Текст книги "Граница"
Автор книги: Виталий Волков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Часть 4
Пушкин
Между тем подали щи. Василиса Егоровна, не видя мужа, вторично послала за ним Палашку. «Скажи барину: гости-де ждут, щи простынут; слава Богу, ученье не уйдет; успеет накричаться». Капитан вскоре явился, сопровождаемый кривым старичком.
– Что это, мой батюшка? – сказала ему жена: Кушанье давным-давно подано, а тебя не дозовешься.
«А слышь ты, Василиса Егоровна», – отвечал Иван Кузьмич, – «я был занят службой: солдатушек учил».
– И, полно! – возразила капитанша. – Только слова, что солдат учишь: ни им служба не дается, ни ты в ней толку не ведаешь. Сидел бы дома, да Богу молился, так было бы лучше. Дорогие гости, милости просим за стол.
Пушкин. Капитанская дочка
Поутру, рано, я позвонил Андрею. Не знаю, отчего, но я решил узнать, доехал ли он до дома без приключений. Так бывает – ночь прошла, и мне вспомнилось, увиделось по-новому прежнее, прошлое. Не целиком, а деталь, мелочь. Лицо. Я увидел лицо, скрывшееся вчера за сумерками. Я увидел его. Оно не просто изменилось, не просто выцвело, постарело. Оно – устало. С него окончательно исчезло выражение наивного наблюдателя за окружающим и за самим собой. Если сила – в правде, и правда на моей стороне, то усталость Андрея – это подтверждение моей правоты? А разве мне требуется подтверждение? Может же быть и иначе – человека, всю долгую жизнь прожившего в Москве, ветер судьбы перед близящимся ее финалом вырывает отсюда с корнем… Можно устать, можно постареть. Как бы то ни было, а мне становится жаль и его, и вчерашнего нашего разговора. И я звоню. Ответа мне нет. Заново его номер я набираю днем. Связи нет. Тогда я пробую дозвониться до его жены. На этом пути меня тоже ждет неудача. И ее мобильный вне зоны действия сети. Зоны моего действия. К вечером я уже не выпускаю телефона из руки и то и дело названиваю то другу, то статной женщине, чей спокойный и чуть насмешливый голос я желал бы услышать. Пусть хоть она мне скажет, что с ее рассеянным стихотворцем все в порядке. Я бы и дочке позвонил, но не было в моей записной книжке ее номера, да и далеко она, она уже не ездит в нашу страну. «В страну-агрессор – ни ногой», с нынешнего февраля значится в заглавии к ее блогу. Наконец, я собрался ехать к нему. Московского адреса я, слава богу, не забыл, а если случится такое, что мозгом забуду, то ноги сами найдут дорогу, столько раз хаживали они к тому двору на Петровско-Разумовской аллее, к тому старому – крепкого крупного кирпича – советскому дому, где в квартирах высота потолков соразмерна с их шириной, а в подъездах висят картины крепких мастеров, которыми не побрезговали бы и картинные галереи.
Я уже выходил из своего подъезда, когда в руке встрепенулся воробушек. С номера Андрея пришло сообщение, короткое и емкое, как надпись на надгробной плите: «Мы прибыли в… Здесь очень дорого роуминг. Будьте здоровы». По «будьте здоровы», а не «будь здоров» я догадался, что сообщение писал не Андрей, а его жена.
Мне подумалось о том, сколько в жизни дней. Триста шестьдесят пять в году, и, допустим, умножаем на семьдесят. Выходит двадцать пять с половиной тысяч. Всего! Это в три раза меньше, чем секунд в сутках… И вот один из них сегодня выскользнул с ладони навсегда, как рубль в глубокий снег. А осталась от него в руку даже не синица, а воробушек.
Поднявшись в квартиру, я не стал тратить времени на ужин, и лег. Я силился понять, когда это началось… Мне вспомнилось, как Настю в седьмом классе отдали в лицей. Лицей был неподалеку от дома, за высокой решетчатой оградой, исполненной из чугуна, под старину. Как рассказывал Андрей, в класс пришел замечательный молодой учитель. Судя по рассказу, он был особенно замечателен тем, что отверг программу литературы и предложил всем классом писать книгу по типу «Властелина колец», но на русский манер, чтобы обязательно главный герой боролся с воровством и безнаказанностью власти и ее главного мага. Это было увлекательное занятие. Книгу издали и распространили в сети, а авторы – весь класс – заработали на этом какие-то бонусы и на них отправились в Петербург. Там проходил хакатон неформальной молодежи. Андрей произнес его так, как в советские годы произносили слово «космос». Он был в восторге. «Хакатон в Петербурге. Там много свободных людей от нашего рабского прошлого. Они играют в серьезные игры, они создают очень серьезные вещи. Жаль, что я в этом кретин, и ничего не понимаю. Но оттуда дочь вернулась человеком с гражданской позицией». Прошло не так много времени, всего несколько лет, и дочка пошла на митинг против какого-то кощунства «преступного режима». А потом пострадала из-за художника-акциониста Павленского, прибившего свои мощи к кремлевской брусчатке. Ее вместе с приятелем, бывшим одноклассником, забрали в милицию и поговорили невежливо, мол, нечего взбираться на постамент Пушкина и приковывать себя к нему цепью. «Пушкин – не для этого. – А для чего? – Он – наше все. – Ваше все. Не наше. – А что ваше? Павленский? Пусси Райт? – Наше? Да. Павленский. Алина Витухновская, вот так! – Это еще кто? – Темень, послушай и извинись:
Я не осуществлялся. Отказывался. Не стал.
Был. И мне сказали: «Свобода – насилье».
Автобус меня задавил.
Я не был пьян
И не лежал
На дороге, с которой не уносили
Труп. Мой человеческий и тупой испуг
Предложил продолжать существовать.
И я унижался целоваться или гулять
Меж неприятных сук…+
– Это ты нас суками? Меня? – А почему бы нет? – Ах, так? Ну так получите, мажорчики, весточку от темной России…».
Да, по почкам мальчику, подзатыльник дочке. Не сильно, но запомнилось…
За Павленского и Витухновскую вслед за дочкой поднялся и Андрей. «Протест против костных форм – едва ли не главное в творчестве»… Навальный возник на его горизонте позже, потом…
В институте у меня был преподаватель, который утверждал, что он никогда не болеет. «Спрашивать на экзамене буду строго, все до буквы. На мои семинары советую ходить. И не надейтесь, что сляту. Я не болею ни-ког-да»! Читал он противный и скучный зимний семестровый спецкурс, зубрить который сил земных не было. И мы, конечно, надеялись… Но он и в мороз долговязым шагом пересекал переход между корпусами – метров сто – без пальто, в пижонском бежевом вельветовом пиджаке, излучая энергию и уверенность в себе. «Я преподаю двадцать пять лет. Четверть века вы все перед сессией надеетесь… Так вот, не дождетесь»! Но перед сессией у него раздуло щеку, и его дородное аристократическое лицо стало похоже на сдутый баскетбольный мяч. А когда настала сессия, выяснилось, что его нет. «Сильно занемог. Редчайший вирус», – сообщили нам в деканате. Потом мы узнали, что ему не суждено было поправиться. Я тогда взял себе на заметку, что опасные, смертельные вирусы порой выбирают именно вот таких, вроде бы закаленных, уверенных в незыблемости собственной правоты. И вот что мне думается – а не поймал ли мой Андрей вирус в самую душу? Я для определенности назвал бы его «вирусом свободы». Поначалу он проявляется в легкой бодрящей лихорадке.??? Потом, если его не разрушить вовремя, он ложится на суставы души, он ломит кости, тяжелым становится каждое движение, потому что «в этой стране все куплено, все продано, все проржавело ото лжи, и сделать здесь невозможно ничего, кроме одного – вычистить все на корню, прогнать оставшихся по пустыне, призвать варягов, у которых все в порядке и по закону – и творить новую, цивилизованную жизнь. А уж затем противодействие среде, понятое – спасибо вирусу – как свобода творчества, вызывает настоящий жар, и тогда вид тысяч людей на улицах городов 9 мая называется победобесием, придуманным властью, а все возражения – пропагандой.
И все равно, ответа, где же «это» началось, – такого ответа, который меня полностью бы устроил, который бы содержал ключ к решению, как «это» закончить, как обратить назад, как расколдовать заколдованного – такого ответа я не нашел.
Выйдя на кухню, я напился компота из сухофруктов и уселся там за стол. В окне – двор, освещенный слабым светом луны. Луна красная, видно, завтра ждать ветра. Что завтра… Сегодня. Завтра уже пришло. Двор кажется покрытым снегом. Листья осины серебрятся. И ни души. В будние дни соседняя пивная к ночи пустеет, молодежь не петушится и не вопит песен, слов которых мне раз за разом не удавалось разобрать. Что-то новое бродит во мне. После десятилетий поэтического бесплодия я беру блокнот с холодильника. Блокнот предназначен был служить мне второй памятью, когда жена посылала за покупками в универмаг. Масло – 82 процента, молоко не выше 3.2, мандарины – чтобы с тонкой кожей… Но этой ночью я записываю в бумажную память стихи, которые словно нисходят на меня.
«…Отражается небо в белых лужах,
Пьют молочную воду голуби.
Вот бы увидеть тепло в их душах —
Душам людским сейчас очень холодно.
Купаются в солнце черные голуби —
Может, надеются стать светлее.
Только людям поможет солнце ли
Стать правдивее и добрее?»+.
Записав пришедшие на ум слова, я успокоился, как успокаивается кипящая в кастрюле вода, когда под ней укрощают огонь. Я вернулся на диван и уснул. И проспал уже долго, дольше обычного. Я проснулся и прислушался – с кухни доносятся звуки и запахи жизни. Жена? Вернулась из поездки к детям? Я ждал ее завтра, послезавтра. Пахнет яичницей. Значит, готовит для меня. Сама она с недавних пор предпочитает вареное. Я рад, что она снова здесь. И рад вдвойне, что она готовит яичницу, потому что, оказывается, сил жить дальше без яичницы вдруг больше не обнаруживается. Случаются моменты, когда кажется, что жить дальше можно только в силу привычки и во имя мелких радостей. Хотя бывает и иначе – для того, чтобы дальше жить, мозг или сердце тихонько подменят, заменят убеждения, не требуя измены им. Подменят – и живи себе дальше, убежденный, что ты только повзрослел, сменил атрибуты жизни – родину, жену, но по сути ты тот же искатель своей правды. Ни в чем не изменил себе одуванчик, а как изменился… Итак, яичница…
Я двигаюсь на кухню и обнимаю родного человека.
– … А мы с тобой вдвоем предполагаем жить…+ – на ухо ей шепчу я.
Она отстраняется. Пора выключать газ под сковородкой.
– Что, снова сердце? И стоило тебе вчера пиво с бывшим другом пить? – с назидательной заботой мудрой змеи, наблюдающей за подопечным Маугли, произносит она.
«Конечно, стоило», – отвечаю я, но про себя. Мне бритвой режет ухо, мне режет сердце слово «бывший». Это что, правда? Я не желаю такой правды. Такую правду мы с женой раз за разом видим по-разному. Однажды, очень давно, вышел между нами такой разговор:
– Мужчины никогда не могут оставаться друзьями навечно, Если, конечно, они не умирают в молодости. Среди людей только женщина может стать настоящим другом мужчине, – предупредила меня будущая жена. Я с ней спорил. Я вспоминал о «Трех товарищах», о друге моего деда, с которым они аж с Дальнего Востока, с большой крови и через большие стройки до седых волос…
– Жизнь была сложная, а правда – проще, вот и не разошлись пути, не успели, – спокойно ответила девушка. А еще она сказала, что мужчине обязательно нужно разглядывать самую главную, самую далекую правду, да еще не просто так, а в телескоп. А мне довольно театрального бинокля. В телескоп самая дальняя правда при увеличении двум разным звездочетам увидится по-разному. Поэтому в идеале мужская дружба как раз невозможна и противоестественна так же, как противоестественна любовь между мужчинами. А дружба мужа и жены как раз естественна. Они не соперничают, у них от природы разные правды. А любовь – это и есть в данном случае дружба. Это и есть правда. Как между старым капитаном Мироновым, комендантом Белгородской крепости, и женой его Василисой Егоровной.
Тогда я не стал ей возражать, только слегка поправил – не Белгородской, а Белогорской. Я не стал ей возражать, хотя и не был со всем ею сказанным согласным. «Посмотрим, поглядим», – решил я… и женился.
– А с чего это ты начал записывать по ночам чужие стихи? Память тренируешь? – интересуется жена, подкинув тем временем на чугунной сковороде готовую яичницу. Я жадным взглядом следую за лакомством. И не сразу соображаю, о чем это жена. А как сообразил, то опешил. Это какие чужие стихи? Это мои стихи. Это моя бессонница, это мое хождение за ответом.
– Что ты, мой дорогой! Это ведь твой друг написал! Я помню, это из его книжечки…
Я сперва не верю, бегу к книжной полке. Где же она, та книжица? Почему никогда сразу не находится то, что нужно? Я помню, что она лежала здесь.
– Книгу ищешь? Вот она. Я уже сверила, ты в нескольких словах ошибся…
Ну что тут скажешь? И ведь расскажешь, что накануне сам смеялся над Андреем и его Мандельштамом – не поверят. Жаль, что не тому не поверят. Не поверят, что бывают такие совпадения. А не тому, что при всех расхождениях, вплоть до противоположных полюсов, мы с Андреем в некоей высшей иерархии столь близки… Так, может быть, не зря «эта песенка началась», и наше расхождение по воюющим друг с другом армиям тоже для чего-то высшего требуется? Но тогда вопрос: если да, то мне оно зачем? Что оно дает мне, если сегодня – война, и если я в ней не одержу победу, не выстою, то не останется ничего, а ни один из его ответов мне на этой войне не в помощь? Или совпадение – это намек высшей иерархии на возможность будущего мира? Но каким может быть такой мир, если для меня правда – это то, что я на стороне тех, кто решился защитить людей, которых задумали уничтожить новые нацисты и руками новых нацистов, я на стороне тех, кто решился отстоять право моей страны жить не по предписанию других. Пусть уже, пусть глуше, пусть старомоднее, но не по их свистку. А для него правда – что все это – пропаганда и ложь, что воюет мое воинство, чтобы не дать свободно дышать другим, что мы – заноза в ступне человечества…
Жена ставит сковородку на стол, накрывает широкой тарелкой, которую она использует вместо крышки, и обнимает меня.
– Не переживай. Не переживай так. Друга уже не вернуть. Нет, я имела в виду, что он уже не вернется. Возраст. Зато мы вернулись. Равновесие соблюдено. А тебе остается позиция Пимена – наблюдать за раскрытием правды истории и записывать.
– А тебе? Покоя не предвидится, разве что воля+.
– Садись, еда остынет.
– Сяду. Но знаешь, что мне не дает покоя? – прорвало меня, – Я ведь только спросил, как ему там без русского языка, так ведь сейчас не хотят говорить на русском… Могут, но не хотят. А он других не выучил. А он… А он отвечает, что это правильно, что он даже рад искупить вину. Какую вину? А такую, что мы ведь в Советском Союзе их национальное подавляли, насаждали русское, и язык тоже. Может быть, за те грехи и надо пострадать. Так он совершено всерьез считает. И ведь ерунда полная, миф, бред, и он ведь жил тогда, он же не нынешний школьник! Эстонцам в Таллинне платили набавку за то, что они советские эстонцы, а в Харькове в 1982 году моей сестре, абитуриентке, учительница посоветовала сдавать вступительные на местный исторический не на русском, а на украинском – иначе зарежут здешние профессора и доценты. И ведь зарезали. Пришлось в МГУ ехать, поступила на следующий год. Что за вирус отшиб Андрею этот сектор памяти? То есть из него сделали немца, с чувством вины, расширенным как печень у алкоголика. Через Ахиллесову эту печень его можно на такой вирус подсадить, что он не то что уедет, а еще воевать с нами соберется, с ружьем на Москву пойдет. Вот что больно по-настоящему. Сколько людей во время и после Гражданской войны Советскую Россию покинули, спину ей показали, если не сказать грубее… Но ведь когда война с фашистом пошла на кто кого, то вернулись, поняли, где своя правда, а где – вся правда, и где край видать. Так что же такое произошло теперь с самым когда-то честным, с самым-самым, что он-то словно ослеп, а?
Жена положила мне ладонь на макушку. Она хотела бы меня успокоить.
– А почему ты не мыслишь совсем другого исхода – как было у Саши Черного? О нем написал умный, и даже мудрый человек, что чуть только он оторвался от России, как с ним произошел переворот, нередко наблюдавшийся в среде эмигрантов; он какой-то новой любовью, неожиданной для него самого, полюбил все русское… + (+ К. Чуковский, Современники) Не пойдет твой Андрей на нас с ружьем.
– Он, может, и не пойдет. Но тут другое. Он – нет, а такой же, как он – да. И всего-то русская формула «немецкого варианта» – чувство вины плюс миф о справедливости, наложенные на интеллигентскую формулу о неприятии государства как ценности… Наше государство не может быть правым… Наш замечательный пушкинский век, ростки западничества, зерна народовольчества… Ты сейчас вспомнила про умного и даже мудрого человека, а ведь он что написал дальше про Сашу Черного? Писал, по-моему, про темную массу духовных мещан… на которую опирался черносотенный столыпинский режим. Понимаешь? Это ведь не о начале двадцатого века, это о нас, это обо мне! Так мой друг видит сейчас таких, как я. Хотя история вроде бы вынесла свой приговор и тогдашней русской прогрессивной интеллигенции, которая так жаждала решительных перемен и сноса империи, и на Столыпина, и на русских консерваторов взгляд стал куда более широкий – но нет, тогдашние «духовные мещане» – это нынешние «совки», это «ватники», и в конечном итоге это мы, которые не хотим наотрез отказаться от СССР, не готовы отказать в исторической роли тому же Сталину, не говоря уже о Ленине, не принимаем догмы о наличии «западного свободного мира». Мы, я, я лежу на пути к новому обществу, потому что я же лежу на пути к признанию вины за победу, за то, что не сдали Ленинград, погубив от голода тысячи и тысячи его жителей, за то, что, что, что… И знаешь, что меня пугает? У меня возникло странное чувство, когда я с Андреем говорил. Как будто я виноват перед ним. И это меня пугает. Пугает! А что, если завтра и меня на этот крючок поймает вирус вины? Мол, это я – тот самый темный духовный мещанин, который не восстал против «кровавого режима» в Кремле, приветствовал нападение на Грузию, захват Крыма, нашествие на Украину и, наконец, неизбежность исхода из России цвета ее интеллигенции, честного из честных, художника из художников – нашего Андрея! И я не насмехаюсь, ведь оно возникло, странное чувство, оно возникло, когда я глядел в его белую спину…
– Брось. Никакой вины твоей нет. Это его решение – покинуть страну, которую враги открыто обещают уничтожить. Ему достаточно было выучить, как работает автопереводчик, и посмотреть, что говорят руководители в Европе. Или спросить у тебя, твоего друга, пожившего «там»… Тебе не в чем себя упрекнуть.
Я слышал слова жены, я был ей за них благодарен, так же благодарен, как за руку, все еще лежащую на моей макушке.
Теплая ладонь на макушке – это русь. Знакомый ученый утверждает, что слово «русь» когда-то и означало – «правда». Моя правда. Я успокаиваюсь. И все-таки… И все-таки перед глазами моими – снова собачья морда, сквозь которую просвечивало красивое лицо моего друга. Я спасал его из черной воды. А он, стоя на льду, тащил меня к берегу…
Уходят вдаль людских голов бугры:
Меж ними я, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Я к вам вернусь сказать, что солнце светит+
(+не Ода, а отдельный стих).
Часть 5
Рублев
– И вам не страшно, – продолжал я, обращаясь к капитанше, – оставаться в крепости, подверженной таким опасностям?
«Привычка, мой батюшка», – отвечала она. – «Тому лет двадцать, как нас из полка перевели сюда, и не приведи Господи, как я боялась проклятых этих нехристей! Как завижу, бывало, рысьи шапки, да как заслышу их визг, веришь ли, отец мой, сердце так и замрет! А теперь так привыкла, что и с места не тронусь, как придут нам сказать, что злодеи около крепости рыщут».
– Василиса Егоровна прехрабрая дама, – заметил важно Швабрин. – Иван Кузьмич может это засвидетельствовать.
А. Пушкин. Капитанская дочка
Я оказываюсь возле дома, в котором жил мой друг. Не то, чтобы я специально приехал сюда, нет. Жизнь сама привела. Маленький деревянный храм Андрея Рублева приютился под стенами больших каменных домов, в дельте, где смыкаются Третье Кольцо, Ленинградка и Верхняя Масловка. Невысокие раскидистые деревья прикрывают зеленью скромный церковный двор. Кажется, окажись в этом дворике лошадь с телегой, и на месте Москвы нынешней проступила бы та старая Москва, которую я не могу помнить, но как-будто помню по рассказам деда. Дед уже катался по городу на автомобиле с шофером, а мимо, в прошлое, проплывали транспортные средства прежних веков. Я помню памятью деда, я не видел этого своими глазами, а будто видел. Видел и вижу. Это и есть правда. Не просто правда факта, который каждый увидит по-своему – и вдруг заявит, что доказал, будто не было вовсе ни Ледового побоища, ни Куликовской битвы, ни сражения на Курской дуге… Нет, другая правда, сложная, или, как скажет жена, «интегральный взгляд». Она меня понимает, у нас с ней общая правда. Это она отправила меня сюда, в храм Андрея Рублева. Она выяснила, что в этом крохотном храме без обмана и умело, толково обращаются с гуманитарной помощью, с вещами и с продуктами, которые москвичи готовы передать беженцам с Украины, собрала большую посылку из наших с ней одежек, вложила крупы и консервы, и с этой неподъемной сумой я оказался у железной ограды, возле ворот. Прежде чем войти на двор, я стаскиваю с плеча суму, опускаю ее на асфальт, поутру промытый последним летним дождем, но уже успевший подсохнуть. Асфальт еще пахнет свежей листвой. Я указательным пальцем смахиваю пот со лба и поднимаю голову: в небе висит механическая птица. Я так и замираю с пальцем у лба. Небо синее. Птица – белая. Эта птица называется «коптер». Квадрокоптер. Это – будущее. Оно фотографирует нас сверху вниз и куда-то передает цифровую правду факта. Храм – это вот такой объект, вид сверху… Меня отвлекает от наблюдения за наблюдателем бородач. Борода растет от подбородка не вниз, к груди, а как будто вверх. За такой бородой лица не видать, только глаза, светлые, не масляные. Промытые, как небо.
– Помочь? – предлагает человек, указывая на суму. Бородач невысок ростом, крепок. Вязаный, крупной стежки свитер под горло подчеркивает ширину плеч. А голос – тихий, теплый. Человек в главном своем модуле похож на храм, в котором служит. Похож в формуле подобия, связующей группы людей друг с другом и с предметами, среди которых они обжились, которые они обжили. Группами людей – семьей, коллективом, обществом. Про себя я назвал человека Тихим.
Я соглашаюсь. Пусть возьмет. Вблизи храма я перестаю чувствовать себя молодым, я припоминаю про свой возраст. Тихий, кажется, улыбается, борода расходится, обнажая ряд зубов. Видно, не курит. Молодец. А я бы закурил…
– Ваш? – указываю я на птицу.
– Нам без надобности. Был бы наш, нашим бы отправил. На ленточку.
Человек присел на корточки и подхватил суму под лямку. Я от его слов встряхнулся, очнулся и взялся с другой стороны за ручку. Так, вдвоем, мы оказались на дворе и донесли суму на склад. Там я увидел еще одного служителя. Он стоял на лестнице, высоко, под сводом храма, опирался на бревенчатую стену и держал в одной руке кисть, а другой – палитру. На голове – кепка.
Я едва мог разглядеть его лицо, оказавшееся в разломе тени и света дневного солнца.
– Это Коля, наш богомаз. Целый Николай Робертович, – сопровождает мой заинтересованный взгляд Тихий.
Не знаю, что уж меня тянет за язык, какая сила, какое наитие, и я подхожу к лестнице и спрашиваю Колю, не знает ли он такого художника, Андрея Н., который жил вон там, в желтом доме. К моему изумлению, богомаз вставляет палитру в щель, мне снизу не видимую, кисть в палитру, и спускается ко мне. Под кепкой – молодое, белое, гладкое лицо, а шея и руки – уже зрелого мужчины. Он с любопытством и в то же время настороженно глядит то на него, то на бородача.
– Знал. Что с ним? Вы кто?
Я замечаю шершавый, в разводах, бурый шрам на лбу, уходящий под кепку. Воевал? Горел? Он замечает мой взгляд и поправляет кепку, сдвигает ее поглубже на лоб. Видимо, Чечня. Или уже Донбасс? Нет, келоидный рубец старый, разводы будто ржавые.
– Я его друг, если это с ним Вы «Черный квадрат» изучали… Он мне о Вас когда-то рассказывал. Давно это было. С ним все в порядке, он за границей. Пишет картины, пишет и стихи. Ни в чем не изменил себе одуванчик, а как изменился!
– Да, точно он, – улыбнулся добро, всем лицом, незнакомый мне молодой мужчина. Он не поинтересовался, как я его нашел и зачем. Не спросил об этом и Тихий. Между нами, всеми троими, возникла ясность. Интегральная ясность, так сказать… А я бы сказал иначе – целокупная правда. Меня усадили на скамью, принесли термос, напоили липовым чаем. Спросили, что думаю, когда победим врага. Ответ, что с божьей помощью, бородача не устроил, и он, придвинувшись близко, стал рассуждать о командовании, о донбасских бойцах и об американском оружии. Он говорил со знанием дела, с деталями. Тоже, видать, побывал в горячих точках. Может быть, вместе с молодым? Нет, раньше. По косвенным признакам я догадался, что он зацепил конец Афганистана, вывод войск+. «Стингеры», «Черные аисты», мина ПФМ-1 «Лепесток»… Молодой слушал его внимательно, а мне улыбался, как будто вспоминал что-то хорошее. Я же слушал и не слушал. Исчезло противное чувство расставания и вины перед Андреем. Его заменило другое чувство, куда менее противное – как мышечная боль менее противна, нежели зубная – чувство вины перед теми ребятами, которые на фронте, которые воюют за мою правду. Хорошо было слушать и молчать, молчать, отдавая себе отчет в том, что замечательный бородач Тихий – не тот человек, с которым я, как некогда с Андреем, смогу беседовать о смысле жизни, о женской красоте, о молодости и о зрелости, об английском футболе и о сортах немецкого пива, о Малевиче и о Шемякине. Да, еще вчера было столько сторон жизни, которые вне войны и которые казались такими важными, как краски на палитре, цвета которых нельзя перечислить правилом «Каждый Охотник Желает Знать Где Сидит Фазан». А Коля, Николай Робертович? Он молод, он прелестен, но в его лице нет того упрямства, нет духа сопротивления среде, нет того диссидентства, которое, наверное, необходимо для формирования сильного, самостоятельного художника.
Люди, с которыми я пил чай, замечательны, я уже люблю их. За ними, я надеюсь, будущее. Но не мое прошлое… Я слушаю, слушаю, я молчу и слушаю, а сам думаю о другом. Я думаю об особенности истории, которая заключается в том, что своих целей она достигает через проводников, через своих посредников. Ее цель – доводить до краха ереси, Вавилонские башни человеческой гордыни, давать цивилизациям возводиться, а затем с грохотом рушиться, сгорать в огне, сжигая горы книг о Новом Человеке. И жизней, жизней, жизней. Доводить до краха, до чумы и войны, чтобы выжечь ересь, ложь о достижении все более Новым Человеком все более дальних высот развития в сравнении с Варваром. Вот ведь вам доказательство, а вот еще, и еще… Знатоки Гете и создатели автобанов и дизельных машин уничтожают целый народ в газовых камерах. А архитекторы цивилизации умных коптеров и единого свободного интеллектульно-экономического пространства жгут несогласных напалмом, а тех, кто посильнее – на костре Одессы. Сносят памятники героям веры в ту цивилизацию, которая одолела создателей автобанов и дизельных двигателей. И называют варварами талибов, когда те сносят памятники чужой веры на своей земле. И приходят на их землю со своей религией умных коптеров и «единого свободного мира». Потому что так желает история. Она, словно ловкий охотник, заманивает гордецов в одну и ту же ловушку, в вечный Афганистан, который словно призван ею для того, чтобы развеивать в прах эту ересь. Нет, не развеивать в прах, а расщеплять, словно печень человечества… Но если история действует через посредников, как бы чересполосицей черного и белого, то, может быть, подобное проявляется и в отношениях частных людей? И Андрею история отвела как раз роль упрямца, чей взгляд наглухо закрыт для правды политической, зато он и только он мог разглядеть человека Николая Робертовича за скалистой спиной Роберта Николаевича? А богомаз Николай Робертович, как час пришел, на новой полосе и оказался. На белой… И так каждый? Каждый нужен для осуществления чего-то, чего он не видит или даже противостоит? Я тоже? Не хотелось бы…
Меня вырывает из пищевой цепочки мозга Тихий. Его голос зазвучал громче. Он говорит о предателях. О молодежи, которая рванула от войны в Казахстаны и Грузии – с нее, с молодежи из метрополий, спрос, это лахмудеи с общим на всех игровым компьютером вместо мозга и словарем петикантропа, выросшим в Нью-йоркском зоопарке. «Бывают времена, когда родина – это одно, а государство – другое». Тогда модно любить первую, и презреть втрое. Это сытые годы, годы мирные, это годы тихой веры, – продолжает он, – А есть другие годы. Когда война такая, что не до тихой веры, не до сюрреализмов, а до штыка да станка. Вон, сколько людей нам вещи несут, деньги предлагают, а эти… Так попутать правду с ложью, так заблудиться. Нет, дело хуже – так наблудить»!
Человек резко прервал свою речь, и тронул меня рукой за плечо. Так будят задремавшего близкого человека, не желая его испугать.
– Вот для Вас Родина – это что? – обратился он ко мне. Я задумался. Меня выручил Николай.
– Нет… Не вполне… И совсем даже нет… Молодых нет вины, пока они не гадят, не плюют в нашу землю и в нашу веру, а тихо бегут от войны, от армии. А как же? Жили, жили, и вдруг в один момент такая гроза. Они же уже увидели свое будущее, кто-то в Москве, кто-то – в Берлине – мне вот отец тоже Лондон наметил, а только вышло иначе, Бог мне помог. Нам же так и обещали будущее – вместе с миром, вместе с Европой, все вместе к благополучию. А Бог и родина – это само собой, для особо задумчивых… Не мне их корить. Не нам. Родители, воспитатели – вот кто ответит. Взрослый на то и взрослый, чтобы отвечать. Кто бежит в трудный час от государевой службы, от общей судьбы, тот и есть самый предатель. Я так считаю. Я за то молюсь ежечасно, молюсь, когда ем, когда пью, молюсь, когда краску на кисть кладу. А там Бог рассудит.
Я всмотрелся в его лицо. В Лицо Николая Робертовича. Подбородок отвердел, как твердеет гипс. Округлости заострились. Господи, какой, оказывается, в теленке бык… На миг мелькнула мысль все-таки рассказать про Андрея, про то, что он как раз среди тех, кого собрался судить его ученик. Суд этот был в моих глазах несправедлив, не вполне справедлив. Но и объяснить, что у истории свой закон и свои посредники, я не решился.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?