Электронная библиотека » Владимир Бибихин » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 31 июля 2017, 20:41


Автор книги: Владимир Бибихин


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Соссюр начал свой курс общей лингвистики в Женевском университете в 1907-м и читал его до своей болезни в 1911-м. Но основное по объему и до сих пор неизданное наследие Соссюра – сто с лишним тетрадей с исследованием анаграмм, написанных между 1906-м и 1909-м. Эти плотные занятия поэзией ни разу не были упомянуты им в Курсе – факт, который одинаково может говорить и о том, что лингвистика не имела в его глазах никакого отношения к поэзии, и о том, что Курс лишь переводит на язык науки интуиции, сложившиеся при углублении в поэтических язык. Одно из главных положений Курса – мнимость прямой связи знака со своим содержанием: он сначала входит в экономию целого и уже отсюда получает смысл смотря по своему месту в целом. Но и главной интуицией при исследовании анаграмм было открытие, что поэт не выстраивает речь элемент за элементом, а сначала «полностью отдается звуковому анализу слов», так что текст выстраивается по законам внутренней «звуковой симметрии». И еще. Ничто в языке никогда не односложно, всегда двойственно (duplicité), каждый раз имеет две стороны. Та же природа у анаграмм: речь в речи, слово в слове.

Соссюр так и не смог разгадать поэтов. Он однако понял что поэзия имеет более интимное отношение к языку чем может показаться неподготовленному глазу. Напряжение, вызванное этой догадкой, по-видимому участвовало в создании богатства лингвистических идей, до сих пор еще не исчерпанного наукой.

С соссюровской растерянности перед языком могло бы начаться его новое изучение. Одним из первых шагов здесь было бы наблюдение, что для говорящих он всегда остается авторитетом, к которому они сознательно или нет прислушиваются.

22.5.1980, ИЯ АН

Не найду слова

Не найду слова, нашел слово – значит, слову заранее есть место в моей экономии. Когда человек не говорит, это обстоятельство требует объяснения: он еще не вырос, он потерял дар речи, он не хочет говорить. В монастырях, и в восточных и в западных, иногда давали обет молчания, или на всю жизнь, или на определенный срок. Он был видом послушания. Принц Тамино из «Волшебной флейты» испытывается молчанием, и ему трудно не говорить.

Естественно говорить.

Естественно разложить веер слов и речей.

Естественно ждать от молчания, что оно развернется словом.

Монах-молчальник подчеркнуто утверждает своим молчанием божественное слово.

Человек живое существо, имеющее смысл, Λόγον έχον. Сам человек весть. От него заранее ждут слова, не как наседка ждет цыпленка, а как ждут важного сообщения, опасаясь, что оно не придет.

Всё, что скажет человек, ложится на это ожидание. Значения размещаются в этой изначальной значительности. В языках идет ее раскидка, распределение. Поскольку сам человек весть, на его исходную значительность опирается всё что он делает.

Язык – всё и ничего. Он и всё заранее именует и ни к чему не обязывает. Он и первое и последнее, и результат развития и первое предвосхищение.

Язык как функция? Он был бы тогда устранен по принципу экономии как непроизводительная, не непосредственная операция. Коммуникация? Она развила бы закрытую систему знаков. Естественный язык чудовищно непроизводителен для этой цели. В каждой его точке можно увязнуть. Всем известная ситуация: стоит начать выяснять значения слов, и конца этому не будет. Знаки принимаются на уже существующий фон значительности, еще до понимания знака от него уже ждут значения. Действует принцип исключения-ограничения.

Язык классификация? Пожалуйста. Знание о вещах? Пожалуйста. Отношение к вещам? нравственность? оценка? красота? Пожалуйста. Но всё неуловимо, уклончиво. Язык не фиксируешь, он прячется в определяющем усилии. Младенец владеет миром потому что знает имена. Отсюда его уверенность в себе. А на самом деле? Узенер: надо вырваться из власти языка во что бы то ни стало. Всё оказывается игрой. Маячит и рассеивается как туман. Несчастная доля «исследователей» «законов языка». Надо быть таким же лукавым мудрецом, умеющим одновременно говорить да и нет, седым сказителем, загадочным поэтом, чтобы действительно разгадать тайны языка. Но эти разгадки окажутся так же таинственны как сам язык. Приходится признать, что он играет с «исследователями» злые шутки. И может быть самая частая – что слово начинает под нашими руками значить противоположное тому, чего нам хотелось. «В следующую секунду невозможность предсказать…», Соссюр. Его пример с родительным множественного жен – о том, что он, у которого столько прозрений, в своем конкретном исследовании оказался фатально слеп[18]18
  Соссюр приводил в пример полной произвольности языкового знака то, что в русском такой важный падеж как родительный множественного числа в женском роде оставлен вообще без окончания. По сути здесь, наоборот, пример детерминированности приемов языка, использовавшего для обозначения отмеченной грамматической категории незаурядно маркированную словоформу (она выделяется среди остальных падежных форм этого класса слов уникальным отсутствием окончания).


[Закрыть]
. То же его анаграммы.

София, хитрая хватка. Раз навсегда отказаться от рецептов. Терпеливое выслеживание всепроникающих закономерностей – с готовностью так же терпеливо фиксировать абсурдные непонятные исключения, особые случаи, списки не поддающихся описанию фактов. Образец грамматики Панини остается непревзойденным. Всплески шизофренического рационализма, абсурдной упорядоченности, как в глагольных окончаниях (не знает ни одного исключения) – и рядом с ними, манящими и вводящими в соблазн упорядочения, области природного, неупорядоченного разрастания. Как ударение в польском и в русском. Или полная предсказуемость окончания и такая же непредсказуемость корня в прошедшем несовершенном и прошедшем совершенном греческих глаголов.

Язык хранит в себе всю ширь человеческого духа. Он и фантастичен и рационалистичен, неупорядочен и беспорядочен. Удивительное сходство языков можно сравнить только со строением тела, как отпечаток пальцев у каждого разный, а элементы, их число, их общий стиль у всех одинаковы. Можно было бы назвать язык отпечатком ума, перевернутой и вынесенной вовне фигурой человека. Хотя сравнение со скелетом, телом, душой недалеко идет, его нечего стыдиться. Так архитекторы могут начинать свои эскизы издалека. Другое дело, что сравнения не должны нас обязывать прослеживать соответствия. Надо оставить место игре. В одном и том же слове и отложение эпох, и легкое, ни к чему не обязывающее предвосхищение.

1972

В поисках сути слова

«Внутренняя форма слова есть отношение содержания мысли к сознанию; она показывает, как представляется человеку его собственная мысль»[19]19
  А. А. Потебня. Мысль и язык // А. А. Потебня. Слово и миф. М.: Правда, 1989, с. 98. Далее цитируются с. 98–100, 123, 127, 130-139, 143-156.


[Закрыть]
.

Это важно. То, чем закреплено содержание предмета в сознании, только и будет внутренней формой? Для интимной операции закрепления может пригодиться всё что окажется под рукой. Потому внутренняя форма и не содержание, что может быть какой угодно. Попробуйте про «субъективное», конкретное содержание сказать, что оно может быть каким угодно, – я произношу слова, содержание которых любое? Это скандал. Наоборот, внутренняя форма содержательно, образно может быть любой. У радуги внутренняя форма дуг*, доить, поить, потому что радуга вбирает в себя воду из криницы, но в украинском веселка внутренняя форма вас*, светить. Можно сказать еще острее: то, что внутренняя форма тоже имеет содержание, для нее не существенно; содержание может меняться, внутренняя форма продолжает быть формой, отношением.

Это определение, «внутренняя форма слова есть отношение содержания мысли к сознанию; она показывает, как представляется человеку его собственная мысль», мне кажется совершенно удивительным. Его загадочность подчеркнута другим утверждением Потебни, с тем определением связанным: внутренняя форма заключает в себе «только один признак». На примере: «образ стола [имеется в виду конкретный вид стола в моем, вашем сознании, в городе, в деревне] может иметь много признаков, но слово стол значит только [!] простланное… В слове есть, следовательно, два содержания: одно, которое мы выше называли объективным, а теперь можем назвать ближайшим этимологическим значением слова, всегда заключает в себе только один признак». Как же так? Ведь меньше страницы отсюда Потебня сказал что «всякое предшествующее может быть названо внутреннею формою последующего», внутренняя форма есть форма, она отношение, термы которого могут варьироваться – и вдруг «только один признак». Само расстилание, внутренняя форма стола, ничуть не хуже чем стол может иметь много признаков.

И еще: как можно внутреннюю форму называть чем-то объективным. Ведь иногда она не присутствует в моем сознании. Тогда она и в моей речи просто не существует, а если присутствует – она уже не объективная и как субъективная опять конкретна, т. е. имеет много признаков.

Потебня чувствует, в какой разворот он попал. Он не уходит от трудности, вдумывается, и его построение – внутренняя форма как объективное содержание, как единственный признак – рассыпается почти без следа, на его месте смутно проступает совсем другое, туманное и манящее. Потебня говорит словно сомнамбула, как под гипнозом, прорицая и не пробует разгадать загадку, которую диктует, – говорит как Гумбольдт, поэт и гимнограф языка, нового божества. Это не анализ, а ода, потому даже противоречащие ее части не отменяют друг друга. Нам нужно было бы толковать автора «Мысли и языка» как толкуют поэта.

«Слово язвить […] значит наносить раны, язвы… Допустим […] корень […] этих слов indh, жечь […] есть древнейший, не предполагающий другого слова и прямо образованный из междометия: что будет внутреннею формою этого слова? Разумеется, то, что связывает значение со звуком. Связующим звеном может здесь быть только чувство [у Потебни в очень широком смысле опыта, восприятия, не обязательно чувственного], сопровождающее восприятие огня и непосредственно [!] отраженное в звуке indh […] Так как чувство мыслимо только в отдельном лице и вполне субъективно, то мы принуждены и первое по времени собственное значение слова назвать субъективным, тогда как выше […] внутреннюю форму мы считали объективною стороною слова».

Теперь внутренняя форма не только не содержание, но и не один признак и не что-то объективное. Мы ищем положительного определения. Потебня дает его в трех замечательных фразах. Вот первая:

«Понимание, упрощение мысли, переложение ее, если можно так выразиться, на другой язык, проявление ее вовне начинается, стало быть, с обозначения [!] ее тем, что само невыразимо, хотя и ближе всего к человеку».

Понимание, упрощение мысли это ее вхождение в язык, превращение психической данности в слово, что Потебня называет еще проявлением ее вовне. Завораживает уверенность, с какой Потебня определяет знак через то же самое, через знак. Именно так, не больше и не меньше. Непосредственное, первое сырое чувство Потебня называет также мыслью, насколько она при переходе в слово перестает быть уже только чувством. Обусловление мысли, переход ее в знак совершается через «обозначение» ее чем-то невыразимым, потому что слишком близким к человеку, не оставляющим места для еще большей близости. Превращение психического движения в знак происходит путем привлечения этого первичного знака, для которого никакого более исходного уже нет. Знак есть то, что обозначено. Idem per idem в самом чистом и наивном проявлении. Но это не lapsus, не промах. Здесь опытное, хотя может быть и не вполне осознанное знание, что за знак всё равно не заглянешь, раньше знака ничего знать нельзя, первое знание начинается со знака или знак это первое знание. Знак дает знать, знание означено. Потебня не усложняет, не уклоняется, не отсрочивает решение. Он просто соглашается: знак есть то первое, глубже чего заглянуть мы не можем.

Тогда при чем здесь внутренняя форма? Она тоже расплавится в знак. Язык возникает там, где показывается знак. Знак является там, где вообще что-то становится значимым. Раньше знака ничего не видно, ни содержания ни формы. Теперь мы можем догадываться, что говорила решительная фраза страницей выше: «внутренняя форма слова есть отношение содержания мысли к сознанию». Отношение, или ниже связь – другое имя знака, знак ведь и есть отношение, еще точнее отсылание, во всяком случае связывание. Внутренняя форма слова есть во всяком случае знак. Слово тогда по своему существу двойное: раньше, чем оно применяется в отношении вещей, оно в самом себе уже отношение, связь, знак, отсылание, стрелочка, которую потом уже, раз она уж есть под рукой, можно повертывать в какую угодно сторону, обозначая ею всё кроме ее самой. Древняя шумерская идеограмма имени – стрелка.

Теперь мы можем попытаться понять и вторую из трех ключевых фраз в самой середине главы VII «Мысли и языка»: «Роль чувства не ограничивается передачею движения голосовым органам и созданием звука: без вторичного его участия не было бы возможно самое образование слова из созданного уже звука».

Начало и конец фразы ясны и к счастью не содержат никакой ловушки. Чувство переливается в звук, это так: человек, такое существо, кричит при рождении, потом начинается так называемое гуление, потом лепет; до всякого языка у человека, как впрочем и у птиц и у многих животных, расположение, настроение сами собой спонтанно переливаются в звук. Это человека от животных пока мало отличает, языка не создает. Конец фразы так же ясен: звука для языка мало, оно еще не слово, даже на простейшее звукоподражательное слово не тянет. Кашель еще не слово, не знак. Кашель может стать знаком, словом, осторожным напоминанием о чьем-то присутствии.

Что делает кашель знаком? Звук кашля может оставаться тем же что и в естественном кашле. Потебня говорит: «вторичное участие» (трудная середина фразы) чувства делает звучание словом. Чувство, мы помним, понимается широко, как πάθος, состояние, опыт. В языке то же чувство, но дважды. Чувство, вступившее в отношение к самому себе, отраженное, рефлексированное. Чувство, сделавшее себя знаком самого себя. Потебня пытается определить здесь простейшее существо знака, и у него получается, что знак это два, пусть два одного и того же; он минимальное отношение, будь то отношение чего-то к самому себе.

Как возможно такое удвоение чувства в человеке, откуда оно, какой в нем смысл? Почему у других живых существ чувство не удваивается таким образом, не становится парой, знаком самого себя? Почему именно удвоение? Ничего об этом Потебня уже не говорит. Мы должны и так быть ему благодарны. Он и без того сказал уже очень много, трудно даже сразу и охватить сколько. В одной этой фразе в зародыше содержится уже Соссюр или по крайней мере структурализм. Странным образом Потебня перекликается и с семиотикой Чарлза Перса. Внутренняя форма есть чистое отношение, не требующее для себя никакого объективного закрепления, ни собственно даже содержания вообще, поскольку и ничто (молчание) может отнестись к самому себе, удвоиться. Для чистого отношения достаточно чтобы содержание, чувство, опыт, настроение, восприятие, что угодно, отсутствие восприятия, «вторично участвовало» – в чем? В самом себе. Надо, чтобы что-то вступило в «отношение», сначала к себе самому. Язык, с ним мысль начинаются, когда есть одно и другое.

Молодой Потебня по-видимому доволен ясностью этого тезиса, но мы всё-таки спросим, а почему одно и другое? почему «вторичное участие»? откуда двоица, парная структура, обязательно ли такое пифагорейство? не достаточно ли в каком-то смысле одного? И разумеется достаточно. Потому что где есть одно, там само собой предполагается и другое. Не надо вторичного участия. Всё обеспечено одним. Достаточно чтобы был не просто размытый опыт, текучее чувство, а одно, т. е. схваченное в единстве, целое, спасенное. Оно само собой завяжет отношения.

Кто-то скажет, что так читать нельзя, не следует ли вместо примысливания своего держаться текста, ограничиться сказанным у Потебни. Нет, надо всегда продолжить мысль. Мы рискнули спросить о «вторичном участии», предположили, что вторичного может быть не надо, достаточно одного, и в награду теперь может понять тот необъясненный тезис, о котором только упомянули без большого комментария. Внутренняя форма, говорил Потебня, «всегда заключает в себе только один признак», благодаря чему она способна означать массу конкретных вещей с массой признаков, как слово окно – любые большие и малые, круглые и прямоугольные окна с красивыми и некрасивыми рамами. Мы заметили, что Потебня идет против очевидности: почему один признак, когда в оке их не больше ли даже чем в окне? Теперь мы понимаем лучше; да и сам Потебня успел признать, что во внутренней форме всё-таки «множество признаков» (ровно страницей ниже), но достаточно чтобы схватывалось единство чего бы то ни было. Не единство излучается внутренней формой, а внутренняя форма одно из ответвлений единства. Ничего другого кроме как схватывания любого содержания, опыта, чувства в единстве, единством и как единство, от внутренней формы по существу не требуется. Форма внутренней формы, если можно так сказать, единство. Единством вообще говоря охватывается всё. Вокруг нас мы полноты охвата не видим, всякое единство привязано к чему-нибудь. Как такое оно встает в отношение к другому. Отношение к другому в чистом и формальном виде есть знак. Существо знака единство. Да, Потебня этого так ясно сразу не говорит. Но нам лучше поскорее договорить за него. Может быть в другом месте и иначе он догонит нас или пойдет еще дальше.

Третья из центральных фраз VII главы вот какая: «Если окажется верным, что в некоторых случаях внутренняя форма ономатопоэтического слова есть чувство, то это самое нужно будет распространить и на все остальные» случаи. Но ясно, что всегда внутренняя форма ономатопеи, т. е. непосредственного излияния содержания опыта в звук, есть чувство, а поскольку все исходные простейшие корни именно ономатопоэтические (больше им неоткуда было взяться, иначе как выразительными звуковыми жестами человек в начале формирования языка ничем не располагал, всё остальное наслоилось), то всякая внутренняя форма в своем первом существе есть чувство, конечно такое, которое «вторично участвует» в самом себе, т. е. дает перекрыть себя отношению к себе самому, т. е. в конечном счете единству.

Пусть нам возразят, что мы подчеркиваем традиционную метафизическую тематику там, где Потебня хочет остаться художественным и поэтичным, никогда не спешит рационализировать чувство, редуцировать его к числу, всегда как поэт, мифолог и психолог держится жизни с ее богатством. Нужно чтобы аргументация в пользу жизненности, богатства, поэтичности внутренней формы была как можно более убедительной, тогда поучительнее будет наблюдать, как все эти на вид пышные вещи вянут не то что под солнцем античного Единого, но даже в сравнении с чистой логической схемой. Пока нет поэтому надобности возражать тем, кому еще кажется что чувство, такое живое, такое конкретное как жжение, язвление, эмоционально и эстетически содержательно, а единство или чистое отношение бедно.

Тем более что Потебне как будто бы тоже так кажется. Для него чувство, особенно поэтическое, вроде бы убедительнее, ценнее своей реальностью чем старая метафизика. Ведь переходит же он после трех разобранных у нас фраз к эстетике, к наблюдениям о первобытных аффектах. Ему интересно, выражает ли звук а равномерное, тихое, ясное чувство, y-стремление субъекта удалить от себя предмет, чувство противодействия, страха и т. д. Не обязательно в этом подробно разбираться. Ясно, что всякий звук, всякий ритм, любой жест многократно значимы; и ясно, что значение тут может быть угадано почти только интуитивно. С аналогичным успехом можно обсуждать, почему такой краской такой мазок сделал художник в такой-то частичке своей картины. Мы не будем входить в эти детали. Какой надо, такой и сделал.

Пройдем мимо случайных и второстепенных употреблений термина внутренняя форма у Потебни, как внутренняя форма в смысле общеязыкового значения слова. Если приступить к Потебне с требованием осмыслить и уточнить, как он это понимает, то он разумеется введет различение между внутренней формой и узусом – привычным применением слова. Когда в университете говорят окно, то люди догадываются о свободной паре не потому что приобщены к внутренней форме слова, – тогда бы они возможно перестали понимать о чем речь, – а потому что от многократного употребления привычное значение срослось с ситуацией.

Узнаем ли мы от Потебни о внутренней форме что-то существенно другое? «внутренняя форма есть […] центр образа». Центр – то, вокруг чего всё; средоточие, к которому всё стягивается, вокруг чего всё собирается. Стало быть снова внутренняя форма просвечивает единством. «Признак, выраженный словом, легко упрочивает свое преобладание над всеми остальными, потому что воспроизводится при всяком новом восприятии, даже не заключаясь в этом последнем». Парадоксальное добавление о воспроизведении даже тогда, когда никакого воспроизведения нет, относится к тому самому «частному случаю», когда внутренняя форма око отсутствует при восприятии слова окно. Функцию опорного значения в беглой речи перенимает обычай, затверживаемый повторением. Внутренняя форма, которая может преспокойно не заключаться в восприятии слова, на практике просто не нужна. Чтобы я понял, что после этой пары у меня будет окно, вовсе не требуется чтобы я учитывал внутреннюю форму окна. Необходимо и достаточно чтобы я знал употребление слова. Как внутренняя форма не необходима, так она и не достаточна для понимания. Говоря «стяжка», я могу быть уверен, что внутренняя форма слова будет воспринята, но не жду, что все поймут, о какой части стропильной фермы идет речь. Для поощрения кооперативного и частного хозяйства в годы НЭПа устраивались сельскохозяйственные выставки. Павильоны на них мудро понимались крестьянами от повелевать. Не внутренняя форма была причиной этого глубокого осмысления, а наоборот, ощущением реальной ситуации диктовался выбор внутренней формы.

После этого уместно спросить, о чем в феномене слова собственно идет речь, когда Потебня пишет: «Внутренняя форма кроме фактического единства образа дает еще знание этого единства; она есть не образ предмета, а образ образа, то есть представление». Представлением как «вторичным участием» чувство переводится в мысль, патогномический симптом в слово. Представить – как связать, построить отношение, обозначить, повторить. Это всё термины, которыми Потебня именует «преимущество человека» над животными. Он еще называет то же самое апперцепцией и суждением. Апперцепция – «первый акт мышления», соответственно суждение – «основная форма мысли». Другое именование того же восхождения к мысли, очеловечения чувства-опыта: «указание». Всё сводится к «вторичному участию», к удвоению, которое возводит простую данность к человеческой мысли.

«Образ образа» конечно тоже удвоение. Между прочим, сказав «образ образов» Потебня, хочет или не хочет, попадает в магнитное поле платоновско-аристотелевской мысли. Тем более что свое понимание образа образов он до ясности не доводит. Мы не можем не вспомнить об идее идей (идее блага) и эйдосе эйдосов. Снова кому-то античная привязка покажется неуместной, потому что сам Потебня не раз и решительно отмежевывается от всякой метафизики. Он нам воспрещает толковать его в ее свете. Он хочет остаться при психологии в старом широком понимании этого термина. Но как ни широко ее понимать, для осмысления языка, похоже, всё равно не хватит. Ведь сам же Потебня договорился до того, что психофизиологическая данность превращается в слово через «обозначение ее тем, что само невыразимо, хотя и ближе всего к человеку». Тавтологическое укоренение слова в «обозначении», причем таким знаком, который невыразим и всего ближе касается человека, уже не психология, без онтологии здесь никак не обойтись.

Потебня напрасно надеется что ему удастся не впасть в метафизику если он будет цепко держаться эмпирической конкретности слова. Что образ образа «старший» и под ним, от него образуется образ – это звучит конечно как древняя цитата. Потебня тут же конкретизирует и прикасается к почве языка, которая ему кажется спасительной. «Слово средство… создания единства чувственного образа». Язык дает «представить» содержание, схватить его как целое. Представление возможно только в слове, а потому всякое слово независимо даже от своего сочетания с другими, взятое отдельно «в живой речи», есть уже суждение, «двучленная» величина, состоящая из образа и его удвоения в представлении. В восклицании «Ветер!» свернуто целое предложение: это (чувственное восприятие ветра) есть то (прежний чувственный образ), что мне представляется веющим (тот же прежний чувственный образ, но взятый вдвойне, обращенный на себя, обобщенный). Апперцепция в потебнианской (гербартианской) психологии подверстывает всякое новое восприятие под категорию. Как фокус апперцепции «слово имеет ближайшее отношение к обобщению чувственных восприятий», оно есть «средство сознания единства чувственного образа, средство сознания общности образа».

Ради простой трезвости мы обязаны возразить здесь Потебне. Если слово – средство схватить чувственный образ как общность целость единство, то значит само слово уже схвачено как единство целость общность. Мы имеем право спокойно сказать, вернее обязаны знать, что приписывание самому слову, как его понимает Потебня, всего трюка просто ахинея. Слово нуждается в том, чтобы мы схватили его как единицу, не меньше чем что бы то ни было. Резко возразив тут Потебне, мы ему поможем. Через несколько страниц он сам с нами согласится.

Что же это тогда за трактат о языке – больше похожий на роман со словом, где оно как главный герой постепенно показывает себя то с одной, то с другой стороны и в конце концов остается тем же, загадочным. Да, это олицетворение языка. Язык тут божество как другие божества в романтическом и позитивистском пантеоне, синкретической религии 19-го века – наука, человек, народ, поэзия, история. Разумеется, в шатком и размытом очертании, в смешении с другими божествами, без четкой догматики, без последовательно проведенного культа, с примесью философии освободительницы, избавительницы от божков. Философию, правда, опять смутную, туманную, мы уже видели в мысли о парности, удвоении. Форма это есть то из раскавыченной нами цитаты о ветре тоже имеет древнее происхождение. Аристотелевское τὸ τί ἦν εἶναι, букв. бытие тем что было (Метафизика VII 3, 4; 6 и др.), предполагает вопрос: что у нас собственно значило быть вот этим? Применительно к человеку в аристотелевском примере это приглашение узнать себя в своем собственном существе.

Магнит классической мысли, в поле действия которого заносит Потебню с его психологией, готов перетянуть нас к себе. Слишком он сильный магнит, несравненно подробнее там проработаны все эти вещи чем в апперцепции, уже у Гербарта туманном понятии. Потебня говорит что слово позволяет «апперципировать» вещь, прописать ее по месту жительства, отнести в категорию. А слово, заметили мы, разве оно не нуждается в том же. Потебня этого не видит – пока. Но его интеллектуальный роман с языком еще не закончен.

Уже на следующей странице Потебня замечает еще не слона, но уже его край. Конечно же никакое не слово дает схватить данность в единстве. «Человек не изобрел бы движения [!], если б оно не было без его ведома дано ему природой […] слово не дало бы общности, если б ее не было до слова». Если сказал а, скажи и б: слово получает свою общность от дословесной общности наравне со всем другим. Если единица предшествует данности, то она предшествует в равной мере и слову; чувство слагается в слово оттого, что его опередило единство, которое как-то умеет быть раньше слова. Но нет, сказать так значило бы посягнуть на суверенитет сознания, в 19 веке это слишком смелый шаг. Что сознание подбирает единство, так сказать, на улице, это Потебня, пусть не сразу, признает, но что сознание само есть потому, что его успело опередить единство, что сознание спохватилось только когда оно уже готовым сложилось в свете единства как его отсвет – для этого нужен шаг в пропасть, так кажется сознанию. Ему надо чтобы, уж ладно, пусть бытие будет и без него, смиримся, лишь бы найти это бытие оставалось всё-таки делом сознания. Словно без сознания бытие потерялось бы. Что наоборот бытие находит себе иногда сознание, настигает, опережает его, застигая озарением врасплох, сказать нельзя; тогда пошатнется вся пирамида новоевропейского субъекта, ведь он стоит на изначальности сознания. Мы говорим: бытие первично, сознание вторично. Это на самом деле значит у нас: бытие материал, сознание в нем работает, открывает познает именует сознательно, а то бытие осталось бы несознательным. Озарение, в котором сознание только и начинает вообще что бы то ни было видеть, понимать, это для сознания «моё», часть сознания. Вот видите ли, в интересной авантюре сознания есть и такая замечательная вещь, озарение. Ах да, озарение не устроишь себе, оно приходит или нет. Ну ничего, значит оно в подсознании, в чем-то таком, что даже еще и ниже сознания, лежит в его запасниках. Бытия для сознания неисчерпаемый запас, в котором можно с интересом и главное с пользой копать, извлекая оттуда ценные вещи.

«В слове как представлении единства и общности образа, как замене случайных и изменчивых сочетаний, составляющих образ, постоянным представлением […] человек впервые приходит к сознанию бытия темного зерна предмета, к знанию действительного предмета». Потебня хочет укорениться вверху и внизу, в ранних истоках слова и в обыденности с убедительностью ее тысячекратных повторов и затверживанием «ассоциаций». Мы схватили его за рукав на том, что внутренняя форма содержит вовсе не «один и только один» признак и в ней нет никакой особой «объективности». В этимологическом образе ока по крайней мере не меньше признаков чем в окне, и поскольку око нами конкретно осмысливается, оно тоже субъективно. Потебня через две страницы с нами согласился: да, во внутренней форме признаков много и они субъективные.

Мы упрекнули его и в другом. Ахинея, запутывающее плетение, сказали мы, изобразать дело так, будто частям слитной текущей реальности слово придает единство и цельность; оно само нуждается в том чтобы на него откуда-нибудь спустили цельность и вырвали его как единицу из звукового потока. На «средство сознания единства чувственного образа» слово не тянет. Мы оказали Потебне услугу не согласившись с ним. Через полстраницы он сам начал видеть проблему. С того, что он и с ним мы ввязались в узел связей, которые не развяжешь, потому что мы как говорящие сами вязнем в них на каждом шагу, начинается настоящая охота за внутренней формой.

Наивную внутреннюю форму типа ока в окне и расстилания в столе Потебня без большого сожаления оставляет. Она оказывается необязательным промежуточным образованием, случайно оказавшимся на виду. В массе речи такая наивная внутренняя форма обычно исчезла, как в слове человек. Она только след других, более весомых и неустранимых полюсов языка. Внутренняя форма типа ока только марионетка, фигурка, выставленная настоящими действующими силами, которые прячутся в темноте первого начала и в неприметности обыденного словоупотребления, когда слова бледнеют перед сутью дела, когда дело идет о деле, когда не до слов и во всяком случае не до их внутренней формы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации