Автор книги: Владимир Алейников
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Мы уселись на мягкий диван, музыкально, со вздохами тихими, с переливами, переборами, то высокими, то басовыми, запевший и заигравший вначале под нашей тяжестью, а потом, привыкнув, наверное, деликатно и незаметно, стушевавшийся, стихнувший, ставший просто местом сидения нашего, уселись мы с Ворошиловым посвободнее, поудобнее, с удовольствием явным откинувшись на упругую спинку такого вот, нам дарованного судьбою, всем устройством своим, всей конструкцией приспособленного для отдыха, и тем более приспособленного – для временной передышки, для привала дневного недолгого двух усталых суровых путников, в отношениях всех чудесного, расчудесного просто, дивана, под вечнозелёными кронами перистой пальмы и фикусов твердолистых, расположились – надёжно вполне, устойчиво, с ощущаемой нами гарантией безопасности и спокойствия, в тишине, чистоте и прохладе, без обрыдлых для нас нервотрёпок, без поспешности, без тревоги, напряжения, суеты.
Взад и вперёд в подъезде сновали какие-то люди, почему-то не обращавшие на нас никакого внимания.
Сновали они отстранённо, призрачно, как в кино.
Мы их воспринимали вовсе не как живых людей, а скорее всего, как движущееся осторонь зыбкое изображение.
Мы их просто никак, и всё тут, что гадать-то, не воспринимали, если на то пошло.
Мы их – в упор не видели.
Мы открыли бутылку водки.
Наполнили доверху чистые, блещущие стаканы.
Чокнулись, как полагается людям серьёзным, воспитанным.
Потом – разумеется, выпили.
Выпили не спеша – с чувством, с толком и с расстановкой. Условия – позволяли.
Это ведь вам не на улице где-нибудь выпивать.
Вон какой здесь, в подъезде, уют.
Мы плеснули в стаканы чистые водички прохладной из полного, весело, звонко, празднично сверкающего своими широкими, светлыми гранями, устойчивого, массивного, достаточно плотно закрытого тяжёлой, как гирька, пробкой, приспособленного хорошо для хранения влаги живительной, словно по мановению чьей-то волшебной палочки находившегося не где-нибудь вдалеке, но именно здесь, в месте нужном и в нужное время, вместительного графина, – и запили только что выпитую нами обоими водку этой, во всех отношениях приятной, свежей, полезной, целебной, возможно, водичкой.
Мы, решив никуда не спешить хоть немного ещё, закурили.
Синевато-белёсый дымок – от моей сигареты «Прима», вместе с иссиза-синим, от Игоревой папиросы кондовой «Север», – колеблющимися, легчайшими, невесомыми даже, беспечными, беспечальными, тихими струйками потянулся, всё выше и выше, разрастаясь в туман, к потолку.
Нам – почуяли мы – полегчало.
Мне – скажу откровенно – стало веселее как-то и радостней здесь, в Мытищах, дышать и жить, на душе спокойнее стало, разлилось по жилам тепло, не блаженством пусть отзываясь, но уж точно – чем-то подобным.
Ворошилову – после водки – стало жить значительно легче, с очевидного, небольшого, так себе, да всё же – похмелья, как от него ни отбрыкивайся и как его ни замалчивай, – а всё же что было, то было, – и теперь, помучив, прошло.
Мы, сказать можно смело, вдвоём, здесь, в пути своём, – отдыхали.
Пальма слегка шелестела над нашими головами перистыми своими декоративными листьями.
И глянцевитые, плотные, крупные листья фикусов, притягивая случайные и не случайные взгляды, медленно, монотонно и верно, без всяких промашек, воздействуя на людское, от стрессов уставшее, зрение, а с ним, покоя дождавшимся, и на людское, к лучшему изменившееся настроение, завораживая растительной, природной, зелёной и тёмной, живучей своей зеркальностью, отражали в окно проникающий, временами – порывистый, магниевый, большей частью – неспешный, широкий, подмосковный, привольный, летний, с золотистой искоркой, с блеском катящейся где-то за стенами, в пространстве разъятом, ртути, и с отсветами литого, просторного серебра, дневной, несомненный, природный, свободою веющий, свет, – и мягкий, отчасти вкрадчивый, спокойный, благонамеренный, незыблемый – так мне казалось – и тёплый свет электрический, плавно и ровно льющийся из матовых, стильных каких-то, особенных, это уж точно, может быть, и заграничных, приятных для глаз плафонов.
Мы допили водку. Допили.
Теперь нам было – чего там скрывать? – совсем хорошо.
По небритым щекам ворошиловским, бледным совсем недавно, быстрый румянец прошёл. И глаза его вдруг разгорелись. Увеличились, угольно-чёрным каким-то, растаявшим сызнова маслом блеснув из-под век, потеплели, мерцая, светясь, отдаляясь куда-то, зрачки. Нос Ворошиловский, крупный, изогнутый, зашевелился, ожил, – ну прямо довольный жизнью зверок, а не нос. Губы его расползлись, незаметно как-то, в улыбке. Был Ворошилов – домашним, временно, разумеется. Был Ворошилов – надёжным другом. На все времена. Жизнелюбивым, спокойным, здоровым, уверенным, сильным. Словом – казак лихой, отдыхающий между боями. Раз уж такая возможность хорошая нынче представилась – право, не грех отдохнуть. Мало ли что предстоит впереди! – всё походы, сраженья. Отдых – заслужен вполне. Хорошо иногда – отдыхать!
Эх, поистине благодать!
Ну как мне ещё чудесное состояние наше назвать?
Благодать, да и только. Понятно?
И поди докажи мне, попробуй, коли выйдет, что это не так.
Именно так: благодать. Ну а что же ещё тогда? Пусть небольшая. Но мы-то оба её – ощущали!
И не напрасно, конечно, была она так вот, нежданно, дарована – страждущим нам.
Ну прямо Сочи (Кавказ), или Ялта (солнечный Крым), а не мытищинский, чудный, но всё же случайный подъезд!..
Сновавшие мимо нас по лестнице, взад-вперёд, вверх и вниз, какие-то люди не обращали на нас вообще никакого внимания, ни малейшего, и совершенно нас, пришельцев, не замечали, будто нас здесь и не было вовсе, а были – просто диван, стол, застеленный скатертью, гранёный графин с водой, пальма перистая, и фикусы, и лестница, чисто вымытая, и тихий, уютный подъезд, но только не мы, заглянувшие ненароком сюда – и временно, ненадолго вставшие здесь на постой, на короткий отдых в походе, – и мы с Ворошиловым тоже, так получалось, вовсе не замечали их, этих сновавших мимо, фантомных, условных людей.
Тепло, во всех отношениях приятное, разлилось по всем нашим жилам, по всем суставам нашим и косточкам.
Впору было песню хорошую нам запеть, негромко и слаженно, или, может, беседу, тихую, задушевную, здесь вести.
Но – ждало впереди нас – Болшево.
Нам следовало не рассиживаться в покое, а двигаться дальше.
У нас ведь была – задача.
У нас – была важная цель.
Казак – он всегда в седле.
А мы-то с Игорем были – потомками запорожцев.
Посему – как всегда – вперёд!
С неохотою поднялись мы с дивана – и вышли, отсюда, из подъезда, с его уютом, тишиной и покоем, – на улицу, в мытищинский, городской, неумолчный, настырный гул, подмосковный, провинциальный, но – явственный, очевидный, прямо в запах бензина, солярки, мазута, в облако гари, ну откуда она взялась, только всё же была она, гарь, а потом, вслед за ней, освежающий запах свежих стружек сосновых, а ещё – запах пыли слежавшейся, и за ним – шорох пыли дорожной, неожиданно поднятой ветром, а там, за углом, чуть подальше, – ворох листьев зелёных в лицо, и сигналы машин, и свисток милицейский, и возгласы чьи-то, и смех, голоса – то мужские, то женские, все вперемешку, вслед за ними – высокие, детские, звонкой, шумной гурьбой, голоса, и вокруг – полдень, молодость, лето, – мы вышли на солнечный свет.
Почему-то я оглянулся – и увидел вдруг возле двери в покинутый нами подъезд вовремя не замеченную ни мною, ни Ворошиловым, надпись, весьма выразительную:
«Мытищинский горком партии».
Я толкнул Ворошилова в бок и показал на скромную – и такую солидную – вывеску, доходчиво поясняющую, где мы только что побывали.
Поначалу Игорь никак на это не отреагировал.
Был спокоен, задумчив. И бровью казацкой своей не повёл. Но потом до него – дошло.
Посреди тротуара мытищинского, в беспокойной гуще людской, он широко, с былинным размахом и удальством, будто бы раздвигая воздушное, полное звуков, и запахов, и опасностей, и радостей мимолётных, и всяких чудес, пространство, а вместе с ним и всю эту, со всех четырёх сторон, вплотную, давно и настырно, с подвохами, с заковырками, с бесчисленными своими загадками и парадоксами, окружающую его, раздражающую, поражающую, умиляющую его, тем не менее, потому что всякого навидался, казалось бы, а вот надо же, что-нибудь поновее непременно преподнесёт, ирреальную, нашу, родимую, реальность, развёл руками, кратко заметив:
– Сподобились!
И сделал весьма неожиданный, но вполне оправданный, всем его грустным жизненным опытом, вывод:
– Ну и что? Подумаешь, важность! И в горкоме партии можно, если очень захочется, выпить. Вот и мы: захотели – и выпили. Всё-таки – не под забором, не в каком-нибудь закутке. И ментов там, это уж точно, ты пойми, просто быть не могло. Да ещё и уютно, тихо. Пальма, фикусы. Мягкий диван. И графин с водой. И, старик, наготове – стаканы чистые! Всё для нас было приготовлено. Будто ждали там именно нас. Ну и горкомы пошли в Подмосковье! Чудо-горкомы! Кавказское побережье, а никакой не горком! Летний отпуск там проводить можно запросто. Партия! Ишь ты! Если бы сфотографироваться нам с тобой там, под пальмой, под фикусами, да показать знакомым фотографию эту, с надписью крупной: «Привет из Сочи!» – то ни за что не поверили бы, что не в Сочи с тобой мы снимались, а в Мытищах, в горкоме партии!..
Потом подумал и буркнул:
– Сами, небось, в этой партии, все поголовно, – пьют!..
Он покрепче к боку прижал старую папку с рисунками, я на плечо закинул опустевшую сумку, которая должна была нам ещё, в скором будущем, пригодиться, – и мы, убыстряя шаг, направились прямиком к станции, к электричке, – и успели мы на неё, без всяческих происшествий, чудом, наверное, вовремя.
С Божьей помощью, это уж точно, добрались мы вдвоём и до Болшева.
Отыскать там киношный дом творчества оказалось делом несложным.
Территория дома творчества была почему-то безлюдной.
Никого, никогошеньки нет.
Почему – непонятно. Загадка.
Что стряслось? Что за странность такая?
Куда они все, киношники эти, вдруг подевались?
Ветром их, что ли, каким сдуло ненастным – всех, разом?
Или ещё что-нибудь необычное, непредвиденное, из ряда вон выходящее, такое, чего, понятно, не только мы с Ворошиловым предположить не могли, но и все вообще никак, похоже, не предполагали, ужасное что-то – случилось?
Оказалось, что все – обедают.
Распорядок дня в доме творчества у киношников наших такой.
Режим. По-советски – привычный.
Всё здесь – по расписанию.
В том числе и питание.
Мы, решив к народу идти напрямую, зашли в столовую.
Из-за прикрытой, высокой, широкой, стеклянной двери доносился до нас, пришельцев, нестройный гул голосов киношных, звяканье ложек и прочие характерные звуки, сопровождающие процесс поглощения пищи.
– Вы кто? – поднялась нам навстречу бдительная дежурная.
Она, разумеется, сразу, моментально сообразила, что мы – не свои, а чужие, незнакомые, так, посторонние.
Но – мало ли кем эти люди, посторонние, незнакомые, чужие, а не свои, вдруг могли оказаться?
– Я Алейников! – очень спокойно, так, для справки, ответил я.
– А я – Ворошилов! – с некоторой аффектацией выкрикнул Игорь.
– А-а! – расплываясь в улыбке, только-то и сказала бдительная дежурная.
И услужливо посторонилась, пропуская нас, незнакомцев, ставших сразу знакомыми, в зал.
Да и как же ей было, дежурной, согласитесь, не посторониться, как же было ей не пропустить нас?
Алейников – батюшки, это ведь, посудите сами, фамилия кинематографическая, уж Алейникова Петра, знаменитость, актёра, все знают.
Ворошилов же – тут фамилия за себя сама говорила, о начальстве напоминала, и не только о нём, но ещё и – ох, повыше бери! – о власти.
Кинематографисты советские в час, предписанный им, – обедали.
Оказалось их, творческих личностей, в столовой одной – многовато.
Все столы, до единого, были творцами прекрасных грёз и видений сказочных – заняты.
Казалось, сама идея эта – обеда вовремя, с явной пользою для здоровья, после праведных, только так, и никак не иначе, трудов, обеда – а после него и отдыха послеобеденного, необходимейшего, целительного, благотворного, идея вполне разумная и всем едокам киношным понятная с полуслова, с полувзгляда, витала в воздухе.
Еда, к столу подаваемая, должна была пережёвываться тщательно, хорошо желудками всеми усваиваться.
Ничто, при любой погоде, при любом настроении, даже неважнецком, или плохом, вопреки настроенью хорошему, то есть – норме, для всех советских, в коммунизм шагающих, граждан, создающих искусство главное, всех важнее на свете – кино, не должно было помешать естественному процессу, – ибо важен он, как и кино, для людей, – поглощения пищи.
Ведь это прямым, прямее некуда просто ведь, образом сказывается на творческом, тоже серьёзном, процессе.
А что – повторим, для памяти, чтоб усвоить надолго, – важнее всех искусств остальных, какими бы ни бывали они заманчивыми, для кого-то, как ни пытались бы на передний вылезти план?
Ясное дело, кино.
Вот киношники и питались.
Питались – целенаправленно.
Прилежно. Сосредоточенно.
Жевали пищу – не просто столовскую, общепитовскую, – не манну, конечно, небесную, – но, видимо, пищу особую, для избранных, домотворческую, – такую, какую заслуживали, – такую, которая им дана была – свыше ли? – вряд ли! – как и нынешний, вроде бы творческий, а может и праздный день.
Однако на голоса наши – их головы, каждая – семи пядей во лбу, повернулись – все разом, немедленно, – к нам.
Киношные умные головы повернулись, как на шарнирах, в нашу сторону – и на нас уставилось множество глаз.
Я поначалу – поморщился. Ишь ты! – пялятся. Надо же! Все. Беспардонно. Бесцеремонно.
Потом – нахохлился. Ладно. Пяльтесь. Переживём.
Но вовремя спохватился – и сразу же взял себя в руки.
Зачем же смущаться, нервничать? Хотите – ну что же, смотрите. Пожалуйста. На здоровье.
Да, вот мы стоим, – такие, как есть, – чужаки, пришельцы, – мы здесь, наяву, перед вами.
Занятный был у нас вид, наверное. Право, занятный. А может – и необычный. Для многих – и впрямь непривычный.
Ворошилов, длинный, с взъерошенной шевелюрой, смущённо глядящий на киношников, прижимающий к боку старую папку с рисунками, этакий тип – откуда-то извне, похоже – что с улицы, в одежде своей изношенной, в стоптанных башмаках, непохожий на элитарную, так считалось, киношную братию, залётный, инопланетный, неведомо как и зачем, и ветром каким, попутным иль встречным, сюда занесённый, странный, страннее некуда, пусть и так, всё равно, человек.
И я, тоже, что там скрывать, в далеко не новой одежде, старающийся не смущаться, помнящий твёрдо о том, что следует марку держать, но прекрасно, лучше других, понимающий, что и я в этой чуждой, и для меня, и для Игоря, обстановке – просто случайный гость, непонятно каким же образом вдруг появившийся здесь – да ещё и впущенный, надо же, нарушитель правил, вовнутрь, в эту столовую, чуть ли не в святилище, для кого-то, положим – для администрации, допустим – для едоков киношных, во всяком случае – человек неизвестный, неясный, да ещё и глядящий вперёд, прямо в стаю творцов прекрасного, с откровенным, пламенным вызовом.
Словом, – как же сказать-то подоходчивее, – загадочная, – надеюсь, дошло до кого-нибудь, проняло наконец-то, – двоица.
На нас не просто смотрели, нас – разглядывали, как в зверинце, с любопытством, бесцеремонно, – до того, до такой, действительно инопланетной степени, до такой высоты звенящей, мы не вписывались вот в эту, мнящуюся, конечно же, обедающим киношникам – элитарной, само собою, для избранных, для посвящённых, интеллигентную, замкнутую, для чужаков, среду.
И вдруг – Ворошилова – надо же, – разглядели, с трудом – но узнали.
Из-за столов, оторвавшись от еды, уже поднимались с радостными восклицаниями – действительно многочисленные, ещё со времён учёбы во ВГИКе, где был он звездой восходящею киноведческой, Игоревы знакомые.
– Игорь! Ты?
– Ворошилов, привет!
– Сколько лет, сколько зим!
– Игорёк!
– Игорёша, иди сюда!
– К нам иди! Вот встреча так встреча!
– Братцы, это же Ворошилов!
Игорь довольно жмурился, слыша крики эти: узнали!
К нам подбежала стройная, приветливо улыбающаяся, миловидная девушка, сразу же быстро затараторила:
– Игорь, здравствуйте, здравствуйте! Я – дочка Адика Агишева. Папа так часто вас вспоминает. Куда ж вы пропали? Я так рада увидеть вас здесь. А это кто? – показала она глазами, сверкнувшими огнём, на меня, – ваш друг?
– Это мой друг Володя Алейников. Он – поэт. Известный. Думаю – лучший, – ответил ей Ворошилов.
– Ой, как интересно с вами! – воскликнула дочка Агишева. – Ну пойдёмте, пойдёмте к нам. Покушайте. Мы сейчас что-нибудь быстро придумаем. Идите же, не стесняйтесь.
Агишев был закадычным ворошиловским другом во ВГИКе.
С годами стал он успешным, известным весьма сценаристом.
Игорь давно с ним не виделся. Но рассказывал мне о нём как о человеке хорошем, просто – очень хорошем, надёжном, верном дружбе и верном искусству, человеке – каких немного на веку своём он встречал.
Раз дочка Адика Агишева зовёт – к ней надо идти.
И мы, друг на друга взглянув, шагнули вперёд – и прошли в глубину столовой – и там присели вдвоём за стол.
Нас киношники чем-то кормили.
Отовсюду съестное тащили.
– Вот суп!
– Вот салат!
– Вот котлеты!
– Вот компот!
– Вот ещё компот!
– Угощайтесь!
– Кушайте!
– Ешьте!
– Наедайтесь впрок!
– Есть добавка!
– Если надо, чай принесём!
Нам что-то, все вместе, они, угощая нас, говорили.
Голоса их – сливались в сплошной, непрерывный, раскатистый гул.
Ворошилову – все его давние знакомые были рады.
Видно было, что бывшие вгиковцы, в люди выбившись, то есть, став постепенно профессионалами, режиссёрами, сценаристами, операторами, киноведами, актёрами, каждый по-своему, как уж вышло, сделав карьеру или только мечтая об этом до сих пор, хорошо его помнили, даже больше того – любили.
Ворошилов, отведав супа, похвалил его, съел ещё полтарелки, сжевал котлеты, съел добавку, потом намазал хлеб горчицей и съел этот хлеб, съел салат, и ещё салат, запил это компотом, чаем, поразмыслил немного и выпил снова чаю, погорячее, и насытился, вроде, и с некоторым усилием над собой объяснил киношникам, вкратце, но доходчиво, чтобы поняли, почему мы с ним в этот день появились именно здесь.
Цель его – проста и разумна: повидать своих старых знакомых, но не только их повидать, вместе с ними вспомнить о прошлом, рассказать им о настоящем, обо всём, что им интересно, и ему интересно, поведать о таком, что всегда для души и для сердца дорого, нет, цель его – ещё и продать, если это возможно, какое-то, больше, меньше ли, суть не в этом, и не в этом загвоздка, количество, взятых им с собою работ.
– Жить на что-то ведь надо! – подвёл он, головой тряхнув удалою и рукою махнув, черту под запутанными своими, хоть была в них наивная искренность, с прямотою крутой, объяснениями.
Киношники поначалу помедлили – а потом будто бы взорвались.
Они почему-то пришли в небывалое возбуждение.
Они, все разом, рвались тут же что-нибудь сделать, немедленно что-то важное предпринять.
– Да!
– Конечно!
– Само собой!
– Мы поможем!
– А как же!
– Купим!
– Где работы?
И – началось…
Киношники говорили все вместе, громко, взволнованно, друг друга перебивая, размахивая руками.
– Давайте смотреть работы!
– Скорее!
– Пойдёмте смотреть!
Они подхватили нас – и вытащили во двор.
Там, возле зелёной скамейки, на которую, ничего толком понять не успев, присели мы с Ворошиловым, они столпились внушительной гурьбою – и принялись, времени не теряя, рассматривать содержимое взятой нами с собою папки.
Рисунки, один за другим, вынимались из папки, являлись на свет и на суд людской – и тут же передавались из одних рук в другие руки, по эстафете, по кругу.
Раздались, разумеется, вскоре на пространстве двора киношного, поднимаясь к листве подмосковной, к небу синему, характерные, в блёстках дружных эмоций, возгласы.
– Блеск!
– Отлично!
– Вот это да!
– Ничего себе!
– Не ожидал!
– Посмотрите-ка!
– Чудо!
– Шедевр!
– И ещё! И ещё!
– Прекрасно!
– Превосходно!
– Ну, Ворошилов!
– Ну, Игорь!
– Васильич!
– Талант!
– Безусловно!
– Какой художник!
– А я ведь ещё во ВГИКе всем вам говорил, что со временем из него настоящий художник выйдет. И – видите – вышел! А вы его всё когда-то в киноведы идти агитировали.
– А я почему-то сразу поняла: вот это и есть его, Игорёши, призвание!
– А я, что скрывать, просто-напросто поражён. Для меня это – праздник. Нет, минутку, вы посмотрите, повнимательнее посмотрите. Какая певучая линия! Какой удивительный образ! Как это всё современно, между прочим, и оригинально!
– Ворошилыч!
– Игорь!
– Васильич!
– Старик! Ты нас просто потряс!
– Молодец!
И – тому подобное…
Ворошилов рассеянно слушал всеобщие похвалы – и задумчиво как-то помалкивал.
Слушал гул голосов – и всё больше, уходя в себя, да поглубже, отрешаясь от этого дня, от листвы его с синевою поднебесной, от птичьего щебета и от слов похвальных, сутулился.
Слушал возгласы, мнения слушал торопливые – и, почему-то замыкаясь, всё больше и больше, глядя под ноги, в землю, грустнел.
Все хотели помочь Ворошилову.
Все киношники, без исключения.
Незамедлительно. Тут же.
На месте. Прямо сейчас.
Но с деньгами, само собою, у всех, кого ни возьми, было, увы, туговато.
Впрочем, трёшки вначале, а позже и пятёрки, пусть небольшие, что же делать, но тоже деньги, что уж есть, то есть, замелькали мотыльками пёстрыми в болшевском, разогретом, но свежем, воздухе.
Извлекались они из карманов, из бумажников плоских, из дамских, модных, крохотных кошельков.
Они плыли по воздуху, двигались лёгкой стайкою – к Ворошилову.
Их горкой хрустящею складывали охотно в его ладони.
Их порою запросто всовывали с размаху ему в карманы.
И навстречу бумажным деньгам – замелькали роем густым, широким потоком двинулись в киношные руки – бумажные, трепещущие по-птичьи в разогретом болшевском воздухе с голосами людскими, листы с ворошиловскими рисунками.
Киношники наседали:
– А это вот сколько стоит?
– А это сколько?
– А это?
Ворошилов, глядя на них, сутулился и не знал, что ему и отвечать.
Вопрошающе, из глубины смущения своего, иногда смотрел на меня.
А что я прямо сейчас мог ему подсказать?
Его ведь рисунки. Пусть сам решает, как ему быть.
А вокруг зудели, звенели, разливались вовсю голоса:
– Ой, купила бы я вот этот рисунок, но у меня, к сожалению, только пятёрка!
– Поищу-ка. Так, трёшка. Ещё два рубля. И вдобавок – мелочь. А рисунок – хочу купить. Что же делать? Может, отдашь?
– Игорь, слушай меня, дорогой, а за семь рублей мне отдашь?
Ворошилов махнул рукой:
– Да что вы переживаете? Сколько есть у кого, за столько и берите! Рисунки – ваши!..
Но так оно, как-то само собою, уже и было.
Сколько там у кого денег в наличии было, столько ему, художнику, тут же и отдавали.
Содержимое папки изрядно вскорости поредело.
Мы сделали перерыв.
К тому же, как оказалось, киношникам после обеда полагался заслуженный отдых.
А у нас ещё несколько летних полновесных дневных часов, до наступления вечера грядущего, было в запасе.
Киношники, прижимая к сердцам своим, переполненным самыми тёплыми чувствами, ворошиловские рисунки, начали расходиться, не прощаясь, мол, вот поспим, да и свидимся вновь непременно, заверяя нас, что продолжат свою акцию дружеской помощи Ворошилычу, их Игорёше:
– Здесь кое-кто есть побогаче!
– Посолиднее люди найдутся!
– Юткевичу надо рисунки показать обязательно, вот что!
– Юткевичу! Да! Он купит!
– Галичу показать надо попозже. Он купит.
Мелькнул посреди двора, поодаль от суеты людской, режиссёр Мотыль. Помахал рукой Ворошилову:
– Игорь, ты слышишь? Привет!
– Привет, Володя, привет! – откликнулся Ворошилов. – Как жизнь? Чем ты занят сейчас?
– Да вот, новый фильм снимаю! – залезая в машину, ответил Мотыль. – Приключенческий фильм. С восточным, представь себе, колоритом. Советский вестерн.
Мотор заработал. Машина плавно тронулась с места.
Мотыль, ещё раз помахав рукой своей режиссёрской, уже из окошка машины, и в нашу, отдельно, сторону, и всем, кто был во дворе, всей публике, оптом, уехал.
Этим новым фильмом его, как несколько позже выяснилось, стал всем известный нынче фильм «Белое солнце пустыни».
Киношный народ как нахлынул, так, сам по себе, и схлынул.
Надо нам было чем-то заполнить образовавшуюся в общении с многочисленными киношниками, пожелавшими помочь Ворошилову, паузу.
Да и денег, хотя они, эти деньги, и мелкие были, оказалось, по нашим тогдашним меркам, довольно скромным, в наличии у Ворошилова, как ни крути, немало.
– Ты бы, Игорь, хоть по десятке работы свои продавал! – сказал я ему, заранее, твёрдо и грустно, зная, что втолковывать это ему бесполезно, – тебе действительно на что-то ведь надо жить. А ты такие отменные рисунки не только запросто раздаёшь за гроши, но ещё и, всем на радость, щедро раздариваешь.
– Наплевать на деньги! Подумаешь! Тоже невидаль экая, деньги! – взглянув на рубли, отмахнулся от них, как от мух, Ворошилов. – Посмотри, вон их сколько уже есть у нас. Что, мало? Нам хватит сейчас. А потом – потом видно будет, как быть. А рисунки – да пускай они у людей лучше будут, эти рисунки, раз уж они им так нравятся.
– Поступай, как знаешь, – сказал я. – Пожалуй, ты всё-таки прав.
– Надо выпить! – в папку сложив оставшиеся рисунки, сформулировал мысль, давно сидевшую в нём, Ворошилов. – Надо выпить, и поскорее. Ты как? Со мною согласен?
– Можно, пожалуй, и выпить, – согласился с Игорем я.
Мы сходили вдвоём на станцию, купили в пристанционном магазинчике, закутке, для сограждан спасительном, выпивку.
Чтобы выпивки этой побольше получилось, да вышло покрепче, накупил Ворошилов тогда всё того же, всеми в стране потребляемого поголовно, широко, повсеместно, дешёвого, даже самого что ни на есть дешёвого, дальше уж некуда, забористого, потому что – креплёного, на спирту, то есть с приличными градусами, белого, посветлее, и красного, мутноватого, с осадком на дне бутылок, с перебором явным, по части в напитке имевшейся краски, да представьте, обычной краски, с откровенным, большим перебором, но зато достаточно быстро на мозги выпивающих действующего, как нельзя, нам верилось, лучше годящегося для выпивки, и особенно для мужской, кочевой, боевой, суровой, без излишеств, козацкой выпивки, отечественного, советского, неизвестно какого разлива, да не всё ли равно нам, портвейна.
Взяли мы и закуску – плавленые, по привычке тогдашней, сырки, мятые, скользкие, пахнущие чем-то молочно-затхлым, на ощупь ну прямо резиновые, а то и не просто плавленые, а какие-то вроде расплавленные, но зато по цене для всех доступные, просто дешёвые, с натяжкой большой съедобные, согражданам нашим знакомые широко и давно, сырки, двести граммов грудинки – роскошь, а посему продавщице было сказано, в мягкой форме, со всею возможной вежливостью, порезать её потоньше, на что она, кисло поморщившись, просто грубо её разрезала на четыре неровных куска, – ну и, конечно же, хлеб, две буханки, на всякий случай, одну – бородинского, чёрного, посвежее, другую – белого, почерствее, но тоже мягкого, не похожего на сухари, – после чего Ворошилов, подумав буквально секунду, решительно прикупил ещё и колбаски, так, для баловства, полкило, всего-то навсего, чайной колбасы, розоватой, мягкой, как желе, с запашком, на рубль, – а после, не удержавшись, приобрёл, завидев её остатки в дальнем углу прилавка, и полкило солёной слежавшейся кильки, – с такими, по тем временам, внушительными запасами съестного, разнообразного, с выбором, нам с Ворошиловым не только в своё удовольствие выпивать на родной природе, но и кое-какое время существовать, питаясь умеренно, с экономией продуктов, купленных нынче, можно было вполне.
Обременённые всем закупленным в магазине, вернулись мы на территорию киношного дома творчества.
Где нам выпить? – вновь назревал простой всегдашний вопрос.
Размышлять над этим всерьёз, разумеется, мы не стали.
Приглянулась нам как-то сразу и симпатию вызвала нашу стоявшая чуть в стороне от корпусов домотворческих, в окружении буйной зелени, даже на первый взгляд, это видно было, уютная, совершенно пустая беседка.
Вот и отлично. Лучше, наверное, и не придумаешь.
Тишина. Это важно. Спокойствие.
Никто нам не помешает.
Значит – идём туда.
Устроились мы – в беседке.
Сидели вдвоём, в тиши подмосковной, неторопливо попивая вино, степенно, чин-чинарём, закусывая, чем Бог послал, что купили, недавно совсем, в магазине, разговаривали – о чём-то своём, как всегда – о своём.
Громадные, кровожадные комары донимали нас непрерывно – и приходилось, ничего не попишешь, терпеть.
Но не так-то просто, поверьте, давалось нам это терпение.
И откуда здесь, в Подмосковье, комары такие ужасные?
Всю гармонию, можно сказать, нарушают. Ни на секунду покоя нам не дают.
Они не просто зудели в прогретом слоистом воздухе и не просто повсюду пели, тонко, настырно, пронзительно, зыбко, тревожно, густо, и не просто держали высокую, долгую ноту, стонали, уходя в этом стоне куда-то совсем далеко, в ультразвук, на такие частоты, где пение их прямиком уходило в подкорку, в подсознанье, и там оставалось, глубоко, в мозгу, а не в свете неспешного, тёплого дня, – нет, они гудели, как будто штурмовики, ревели, взвывали, как боевые пронырливые машины летучие, эти злющие созданья природы, и спасу от них, к сожалению, не было.
Поневоле, так получалось не по нашей вине, обстановка начинала напоминать, вот уж бред и кошмар, фронтовую.
Отмахиваясь машинально, с каждой минутой всё чаще, от хищников-комаров, а то и метко пришлёпывая их с размаху широкой ладонью, Ворошилов сердито ворчал:
– Упыри! Кровососы! Вампиры!
И расправлялся тут же с очередным насекомым, отчего то на лбу, то на шее, то на узкой, небритой щеке, то на руке у него возникали потёки кровавые, брызги мелкие, крупные пятна, им стираемые, без особого усердия, то платком замусоленным, то музыкальными, гибкими, длинными пальцами, а то и прямо, – чего, мол, там сейчас мудрить, если надо постоять за себя, – кулаком.
Доставалось и мне от этих летучих чудовищ, жаждущих человеческой свежей крови.
Комары, досаждавшие нам с изуверством, не унимались. Наоборот, их полку, замечали мы, всё прибавлялось.
Может быть, только здесь, в одной из немногих, считанных, недоступных для чужаков, для вторжений извне, цитаделей советского киноискусства, в непрерывном, густом роении сплошь творческих, занятых, деловых, да ещё и с амбициями, чётко знающих цену себе – и другим, кто помельче, личностей, незаменимых работников, творцов, а то и, подумать ведь, натуральных светил, развелись такие вот комариные, злющие, хищные особи, вампиры, мутанты, гибриды, насосавшись киношной крови, раздобрев на харчах дармовых, расплодившись, заматерев, регулярно, исправно питаясь и давно уж войдя во вкус, но, поскольку киношная кровь им, возможно, приелась уже, тут же, скопом, ордой всей, возжаждавшие вкуса нового, неизведанного, соблазнительного, притягательного, – вкуса крови, богемной, нашей, нищей крови, а всё же – здоровой?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?