Текст книги "Деревенский детектив"
Автор книги: Виль Липатов
Жанр: Иронические детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
8
Проснувшись в пять часов, Анискин, как всегда несколько минут полежал в постели, по-утреннему прицыкивая зубом, потом поднялся и в одних трусах подошел к часам-ходикам. Зевая и потягиваясь, участковый ухватился за цепочку часов, взбодрил гирю повыше и, по-рачьи выпучивая глаза, оглядел комнату, которая в доме называлась горенкой. Постель жены Глафиры уже была аккуратно застелена, пол вымыт и дышал легким парком, газеты и книги на клеенке стола лежали стопочкой.
– Так! – сурово сказал Анискин. – Эдак!
Громко постукивая по полу босыми пятками и нарочно громко сопя, Анискин подошел к той комнате, в которой спали средний сын Федор и младшая дочь Зинаида, распахнув ситцевую занавеску, заглянул в нее. Смотрел он недолго, затем оглушительно хлопнул ладонью по дощатой перегородке.
– Вставать! – крикнул участковый. – Вставать!
После этого Анискин прямиком вышел на двор, кивнув жене Глафире, остановился возле дворового колодца с деревянной вертушкой, отполированной веревкой и руками. Участковый снял бадью с края колодца, второй рукой придерживая вертушку, небрежно бросил бадью в зево сруба. Дико взвизгнув, вертушка завертелась, бадья пошла вниз, а участковый сухо улыбнулся – нравился ему звонкий голос колодца.
– Глафира, давай! – вытащив бадью, крикнул он. – Где ты там копаешься?
– А нигде!
Глафира взяла тяжелую бадью, Анискин нагнулся, растопырив руки, и Глафира, покачивая головой, вылила на него с размаху всю бадью. Вода в глубоком колодце была ледяной, от брызг Глафира попятилась и поежилась, но Анискин воду принял без голоса, не пошевельнулся, а, дав воде стечь, командно крикнул:
– Полотенце!
Вытеревшись и немного постояв, чтобы голое тело подышало воздухом, Анискин широким шагом поднялся на крыльцо, скрылся в доме, а когда вскоре появился, то на нем был не вчерашний наряд, а чуточку другой – рубаха была та же, но брюки – поновее. Он фыркнул, помотал головой и осмотрелся. Было, наверное, уже половина шестого, солнце уже всходило за обскими кедрачами, и лучи катились по деревне. На улице и меж домами, похожий на марлевые полосы, стлался туман, и коровы, которых гнал на пастбище пастух Сидор, шагали по пояс в молочной дымке. Раздавалось мычанье, гремели боталы, щелкал Сидоров бич, и кричал на коров звонким голосом подпасок Колька.
Выждав, когда стадо уйдет в переулок и шум утишится, участковый спустился с крыльца, сердито покосившись на Глафиру, которая возилась возле уличной плиты, сел за стол, вкопанный в землю. Он поставил локти на столешницу, опустил на ладони подбородок и стал рачьими глазами, с милицейским прищуром смотреть на дверь дома.
Дверь спервоначалу была тиха, недвижна, но минуту спустя она быстро отворилась, и на крыльцо выбежал средний сын участкового Федор. По-особенному взглянув на отца, он поздоровался с матерью, спустился с крылечка и проделал все то же, что делал Анискин – достал воды из колодца, попросил мать вылить бадью на худые плечи, дать полотенце. Федор целиком подражал отцу, но участковый несколько раз недовольно цыкнул зубом: сын Федор ежился от воды и в ожидании воды, полотенцем растирался вяло и смотрел вообще сонно.
– Шляются до утра… – пробормотал Анискин. – До трех часов…
Затем участковый сызнова стал смотреть на дверь – она опять несколько минут была немой и неподвижной, потом начала медленно-медленно, словно сама собой, открываться. Секунду-две за дверью никого не было, а уж затем появился светленький кусок материи и светленький локон – это выходила на свет божий семнадцатилетняя дочь участкового Зинаида. Она медленно-медленно, как пароход из-за мыса, выплыла на крыльцо и, застив глаза от солнца, остановилась. Дочь была в туфельках, юбка клешиком вилась вокруг ног, за кофтой виднелся мысочек меж грудями, а на носике белела пудра, так как Зинаида мылась не у колодца, а дома. То-то она и возюкалась пятнадцать минут!
– Так! – сказал Анискин. – Эдак!
Постно опустив загнутые рыжие ресницы, Зинаида подошла к отцу, слабым голоском, неразборчиво – то ли «салют», то ли «приветик» – поздоровалась с ними и бочком, кусочком своей светленькой юбочки села на краешек скамьи. Мало того, Зинаида посмотрела под стол, где росли лопухи и валялись щепочки, и ноги поставила аккуратно – меж лопухами и щепочками. Потом Зинаида подняла светлые большие глаза и, прищурившись, осмотрелась.
Дочь участкового увидела печку посередине двора и мать, которая хлопотала возле печи, колодезный сруб и ветхий забор, черную от времени стайку с расщеленной дверью и такой же амбарчик, жирную свинью, похрюкивающую в лопухах, и рыжего петуха с преданными ему курицами; потом увидела тоже черный от времени, но большой дом Анискиных, покосившееся крылечко, ветхие ворота. Все это увидела Зинаида, на все посмотрела, но в ее глазах ничего не отразилось – ни презрения, ни недовольства, ни скуки, ни радости, ни гнева. Ну вот совершенно пустыми остались глаза Зинаиды, когда она осмотрела родной дом, двор, мать и отца.
– Кхек! – приглушенно крякнул Анискин.
– Готов завтрак! – быстро сказала от плиты жена Глафира и, как всегда, беззвучно, но быстро, поволокла к столу чугун с картофельным супом, огурцы и помидоры, вареное холодное мясо и рыбу, пластиками нарезанную колбасу, открытую банку с консервами «Мелкий частик», толстое сало и конфеты-подушечки с прилипшими на них сахаринками. Все это Глафира в три ходки поставила на стол, где уже имелись чашки, ложки, поварешки и тарелки, подумав мгновенье, снова умчалась в дом и вернулась с зеленой тарелкой, на которой с одной стороны лежали желтые куски масла, а с другой
– фиолетовые ломти какого-то повидла. Потом она разлила суп по тарелкам.
– Снедайте! – сказала Глафира и, сложив руки на груди, столбом стала обочь стола – прислуживать мужу, среднему сыну Федору и младшей дочери Зинаиде. – Снедайте!
Дернув нижней губой, Анискин взял алюминиевую ложку, повернув ее так и эдак, рассмотрел на свет, сдул с ложки незаметные пылинки и медленно опустил ее в тарелку с супом.
– Снедайте, снедайте, – тихо сказал участковый, – чего сидите.
Поднимая глаза от супа, Анискин видел, что Федор ест не быстро, не тихо, а средне, что Глафира по-прежнему столбом стоит возле стола и с тихой лаской глядит на них, а вот дочь Зинаида супа не ест. Тоненькими, прозрачными пальчиками она отщипнула от булки пшеничного хлеба кусочек, поднесла к губам, как семечко, закинула кусочек в рот и медленно-медленно пожевала. Что она жевала и как жевала, Зинаида, конечно, не знала, так как смотрела поверх головы отца в даль понятную, в даль далекую. Личико уже было прозрачное, носик – прозрачный, а груди под кофточкой – горой, а ноги под столом – хоть гончарный круг верти.
– Вкусный суп! – сказал Анискин, очищая тарелку и нарочно макая в остатки супа кусок хлеба. – Такой вкусный суп, что язык проглотишь!
Отодвинув тарелку, участковый ласково-ласково посмотрел на дочь, потом – на жену, потом – бегло на среднего сына Федора.
– Глафира, а Глафира, – негромко позвал он. – Ты как считаешь, Яков Кириллович умный человек?
– Ну, еще бы! – ответила жена. – Доктор же… Газеты все читат!
– Вот я тоже так кумекаю, – ответил участковый и медленно, как на шарнирах, повернулся к дочери. – Зинаида, а Зинаида?
– Я тебя слушаю, папа!
– Во-во, слушай, слушай! – участковый положил руки на пузо, покрутил пальцами и мирно продолжил: – Никакую зиму ты к экзаменам готовиться не будешь, ни в какую библиотеку для виду работать не пойдешь, ни на какие вторые экзамены в Томск весной не поедешь…
– Анискин, – перебила Глафира, – Анискин…
– А ты, мать, помолчи! – не поворачивая головы, остановил ее участковый. – Ты мне, мать, тоже счас пригодишься… Так вот, родное мое дитятко, сымай-ка юбчоночку клешем да отваливай работать в колхоз… А ты, мать, – Анискин повернулся к жене, – а ты, мать, кончай-ка тунеядцев сладко кормить, они, мать, суп не едят… А ну, уноси со стола масло, когда сало есть… Тащи к ядрене-фене концервы, когда рыба есть! – Задохнувшись от гнева, Анискин вскочил, замахал руками, как ветряная мельница, передохнув два раза, сел на место и свистящим шепотом закончил:
– Повидлу, повидлу – с глаз долой!
Когда Глафира с тусклым выражением на лице унесла все лишнее со стола, Анискин положил руки на освободившееся место, поглядел на притихших дочь и сына, набычив голову, сказал:
– Федор, вали на работу, как съешь суп, а Зинаида – сиди…
После того как Федор, взяв промасленную кепку, тихонечко ушел со двора, участковый встал, прошелся по жухлой траве и, остановившись, огляделся. Река была такой, какой бывает река на восходе шестичасового солнца; деревья в палисаднике на утреннем ветерке листьями пошевеливали жестяно, розовые блики, пошевеливаясь как живые, бродили по двору. Радостно и ало было в мире, хорошо дышалось распахнутой груди, мягко стояли ноги на не успевшей остыть за ночь земле, но Анискин не улыбнулся, не подумал о том, что только утром, на прохладе и легком воздухе, ему самая хорошая жизнь.
– Сойди с моих глаз, Зинаида! – горько и тихо сказал участковый. – Меня совесть берет, когда я с тунеядцами спорюсь, меня совесть берет, когда Яков Кириллович про тебя разными намеками говорит… Я у него вчерась был, так со стыда сгорел… Сойди с моих глаз, Зинаида. И если ты завтра ж в колхозе не будешь работать, и если я еще раз угляжу, как у тебя по утреннему времени из кофточки груди торчат, да если я еще раз от тебя услышу про молодо поколенье, то уходи из моего дому… А теперь вали, переодевайся.
В тишине Зинаида ушла в дом, а Глафира, все это время стоящая в стороне, наоборот, приблизилась к мужу, и Анискин голову опустил. Он неподвижно стоял до тех пор, пока Глафира осторожно не взяла его за плечо.
– Ты чего новы брюки поднадел? – спросила она. – В район, что ли?
– Да нет! – тихо ответил Анискин. – Не в район…
– А кого же?
– Перед народом буду выступать.
Они помолчали, и Глафира спросила:
– Чай, видно, не будешь уж пить?
– Но!
– Значит, пошел?
– Пошел.
9
Сначала Анискин зачем-то сходил в свой кабинет, пробыл там не меньше получасу, хотя вышел из него с пустыми руками; потом, поглядев на солнце, отправился к колхозной конторе – время приближалось к семи часам, и председатель Иван Иванович должен был уже составлять распорядок жизни на день.
Так оно и оказалось. Иван Иванович, прижимая щекой трубку телефона к уху, а руками что-то подписывая, сидел за столом в шумном окружении бригадиров, трактористов, доярок, командированного на уборку из района и бездельников, которые на корточках располагались возле стен и курили коротенькие окурки. Усмехнувшись давнему наблюдению, что лодыри всегда курят коротенькие цигарки, Анискин сел на диван.
– Кха-кха! – покашлял участковый, чтобы обозначить свое появление. – Кха-кха!
– Здравствуйте, Федор Иванович, – из кучи бригадиров ответил председатель и продолжал кричать в трубку: – Озимых – сто шестьдесят два, яровых – двадцать восемь, канав – два метра…
Пока Иван Иванович кричал в трубку, бригадиры, трактористы и доярки из уважения к районному начальству помалкивали, но когда председатель облегченно положил трубку на рычаг, окружение загалдело и завопило. Кто-то противным от старательности голосом требовал установить на ферме ночное дежурство, доярка Игумнева – баба никчемная – кричала насчет фартуков, тракторный бригадир дядя Иван старался насчет горючего, шофер Павел Косой выкрикивал про автомобильную резину. Одним словом, большой был шум вокруг председателя Ивана Ивановича, и участковый, не терпевший бестолочи, сердито поморщился и начал рассматривать ту картинку, которую не успел рассмотреть вчера. Он так и этак поворачивал голову, вникал во все тонкости и, конечно, прицыкивал зубом. «Молодой, молодой еще Иван Иванович, – сухо думал участковый. – И с людьми не умеет говорить по раздельности, и всех под одну гребенку стрижет!»
Но когда в конторе совсем утихло, когда бригадиры, доярки и трактористы уехали на поля и ушли на фермы и в конторе остались только председатель Иван Иванович, парторг Сергей Тихонович и уполномоченный из района, участковый с дивана слез и подошел к председательскому столу.
– Иван Иванович, – вежливо сказал он. – Каждый, конечно, понимает, что уборка – дело сезонное, но штукари из райотдела пристали ко мне как банный лист. Подай им народну дружину – и вся недолга…
Анискин к столу подошел осторожно и деликатно, говорил ровным и спокойным голосом, ничего от Ивана Ивановича не требовал, и председатель вдруг расстегнул на вороте клетчатой рубахи две пуговицы и от этого вздохнул облегченно, как лошадь, с которой сняли седло. Иван Иванович увидел и понял, что на дворе всего седьмой час, что много дел уже сделано и что можно вытереть пот с черного от загара лица. И он вытер пот, и улыбнулся, и вдруг, кашлянув по-анискински, важно посмотрел на районного представителя.
– Какие же меры вы собираетесь принять, Федор Иванович, для создания дружины? – спросил Иван Иванович.
– А такие меры, что создам дружину! – ответил Анискин и тоже посмотрел на районного представителя, мужчину молодого и красивенького. – Есть мнение, Иван Иванович, такую дружину создать, чтоб на весь район…
После этого Анискин сел на стул возле председательского стола и насовсем повернулся к районному представителю.
Увидев это, председатель замигал обоими глазами, парторг скривился, словно у него болел зуб, но участковый и бровью не повел.
– Юрий Венедиктович, – вкрадчиво сказал Анискин, – я вас, конечно, уважаю за то, что вы председатель ДОСААФ, но вопросик к вам имеется…
– Пожалуйста, товарищ участковый, – довольно бойко ответил уполномоченный, но глазами вильнул и прибледнел немножко. – Со временем у меня плохо, товарищ Анискин, но… спрашивайте.
Однако участковый не торопился. Он сначала посмотрел за окошко, где под тихой машиной ползал на карачках шофер Павел Косой, потом послушал, как затихающе стрекочет у околицы трактор «Беларусь», увозящий женщин на поля, и уж затем коротко взглянул на районного уполномоченного – на длинные ноги в серых брюках, на толстый узел галстука и на черные блестящие волосы.
– Времени у вас, Юрий Венедиктович, конечно, нет! – протяжно сказал Анискин. – Откуда же у вас будет время, ежели у вас, Юрий Венедиктович, четыре раза на год отпуск? Вы ведь, гражданин хороший, один раз в год на южные курорты ездите да три раза на наши, на северные – посевная, покос и уборка… Это как так?
Секунды три в кабинете стояла тишина. Потом уполномоченный чуточку приподнялся со стула, бледнея красивым лицом, замер, а затем стремительно вскочил.
– Я сообщу о вашем поведении в райком! – суетливо выкрикнул он. – Я поставлю вопрос на райкоме! Вы не лично меня подвергаете клевете, а райком, его решения… Я немедленно еду в район!
– Поезжайте, поезжайте, – насмешливо ответил Анискин. – Как вы уедете, у нас одним пьянюгой меньше станет… А? – Участковый пружинисто встал. – Вы на меня, Юрий Венедиктович, страхолюдными глазами не смотрите. Я на своем веку таких уполномоченных видел, какие вам и во сне не приснятся. Я в партии с двадцатого года… Ишь, как он на меня смотрит, ишь, как смотрит…
Анискин прошелся по кабинету, на секунду прижался разгоряченным лбом к оконному стеклу, потом вернулся к столу и поспокойнее сказал:
– А сегодня ночью, Юрий Венедиктович, вы изволили ночевать у Панки Волошиной… А?! – выкрикнул участковый, так как уполномоченный опять начал подниматься. – А? Я сам видел, как вы входили в дом Панки Волошиной, когда во втором часу ночи возвертался с… из одного места возвертался… А?!
После этого Анискин сел и нарочно замолчал. Вот молчал он, и баста, хотя председатель Иван Иванович не знал, куда руки положить, как сидеть, а парторг Сергей Тихонович, пятнами покраснев, смотрел в пол. Растерянными были парторг с председателем, и Анискин подумал: «Не закаленный, не закаленный еще народ. Каждого представителя боятся, характер слабый… Молоды, молоды еще!»
– Чего-то из «Сельхозтехники» не звонят? – пробормотал Иван Иванович.
– Обещали же…
– Вот так, вот так, Юрий Венедиктович, – наконец смилостивился участковый. – Я, как с ней по отдельности разобрался, то сам вижу, что Панка Волошина – баба неплохая, но вы уж райком в деревне не позорьте… Что наши мужики зачнут делать, если вы, человек женатый, да из району, по бабам ходите? Вы уж ежели приехали, то сидите себе на месте… – Он сухо улыбнулся. – Сидите себе на месте и читайте инструкции… Вам без этого дела погибель! Вот наш председатель Иван Иванович сельхозтехникум кончил, парторг Сергей Тихонович – совпартшколу… А вы чего кончали? – Участковый прищурился. – Из райкому комсомола вас по возрасту попросили, вот вы и обретаетесь в ДОСААФ. Чего вы в хлеборобском деле понимаете? Так и сидите себе спокойно.
Анискин взял с председательского стола пресс-папье, поставив его, покачал, словно промокал, и сам себе улыбнулся – гневно, отъединенно.
– Ишь, как он на меня смотрел! – пробормотал участковый. – Где только научился так смотреть…
А за окнами уже наступила тишина. Ушел на поле трактор «Беларусь», завел, наконец, машину и уехал на ней за грузом шофер Павел Косой, и теперь только рясные ветви черемухи да красные рябины негромко пошевеливались на ветерке – от них тоже шуму в кабинете было мало.
– До свидания, Юрий Венедиктович, – во второй раз смилостивился участковый. – До свидания, дорогой товарищ…
– До свидания!
Районный представитель сначала к дверям пошел задом, потом боком, затем резко повернулся и чуть не побежал, но, сдержав себя, пошел спокойно, хотя дверь прикрыл нервно – окна в кабинете заунывно пропели, а на столике-тумбочке зазвенели переходящие спортивные кубки. И опять наступила тишина – молча сидел председатель Иван Иванович, замер парторг, бесшумно поигрывал прозрачным пластмассовым пресс-папье сам участковый.
– Чего ты сегодня такой злой? – наконец спросил Иван Иванович. – Не нашел аккордеон, что ли?
– Нашел, – спокойно ответил участковый. – Нашел, Иван Иванович, а вот того понять не могу, чего ты этого бабника жалеешь? Он тебе разве не мешает?
– Еще как мешает! – сердито ответил Иван Иванович, – Припрется в кабинет, сядет и смотрит. Вот веришь, Федор Иванович, я под чужими глазами работать не могу – все из рук валится…
– Чего же ты его жалеешь?
– Человек все-таки… А потом… – Председатель озабоченно почесал небритый подбородок. – А потом, Федор Иванович, он хоть в нашем деле ни хрена и не понимает, а дело в райкоме может так изложить, что самое хорошее мероприятие плохим окажется. Говорить-то он мастак! Вон как на тебя окрысился: «Вы подвергаете клевете не меня, а райком, его решения!..» Сразу политику клеить начал!
– Политику он клеить не будет! – засмеялся Анискин. – И мешать тебе больше не будет… Сейчас пришел в заезжу и трясется как лист… Он ведь такой трус, что не приведи господи… – Участковый сделал паузу и серьезно добавил: – Тут одна смешная сторона есть… Ведь ты учти, Иван Иванович, что к нам этого хлыща посылают, так это тебе похвала…
– Ну уж! – засмеялся председатель.
– Не «ну уж», а похвала! – еще серьезнее ответил участковый. – Когда дела в нашем колхозе плохо шли, то райком к нам толкового мужика присылал
– тот мог и посоветовать… А теперь мы сами хорошо работаем, так и досаафовского штукаря можно прислать… Вот это нам лестно, Иван Иванович да Сергей Тихонович…
Они задумчиво молчали до тех пор, пока не зазвонил телефон, наверное, из «Сельхозтехники», и Анискин торопливо встал.
– Иван Иванович, ты мне вечером «газик» дай. Мне в три места съездить надо, а ты уж отъездишься. Лады?
– Возьми «газик», Федор Иванович, – хватаясь за трубку, ответил председатель. – Без шофера?
– Без шофера, Иван Иванович…
10
До двенадцати часов Анискин время провел обычно – после посещения колхозной конторы долго и неохотно писал что-то в своем кабинете, потом прочел несколько статей в позавчерашней газете «Правда», выписал несколько строчек на клочок серой оберточной бумаги и уж после этого из кабинета ушел. Так что между десятью и одиннадцатью часами участковый тихим шагом ходил возле молокотоварных ферм и делал вид, что ему интересен племенной бык Черномор, который не только стоял в крепкой загородке, но и был цепями привязан к двум столбам. Подивившись минут пять на Черномора, участковый побродил меж кучами навоза и бревнами, посмотрев на небо и определив, что двенадцать часов исполнилось, стал внимательно глядеть на широкие двери фермы. «Ах, жизнь, жизнь! – думал он. – Что это такое жизнь, сам черт не знает…»
В двенадцать с четвертью из дверей фермы вышла доярка Прасковья Михайловна Панькова, застив глаза ладонью от солнца, посмотрела туда и сюда, крупно вздохнула и пошла узенькой тропочкой, что вела к деревне. Как и на всех доярках колхоза, на ней был серый халат, голову повязывала когда-то белая, а теперь от трухи и пыли серая косынка, на ногах разношенно похлопывали резиновые сапоги. Прасковье Михайловне было за пятьдесят лет, морщины на лице лежали глубокие, и руки были доярочьи – крупные, потрескавшиеся, с больными, набухшими венами.
Увидев Прасковью Михайловну, участковый с бревна встал, подумав немного и склонив голову, пошел за ней. Он скоро нагнал ее, но до тех пор, пока была видна ферма, шагал молча. Затем же, когда тропинка вильнула и спряталась в тальниках, Анискин приблизился к Паньковой шагов на пять и весело крикнул:
– Параскева, ты никак в деревню? Погодь меня – вместях пойдем!
Прасковья Михайловна обернулась, узнав Анискина, тоже весело заулыбалась, а когда он совсем приблизился, крепко и лихо пожала ему руку.
– Здорово, Феденька! – сказала она и показала тридцать два молодых, белых зуба. – Нет на тебя удержу – все толстеешь, черт!
– Толстею, толстею, Параскева! – ответил Анискин смеясь. – Да и ты не худешь. Когда на танцульки бегала, то тебя в талии двумя руками можно было перехватить, а теперь рази только двоим мужикам…
– А как же! – еще веселее пропела Прасковья Михайловна. – Не то что твоя Глафира. Ни здесь, ни здесь… Как ты с ней живешь-то, Феденька?
– А мне мяса много не надо, Параскева! – хохотал Анискин. – Я сам мясной… Мне много не надо!
Он хохотал и веселился оттого, что таких женщин, как Панькова, уважал здорово, разговаривать с ними любил до удивительности и всегда думал, что если бы все женщины были такие, как Прасковья Михайловна, то на земле давно бы наступил обещанный рай. Как и большинство деревенских жителей, участковый полагал, что жизнь мужика зависит от бабы, что ею он силен и крепок. И потому плохих женщин винил больше, чем плохих мужчин, а незамужних баб и холостых мужиков терпеть не мог.
Прасковья Михайловна Панькова была как раз такой женщиной, какой, по разумению Анискина, должны были быть все прочие. В колхозе она работала ударно и лихо, за доярочные дела имела орден Ленина, на собраниях председателю Ивану Ивановичу спуску не давала, в обхождении с мужиками была веселой, но гордой, с пустячными бабами не сплетничала и не водилась, под рабочим серым халатом блюла себя в чистоте, а дом содержала как игрушку. Вот почему участковый Анискин с Паньковой охотно шутил, смеялся и хохотал даже.
– Ну, пошли, пошли, Параскева, – весело предложил Анискин. – Чего тут стоять, когда кругом кусты и на нас плохое подумать могут. Не дай бог, еще набежит Глафира, так выдерет твои черны-то глазенки. Ох, выдерет!
Смеялся Анискин, предлагал женщине идти, а сам помигивал растерянно, подергивал нижней губой, стоял на месте, не двигаясь, и уж тоскливо поцыкивал зубом. Ну, не было человека в деревне, которого бы он уважал больше, чем Прасковью Михайловну, разве только Якова Кирилловича…
– Ты чего, Федор, маешься? – спросила Панькова и перестала смеяться.
– Ты на меня так смотришь, словно у меня что дома случилось. Может, с Виталием что?
– Нет, нет, – ответил Анискин. – Живой-здоровый твой Виталий…
Ивовые кусты росли вокруг них, пробивалось сквозь переплетенные прутья солнце, паутины покачивались в воздухе, высокая трава росла по сторонам тропинки – хорошо было кругом, покойно и тихо. И свистела где-то, пела-попевала пташка-малиновка. Участковый Анискин склонил голову, большие серые глаза уставил в землю, так как не всегда – ох, далеко не всегда! – мог он прямо глядеть в чужие глаза.
– С Зинаидой у меня плохо, Параскева, – печально сказал Анискин. – Твои вот парни работящие, в колхозе старательные, а моя – хоть ложись да помирай… С утра в туфельки подчапурится, носик припомадит, юбчонку покороче наденет и пошла… Работать не хочет, супа не ест.
– Теперь многи девки такие! – тоже вздохнула Панькова. – Трех доярок на ферме не хватает, а они ходят руки в боки…
– Вот и моя такая же! Деревенские парни ей не по сердцу, на них фыркает… Ты веришь, Параскева, пятого дня смотрю – возле этого ферта из ДОСААФ хвостом вращат.
– Неужто?
– Сам видал… – ответил Анискин и понурил голову. – Я этого пьянюгу и лодыря за обеденный стол не посажу, а она для него голу кофточку одеват…
Покачивались ивовые кусты, в просвете меж ними белела стенами длинная ферма, а слева шла крутая загогулина Оби с лодкой и буксирным пароходом, что вел пять громадных, как ферма, барж. Буксир копошился на реке уж больше часу, и надо было полагать, что скроется за излучиной еще через час
– так была велика Обь и так тихо вел баржи с лесом трудяга буксир.
– С парнями тоже нелегко! – вздохнув, сказала Панькова. – С ними тоже нелегко, Федор!
– А что? – после паузы спросил участковый.
– Злы каки-то растут да обособленны, – Прасковья Михайловна отступила шаг назад, отломила вершинку от засохшего тальника, бесцельно подержала в руке. – Какие-то не такие растут, Федор, как я мечтала…
Тихо сделалось среди тальниковых кустов – Прасковья Михайловна бесцельно помахивала прутиком, Анискин глядел по-прежнему в землю, тальники двигались на ветру, пересекая вершинками большое расплывшееся солнце. Малиновка примолкла, но зато далеко-далеко засчитала свое и чужое счастье кукушка.
– Ты, Параскева, шибко не пугайся, – сказал Анискин, – большой беды не будет, но это ведь твои ребята у завклуба утащили аккордеон… У каждого своя беда, Параскева!
Вот теперь сделалось так тихо, что и кукушка тишины испугалась – замолкла. И только по-мышиному скрипели тальники, только тяжело и хрипло дышала Прасковья Михайловна, сдирая медленной рукой с голавы платок. Он сначала не поддавался – держался за пышные густые волосы, – потом же с головы упал и повис длинно в руке женщины.
– Их Гришка Сторожевой побил за то, что всю деревню мордуют, – продолжил участковый, – так они порешили его под монастырь подвести. Думали, я за аккордеон Гришку схвачу…
Прасковья Михайловна молчала. Потом выпустила из левой руки ненужный прутик, платок, наоборот, подняла к груди и взялась за него так крепко, словно в нем было все, в этом платке.
– Чего же, Анискин, – сказала она. – Это дело так и должно быть… Сам знаешь, какой у меня Виталий, сам знаешь, что с молоду все дни на ферме – вот и упустила ребят… – Она вдруг криво улыбнулась. – Это ведь не зря, Федор, про меня в областной газете писали: «Она надоила эшелон молока». Вот пока я доила его, ребята и выросли злыднями…
– Они в колхозе хорошо работают…
– Не успокаивай, Федор, чего там, – махнула платком Прасковья Михайловна. – Когда жалеют, не люблю… Где аккордеон-то? Ты уж взял его?
– Нет еще… Он в бане!
– Эх, баня, баня, – совсем неслышно вздохнула Панькова. – Говорила же Виталию перед войной – не строй баню далеко от дома, в ней ребятишки баловаться будут. А он построил… Он всегда характерный был… Ну, чего же, идем, Федор…
Молча и тихо они прошли задами деревни к дому Паньковых, перелезли через ивовый плетень, не останавливаясь, так как Прасковья Михайловна шагала от горя ходко, подошли к черной от дыма бане. И только тут женщина дала себе передышку – остановилась, надела на голову платок и вдруг гордо задрала ее.
– Ну, Анискин, – четко сказала она. – Вот тебе баня, вот тебе дверь в баню, а вот тебе я, мать… Бери аккордеон! Паньковы если грешат, то за грех отвечают… И в тюрьме люди живут!
Ничего не сказав, участковый вошел в баню, пробыл там мгновенье и вырос на пороге толстой и сопящей фигурой. В левой руке он держал тяжелый аккордеон в чехле, а правой стирал со лба черное пятно сажи. Потом участковый отнес аккордеон шага на три, поставил его в густые лопухи, выпрямился и строго сказал:
– Хоть ты и главная в доме, Прасковья, хоть и женщина, а мне все одно надо с Виталием словечком перекинуться… Он не любит, когда поверх его головы решения принимаются.
– Пошли в дом, Анискин!
Но участковый в дом сразу не пошел – он несколько раз сердито огляделся, убедившись, что на соседних огородах и за плетнем нет никого, зловеще цыкнул зубом и только тогда, подняв из лопухов аккордеон, понес его к дому. С высоко поднятой головой и прямыми плечами Прасковья Михайловна поднялась на крыльцо, открыла дверь в сени и сказала:
– Милости просим, Федор Иванович! Проходи, не бойся половичок-то замазать.
Участковый все-таки выскреб ноги о специальную щеточку у порога, стряхнул пыль со штанин и вошел в дом, состоящий из одной большой комнаты и комнатушки, отгороженной белыми, чисто выстроганными досками. Дом, конечно, был невелик, но сверкал такой чистотой и порядком, что, поставив у порога аккордеон, участковый дальше пошел на цыпочках, чтобы пожать руку мужу Паньковой.
– Здорово, здорово, Виталя! – весело проговорил он. – Ну и рука же у тебя – ровно клещи…
Да, другой такой сильной руки, как у Виталия Панькова, в деревне не было; не было ни у кого и таких широких плеч, такой буйно кудрявой головы и таких, как у Виталия, серых, шальных глаз. Все хорошо было у Виталия по пояс, а вот ниже ничего не было. Квадратным обрубком Виталий Паньков был всунут в мягкие овчины, вложенные в углубление на высоком столе, а вокруг него в разных видах лежали ивовые прутья, из которых Виталий плел корзины.
– Здорово, Федор Иванович! – веселым басишком ответил Виталий и, качнувшись, показал на стул. – Садись, друже!
В ослепительно белой рубахе, загорелый, так как Прасковья Михайловна с сыновьями каждый день выносила его на солнце, сытый и сероглазый, Виталий был так красив, что Анискин только крякнул, сел на стул и попытался положить ногу на ногу. Это ему не удалось; Виталий попытку участкового, конечно, заметил, и они дружно засмеялись.
– Ну, ты боровом стал, Федор! – сказал Виталий. – Ну, раскормился!
– А чего! – подхватил Анискин. – Как ты всегда говоришь: «Порядок в танковых частях», – хотя, я тебе скажу, Виталя, что народа капризней, чем танкисты, я в войну не встречал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.