки он ее не выбрал. И не хочет, чтобы у него было две.
Он обнял, стал целовать ее лицо торопливыми поверхностными поцелуями, как будто старался охватить как можно больше площади. Целовал лицо, волосы, плечи, руки… В этом было что-то нервное и странное. Так не целуют, когда хотят овладеть. Так целуют перед самоубийством.
– Что с тобой? – отпрянула Романова.
– Я ухожу.
– Из жизни?
– Может быть, из жизни.
– Из-за меня?
– Да при чем тут ты… Я сделал выбор. Я ухожу просить политического убежища. В американское посольство.
Романова осела на кровать. У нее отвисла челюсть – в прямом смысле этого слова. Видимо, организм реагирует на внезапность определенным образом, ослабевают связки, и челюсть отваливается вниз.
– Закрой рот, – сказал он и пошел к шкафу.
Снял со шкафа дорожную сумку, стал наполнять ее, запихивать необходимое. Среди прочего – путеводитель по Италии. Вот зачем он его взял. Значит, еще в Москве вынашивал это решение. И она, Романова, действительно ни при чем. И это было самое обидное, как пощечина.
Как две пощечины: слева и справа. Утрата и предательство. Он выбирал не между двумя женщинами, как ей казалось. А между двумя странами. А она, Романова, тут вообще ни при чем.
Он вытащил из-под кровати чемодан, засунул в сумку кое-что из чемодана. На дне остались пара белья и две бутылки водки. Это он оставил для конспирации. Чтобы не сразу хватились. Заглянули бы в чемодан, а там не пусто. Значит, вернется. Не уйдет же человек без водки и без трусов.
Почему-то именно эти катающиеся бутылки и комочки белья вывели Романову из шока, вернули в реальность.
– Ну ладно, – сказала она. – Я ни при чем. Но есть ведь другие люди. Вся наша группа. Каждый дожил до СВОЕЙ Италии. Платил большие деньги.
– Я о сыне не думаю, а должен думать о твоем Богданове…
Он говорил жестко. Потому что он – решил. Все это время он мучился, а вчера, в ее отсутствие, – принял решение. Романова поняла, почему он утром затвердел и удалился. Он порвал с группой все связи, как труп порывает все связи с жизнью. Поэтому он твердеет и удаляется.
Раскольников сбегал, а значит, совершал преступление. И обратная дорога ему заказана. Его дорога в один конец. Как в смерть.
– Мне страшно за тебя, – сказала она. – Куда ты денешься?
– Не знаю. Денусь куда-нибудь. Я не сюда ухожу. Понимаешь? Я ухожу ОТТУДА.
Сумка была забита и тяжела для его легкого тела.
– Может, передать что-то твоим… записку или на словах…
– Не надо. Я сам найду возможность.
Такие вещи не передают через третье лицо. Надо позвонить самому и сказать: «Я предал вас, как Иуда Христа. Мне тяжело. Я, может быть, повешусь. Но это не меняет дела. Я предал вас».
Это совсем другое, если позвонит Романова и скажет: «Он предал вас».
– Ну… все. – Он повернулся. Пошел к двери. Романова сделала внутренний рывок и как бы отделилась от себя прежней – влюбленной и зависимой. В ней сработала ВЫСШАЯ любовь, освобожденная от эгоизма, – самоотречение материнства. Она хотела сохранить его не для себя. Просто сохранить. Для него самого.
Сейчас он как ребенок, который стоит на подоконнике шестнадцатого этажа. Не ведает, что творит. Окно раскрыто. Шагнет – и исчезнет. Но есть еще несколько секунд. Их можно использовать.
– Подожди!
Он обернулся.
– За мной сейчас заедет подруга. Она живет в Италии. Посоветуешься. Может быть, она поможет тебе как-то…
Раскольников опустил глаза в пол. Раздумывал. Он ведь не знает подругу. Может, она тоже работает на КГБ. Он и Романову толком не знает. Они знакомы четыре дня поездки.
– Пойдем! – Романова поднялась с кровати. Властно взяла за руку. Повела за собой на улицу. Раскольников шел следом, в его лице и поступи читалось сомнение.
Машина уже стояла у входа. За рулем сидела Маша.
Она высунулась и спросила с возмущением:
– Ну кто так опаздывает в Италии?
Оказывается, было уже половина пятого. Мало того что Маша собиралась тратить деньги на платье и время на его поиски, она еще тратила энергию на унизительное ожидание.
Романова залезла в машину. Раскольников опустился рядом на сиденье. Он сидел рядом, но далеко. Как труп близкого человека. Романова испытывала связь и отчуждение одновременно. Как живое с неживым.
– Представляешь! – с возбуждением объявила Романова. – Он решил сбежать! Собрался. Идет просить убежища…
Для шутки это звучало жутковато. Маша поняла: не шутка. Раскольникова покоробило. Он промолчал.
– Маша, – представилась Маша, будто не слышала предыдущей фразы.
– Леонид Минаев, – глухо представился Раскольников.
Романову познабливало. Она испытывала странное состояние: смесь реальности с вымыслом. Все смешивалось, как в мозгах сумасшедшего.
Маша остановила машину возле кафе. Столики и стулья из плетеной пластмассы стояли прямо на площади.
– Сядьте, – строго, как учительница, приказала Маша.
Раскольников сел за столик. Маша была красивая, но чужеродная. Она была ему не нужна. И это времяпрепровождение в кафе – тоже не нужно. Он шел к цели, а остальное – Маша, Романова, кафе, разговоры – это препятствия, которые надо обойти.
– Слушайте меня внимательно, – приказала Маша.
Раскольников воздел свои глаза и смотрел безо всякого смятения.
– Ничего не бывает просто так, – убежденно начала Маша. – Значит, не случайно вы попали с Катей в одну группу. Не случайно Катя привела вас в мою машину. Не случайно мы здесь сидим. На этой площади. Вы – на пороге перемены жизни. Провидение Господне МОИМИ УСТАМИ говорит вам: НЕ ДЕЛАЙТЕ ЭТОГО.
– Но я не хочу жить с большевиками. Я их ненавижу.
– Значит, надо нормально, легально уехать.
– Как? Я не еврей.
– Жениться, пусть фиктивно. Я привезу вам жену. Я обещаю.
– Я не хочу ждать, терять время. Мне некогда. Мне уже тридцать три года, – сказал Раскольников.
– А как вы собираетесь зарабатывать на жизнь? Вы умеете писать на чужом языке? Вы умеете думать на чужом языке? Учтите, русский не нужен никому.
– Я могу дворы подметать.
– Все метлы розданы, – жестко отрезала Маша. Как будто метлы зависели от нее.
Романова с испугом переводила глаза с одного на другого.
– И учтите, – продолжала Маша. – Когда вы придете к американцам просить убежища, они вас выдадут. У посольских людей есть договоренность. Вы не представляете для американцев никакого интереса. Они вас отдадут своим. А свои – в самолет и в Москву. С сопровождением. А у трапа самолета уже будет ждать «скорая» – и в психушку. И все дела. Очень просто.
Нависла пауза. У Романовой заледенела кровь. Ничего не надо – ни любви, ни счастья, ни победы над Востряковой – только бы не психушка. Он и в самом деле сойдет с ума. Ему немного надо.
– Леня! – взмолилась Романова. Она вдруг вспомнила, как его зовут. – Леня, подумайте! Я клянусь вам, я никому не расскажу. И если хотите, я даже не подойду к вам больше.
Романова незаметно для себя перешла на вы. Это «вы» было как бы началом отчуждения. Они едва знакомы. А если надо – то и вовсе не знакомы.
– Вы посидите один, за столом, в автобусе. Обдумаете все хорошенько. А в последний день – решите. Захотите – уйдете. Или останетесь…
Романовой казалось: если она потянет время, она выиграет.
Если ребенок стоит на краю и есть несколько секунд, то можно, подкравшись сзади, схватить его за плечи и сдернуть с подоконника. Пусть он испугается и даже ушибется. Но будет жив.
– Леня. – Романова нашла его зрачки и через них стала стучаться в душу. – Леня… Пожалуйста…
– Ну хорошо, – сухо сказал Раскольников. Он не открыл дверь в свою душу и сказал это как бы из-за двери. – Хорошо… ВСЕ.
Романова выдохнула напряжение. Расслабилась. В ней все осело, как весенний снег.
Маша заказала мороженое с живыми ягодами.
Маленький оркестрик запел песню. Оркестрик состоял из двоих: мандолина и аккордеон.
Эта песня была известна в России. Но по-итальянски она звучала иначе, и чувствовалось, что итальянские слова гармонично сплетаются с мелодией, а русские – не гармонично.
Романова сидела в блаженном каком-то состоянии, как после родов, после боли и опасности. Внимала песне, и эта песня проникала в самые кости и отзывалась в них. Включился художник. Независимо от Романовой начинало работать воображение – она мысленно накидывала на холст: два музыканта с черными усами, треугольник мандолины, квадрат аккордеона, рты в форме буквы «о», страждущий профиль человека с крылом песчаных волос и две распростертые руки Романовой. Надо всем – руки, руки, руки…
Хорошо можно написать только то, что прошло через тебя. Прошло насквозь. Через сердце. Навылет.
– Боже мой… – с тоской сказала Романова. – Как я когда-нибудь это напишу…
– Все вы такие… эгоисты и сволочи, – неожиданно заключила Маша. – Все самое ценное бросаете в костер.
Романова догадалась: «вы» – это Антонио. Ее муж. Журналист. Не считается ни с чем во имя своей профессии. Все самое ценное – в костер. И Маша – в костер.
– Но мы же не для себя, – сказала Романова. – Мы жжем костер для людей. Чтобы грелись.
– Вот именно, что для себя. На других вам плевать.
Маша тоже недовольна жизнью, но скрывает от соотечественников. Никто не счастлив. И нигде.
– А до каких часов работают магазины? – спохватилась Романова.
Маша посмотрела на часы:
– У нас еще есть полчаса.
– Пойдешь с нами? – Романова обернулась к Раскольникову.
– Нет. Я не люблю магазины. Я вас здесь подожду.
– Мы быстро. Туда и обратно. А то я с твоими перемещениями без платья останусь.
Он промолчал.
«Обиделся, – подумала Романова. – И черт с тобой». Он вдруг надоел ей сильно и мгновенно, как головная боль. Захотелось встать и уйти, и купить новое шикарное платье, и зашагать в нем по Италии, как хозяйка жизни, а не раба любви. Жертва чужой авантюры…
Времени было мало, нервы издерганы, поэтому Маша и Романова спешили, нервничали, мерили, снимали, опять мерили и судорожно стаскивали через голову одно платье за другим. Лавочка была маленькая, примерочная тесная, и все кончилось тем, что купили дорогое платье – дороже, чем планировала Маша. От этого настроение у нее упало. И когда вышли из лавочки – обе молчали, переживая второй шок за сегодняшний день.
Своих денег у Маши не было, значит, она залезала в карман мужа и, значит, придется объясняться. Антонио – жаден до тошноты, и разборка займет неделю.
– Я в Москве отнесу деньги твоей маме, – сказала Романова.
Она шла в новом платье, почти таком же, как у хозяйки ресторана, а старое несла в пакете. Она хотела поразить Раскольникова. Он увидит ее в новом платье и скажет: «Я не собирался любить тебя, это не входило в план. Но я влюбился. И поэтому я остаюсь. Я остался только из-за тебя…»
Маша подумала с удовлетворением, что она не потеряла деньги, а как бы перераспределила капитал, сделала подарок своей маме. Она ведь должна помогать маме, живущей в социализме и дефиците, а попросту – в нищете. Но Антонио безразлично, куда уходят деньги – на подругу или на маму. Они УХОДЯТ от него и машут на прощание рукой.
– Как ты думаешь, он не сбежал? – заподозрила Романова.
– Да нет. Он струсит. Он трус.
– Почему? – удивилась Романова.
Сбежать в чужой стране – поступок, почти героический.
– Если решил уйти, зачем тебе сказал? Зачем он на тебя это повесил?
– А зачем?
– Чтобы не тащить одному. Это – тяжесть. А вдвоем легче.
Маша помолчала, потом добавила:
– Все они эгоисты и сволочи.
Вышли на площадь. Раскольникова не было.
– Ушел, – сказала Романова. В ней все рухнуло.
– Он в гостинице, – убежденно возразила Маша. – Спать лег.
По площади летали голуби. Индусы продавали свою продукцию, которая была разложена прямо на асфальте: платья, бусы, фигурки из сандалового дерева.
Между людьми и платьями ходил наркоман, курил свою наркоманскую самокрутку, жадно затягиваясь. Он был в кожаном пальто, надетом на голое тело, длинноволосый блондин, отдаленно похожий на Раскольникова, но красивее. Крупнее. Просто красавец.
«А где его мама?» – подумала Романова. Все заблудшие люди казались ей детьми.
В середине площади странный парень в набедренной повязке выполнял йоговские упражнения, складываясь и разгибаясь, как гуттаперчевый мальчик. Глаза его смотрели странно, казалось, видели другое, чем все, – и Романова поняла, что он тоже под кайфом, под мощной дозой.
Возле собора спиной к стене сидели трое нищих: старушка, женщина и девочка. Бабушка, дочка и внучка. Три поколения.
– Пусть у нас тоталитарный режим, – сказала Романова. – Но нищие так не сидят и наркоманы не разгуливают.
– У нас есть ВСЕ, – сказала Маша. – И нищие. И наркоманы. И гении.
– Я вернусь в гостиницу, – решила Романова.
– Пойдем поужинаем, – предложила Маша. – От того, вернешься ты или нет, ничего не изменится.
Маша потратила большие деньги на платье. А теперь готова платить за ужин. Все равно разборка. Все равно терпеть. Семь бед – один ответ. Антонио дал ей много: себя в свои сорок лет, Италию, Рим. Точку на горе с серебряной зеленью шатра и терракотом черепицы. Но Антонио обладал талантом сунуть ложку дегтя в бочку меда, и уже не нужен тебе этот мед, воняющий дегтем. И что толку от этой бочки… Но Маша давно заметила – за все приходится платить. Как за платье. И чем больше получаешь, тем дороже плата.
Ресторанчик – шумный, тесный, стилизованный под кабачок. Люди сидели на простых лавках.
Маша подняла тарелку с рыбой к носу. Не опустила голову к столу, а подняла тарелку. Это почему-то запомнилось.
– Ты что нюхаешь? – удивилась Романова. – Не доверяешь?
– Просто так, – не ответила Маша.
Она не доверяла никому и ничему. На всякий случай.
Богданов сидел на своей кровати и рассматривал книгу, которую удалось купить сегодня, – Бердяев. Бердяев смотрел с обложки: черный берет, острая бородка и особое выражение лица, которого совершенно не бывает на современных лицах. Современные лица отражают все, что угодно, кроме покоя.
Вот еще одно современное лицо: Катя Романова. Ворвалась, как будто за ней гонятся сорок собак.
Катя смотрела на пустую кровать Раскольникова. На чемодан – он слегка выдвинут, именно так, как был оставлен. Значит, Раскольников не возвращался.
– Простите… А где Леня?
– А разве он не с вами? – простодушно удивился Богданов. – Я думал, что вы не расстаетесь…
– До свидания, – тускло попрощалась Катя.
У нее был такой вид, как будто собаки догнали ее и растерзали. Растащили по кускам. Романова поднялась в свой номер, на свой второй этаж. Сняла новое платье. Легла. Руки и ноги стали ледяные, видимо, сердце плохо толкало кровь.
Надя Костина укладывала чемодан. Завтра утром переезд в другой город. «Куда мы едем? – напряглась Романова. Заболела голова. – В Геную, кажется. А может, и не в Геную». Теперь уже все равно. Ее путешествие кончилось.
Русская зима. Крутая гора. Романова на детских санках съезжает с горы. Стремительное скольжение. Дух захватывает от восторга. И вдруг впереди явственно видит прорубь с зеленоватой водой. Санки несет прямо в прорубь. Ничего нельзя сделать. Сейчас она утонет. Осознание смерти за несколько секунд до смерти…
Зазвенел телефон. Романова спохватилась. Никакой проруби. Номер в отеле. Рим. Италия. Раскольников ушел.
– А… – сказала Романова в трубку.
– Катя, вы извините. – Узнала голос Руководителя. – Пропал Леня Минаев. Вы последняя, кто видел его…
Руководитель ждал, что она начнет говорить, но Романова молчала. Выжидала. Да. Последняя. И что с того?
– Вы не знаете, куда он пошел из гостиницы? Он вам ничего не говорил?
– Он говорил, что хочет купить пишущую машинку, – соврала Романова.
– Да… У него были деньги…
– Я встречалась с подругой. Мы купили платье. Потом сидели в ресторане.
Романова поймала себя на том, что отчитывается.
– Мы ели рыбу…
– Да, да, спасибо, – поблагодарил Руководитель. Что делала Романова – ела, пила, – все это его не интересовало. Она интересовала его только в паре с Минаевым, а не сама по себе. – Спокойной ночи, – попрощался Руководитель.
Романова положила трубку. Четыре часа утра. А Руководитель еще не знает. Значит, и посольство не знает, иначе бы сообщили. Значит, не перехватили. УШЕЛ.
– Кто это звонил? – спросила Надя Костина.
– Минаева ищут. Он не вернулся в гостиницу.
– В бардак пошел, – с уверенностью сказала Надя. – В публичный дом. У него есть деньги в отличие от нас всех.
– А откуда?
– У него в Италии пьеса идет. И во Франции.
– Какая пьеса? – оторопела Романова.
– Какая-то… Авангард…
– Он что, выдающийся?
– Ну не знаю насчет выдающийся… Но любопытный парень. С перевернутыми мозгами. И не только…
– Что ты имеешь в виду?
– Из-за него Нинка Шацкая вены резала.
– Вострякова, – поправила Романова.
– Да нет. Вострякова беременная. Нинка – другая история. У него этих баб как вшей на покойнике.
– А кого он любил? – спросила Романова.
– Никого. Себя. Для него люди – мусор. И вообще все мужики – предатели и проституты, – подытожила Надя.
– А у тебя были мужчины? – осторожно спросила Романова.
– Был, – сухо ответила Надя в единственном числе.
Романова догадалась, что Надин бешеный рывок к счастью тоже окончился оплеухой и она не захотела повторять и множить плохой опыт. В отличие от всех остальных женщин.
Часы показывали пять утра. Романова боялась бодрствовать, болела пустота, которую оставил после себя Раскольников. И боялась заснуть, увидеть зеленую прорубь…
Утром все стало определенным.
В шесть часов по римскому времени руководителя делегации вызвали по телефону в советское посольство и некто, в чине генерала, так на него орал, что охрип. Сорвал голос.
Генерал в живописи не разбирался. Ему было плевать, кто такой Руководитель: народный, заслуженный, гордость маленькой нации… Для генерала было главным то, что не УГЛЯДЕЛ. Его послали, заплатили, да, да, заплатили валютой не для того, чтобы покупал себе флорентийское стекло…
Руководитель оробел. На него по крайней мере лет тридцать никто не орал, а только славословили и давали ордена.
Он вернулся в гостиницу бледный и все утро глотал таблетки валидола. О сне не могло быть и речи. «Сволочь какая», – думал Руководитель, непонятно о ком: о генерале или о Минаеве. А скорее всего о том и другом.
В девять часов автобус отходил в Геную.
Руководитель вошел в автобус и объявил о случившемся. Торжественно, как на панихиде. Романова не слышала, как именно он сформулировал. Она вошла при общем молчании. Только старушка громко сказала:
– Сволочь какая…
Но это относилось не к ней, а к Минаеву. Романова села на привычное место, в третьем ряду от конца. Стала смотреть на улицу.
– В его чемодане остались две бутылки водки, – сообщил Богданов.
– Давайте их сюда, – расторопно велел Руководитель. – Отдадим шоферу автобуса. Как сувенир.
Руководитель уже освоился в новой обстановке. «Отряд не заметил потери бойца и «Яблочко»-песню допел до конца». Туристическое путешествие продолжалось.
Автобус тронулся. Говорили мало. Каждый думал свою думу.
Романова – о том, что у Раскольникова открылась язва, что ему надо есть все отварное и несоленое. Но кто ему отварит и подаст? Кому он нужен? Язва может дать прободение желудка, он упадет. Итальянцы будут его обходить, подумают, что наркоман…
Она вспомнила лица итальянцев, глазеющих на гуттаперчевого йога. Он свивался в узел, достигал совершенства гибкости тканей и суставов. А мог бы сломаться и упасть, и у людей не изменились бы лица. Это было одно глазеющее рыло итальянского мещанства. А мещанство – везде одинаково.
Надя Костина думала: если бы не парализованная мать, ее бы только видели… Здесь сексуальные меньшинства имеют свои клубы и кафе. Можно полноценно собираться и не выглядеть белой вороной.
Лаша то поднимал, то опускал брови. Он недоумевал: какие есть бессовестные люди. Бросить родственников, отца, мать, детей – и не просто бросить, а кинуть на ржавый гвоздь. Кто примет таких детей в институт? Кто возьмет таких жен на работу? Пусть даже у Минаева будет дом из белого мрамора, и такая лампа, и даже такая женщина, как на фоторекламе. Но он, Лаша, подавился бы этим всем, если бы знал, что его мать и дети в это время плачут и давятся от слез…
Михайлов припомнил, что Минаеву 33 года. А ему, Михайлову, 48. Плюс пятнадцать. Но именно плюс пятнадцать решают все дело. Поздно. Его поезд ушел. Надо дожить, как жил. Долюбить то, что дано.
Двоеженец Лева завидовал. Не тому, что Минаев сбежал. А тому, что способен на поступок. На риск. Кто не рискует, тот не выигрывает. Он, Лева, не способен на поступок. На рывок. И поэтому стоит на месте, и его засасывает, засасывает, и скоро чавкнет над макушкой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?