Текст книги "От фонаря"
Автор книги: Владимир Гандельсман
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Мир становится все громче. Радио «Шансон». Шанс-о-о-он! «Я куплю тебе новую жизнь, откажись от него, откажись…» Брюзжание старости вовсе не зависть к молодости, – это ответ на разрушение привычки. Тяжело слышать непрекращающийся публичный ор. Но для того, кто с пеленок живет в этом крике, ничего не происходит. Проблема отцов и детей в том, что отцы создают проблему. Дети заняты собой, плевать им… Но отцы – нет! Откуда такая отвлеченность на детей? От незанятости собой. А незанятость собой? Оттого, что тебя остается все меньше. Чем заниматься, когда тебя почти нет?.. Но честного брюзжания ради: если бы и было чем заняться, как прорваться сквозь этот крик?
Сижу в аэропорту.
Человек с зализанным лицом. Чиновник. Сметает с подноса все, вплоть до пакетиков с сахаром и солью, не ест, а молотит безостановочно; под музыку в наушниках и ответное дрожание ноги открывает баночку с йогуртом, капля стреляет ему в щеку; закончив, начинает работать зубочисткой. Хочет использовать абсолютно все, что есть под рукой, – использовать, истратить, поглотить. Прикрыв глаза, все это продолжаю видеть и слышать…
И в полусне слышу ядовитый голос Леонида: «„Как стойко люди умеют переносить жизнь!“ Кто сказал? Кафка сказал. Помнишь его идею наручников, сделанных из канцелярской бумаги?»
Леонид умеет разрастаться в язвительность и злобу. Взгляд его становится неподвижен, он впивается.
(Но и на более протяженных участках жизни он впивается в какую-либо идею и замирает. Так было с его преданностью идее ритмического соответствия прозы герою, так было с идеей чистоты и порядка, которая была не идеей, но манией – подчеркнуто ровный строй книг на полке, тщательная расстановка канцелярских принадлежностей на столе, учащенные подметания и вытирания пыли, – и это никогда не претерпевало изменений, став, мне кажется, незримой причиной отвращения Леонида к браку, предполагающему некоторую перестановку предметов и учтивость, то есть учет и приятие другого. Брачные попытки имели место, но не имели успеха. Он носил пиджаки и галстуки, что было в нашем кругу редкостью. Он был пунктуален и несгибаем, и я затрудняюсь сказать, с какой силой это могло бушевать в замкнутом пространстве семьи.
Интересно, что, обсуждая одного слишком дотошного прозаика, которого я защищал, он сказал, как отрубил: «Гусеница не может по ходу превращения в бабочку сменить кокон, вот и все. Но беда, если превращение затягивается».
Поделившись этим обсуждением с тем, кто проходит в рассказах Леонида как Дым, я услышал: «Твердолобая гусеница. Это он о себе».)
Пытаюсь представить, как выглядел «зализанный» клерк, когда был ребенком. Но как представить? Ребенок не пациент Фрейда, у него нет сублимаций.
Провезли мальчика-калеку. Такая длинная шея, как будто только она и росла, а он в росте остановился. Служащий толкает тележку, а сестра (видимо, сестра) поддерживает его голову, потому что шея «гнется и скрыпит» и, кажется, сейчас сломается. Порция горя внезапного.
Когда-то я спросил жену, что главное, как ей кажется, в «Процессе», в двух словах. Она сказала: в двух словах – двойной поворот ножа в сердце К., на последней странице. Через много лет я нашел объяснение самого Кафки – в одном из писем он говорит, что вот они, ключевые слова в повествовании о несчастной жизни и несчастной смерти К.: «Как будто этому позору суждено было пережить его». Может быть, это и есть двойной поворот. Для позора длиной в жизнь хватило бы одного.
Я смотрю на людей в зале ожидания. В каждом, как в космическом аппарате, свое пространство-время. Поэтому у Кафки обычная комната судебного заседания – из‐за того, что набита людьми, стоящими даже на галерее и упирающимися головами в потолок, – начинает казаться огромной или безразмерной.
Помню, как я навестил Сашу, единственный раз, классе в девятом, наверное.
Его родители были продавцами, мать работала в овощном отделе. Помню ее руки, тесно набивающие банку квашеной капустой провансаль или вылавливающие с хлюпаньем огурцы. Саша и в школе, и потом, став известным ученым-фармацевтом, образцово, как и все, что он делал, опровергал теорию наследственности. Хотя что я знаю о его родителях?
Переступив порог, я попал в чужой мир, тотчас захотелось уйти. Новое скорее отталкивает, чем притягивает. В комнаты я не прошел, никто не пригласил, – в конце коридора показался отец с отечным красным глазом и скошенной челюстью, изуродованной, вероятно, осколочным ранением на войне. Показался – и скрылся. Через открытую дверь в правую комнату я увидел Сашину мать, лежащую на кровати, большое тело в халате, которое стало поворачиваться на бок… Я отвернулся. Слева была коридорная стена, то есть не было ничего, кроме рисунка на обоях. Помню, что Саша что-то быстро прихватил в комнате и мы ушли. Наверное, он стыдился своих родителей и этой беспросветной нищеты, которой дохнуло из глубины квартиры.
Потом, когда через много лет я читал в «Процессе», как над кроватью художника, к которому пришел К., отворяется маленькая дверца и за ней простирается коридор канцелярии, мне это несообразное искривление пространства-времени с уводом в другой мир не показалось неестественным – наоборот, подтверждающим то, что я уже знал.
«Год канул. Андрей Львович к Настасье. Даже ночует. Редко. Иногда. Почти никогда. Он любит. Да? Да. Но не любовник, если честно. Что-то не так. Ночует, но мука одна. Настасья ласкова не как любовница. Как мать. Вот в чем дело. Но с виду роман. Для всех – роман.
Мама почти обрадовалась: наконец-то! Рано радоваться, мама. Рано. Он привязан к маме жалостью. Постромками извилистыми. Он у нее единственный. Долго в одной комнате, тесно жили. Спали в одной кровати. Долго, почти до его юности. Какой там Фрейд… Бедность. Никакого Фрейда, не надо подспудничать. Вся жизнь впереди. Комната. Столик со скатеркой кружевной. Скорее тумбочка. Фото отца в военной форме. Столетник на окне. Одно окно. Одна кровать. Никелированная. Всего по одному. Потом уж мать съехалась с сестрой. Сестра умерла – вот и квартира. Спрашивает про Настасью: „Она работящая? Не фифочка?“ – „Что за фифочка? Мама! Ну что за фифочка?“ – „Не ветер в голове?“ – „Не ветер“. Бушует над бором. Некрасов. С детством слился. Мама читала вслух. Мелодика. „Старый Мазай любит до страсти свой низменный край“. Вот именно.
Андрей Львович в квартире друга, у которого квартир две. Одна родительская, вторая про запас, в новостройках. Продувные насквозь дома. Продув насквозь. Ночь ленинградская. Вечная мерзлота. Пустырь и ночь. На службу. Со службы. Портвейн-портвешок или водка с водопроводчиком. Водкопроводчик зашел чинить ванную. Засор. Пришлите колонизатора. Распили. Разошлись. И личности вот эта несвершенность. Трагикомическая. И общее недомогание души.
Тогда ехали вместе после конференции. Сытин с критиком и Андрей с приятелем. Критик вздохнул и кивнул на них, на „семинаристов“: „Неужели им не светит?“ Сытин: „Нет“. Вздохнул. Ночь на дворе. Не будут их печатать. Поэзия запрещена. Сам печатает. Нет-нет – да и книжка. Они-то прорвались, в шестидесятые повылезли. Грибки оттепели. Эзопоязычники. Смысловики-затейники. У Андрея Львовича несвершенность. Размытость. Размытость определенности. Расплыв неточности, несовпадения с собой, неслияния с оригиналом. Как от переводных стихов. Мука одна.
Настасья. Носик острый. Глаза вкрадчивые. Смотрит как прикасается. Ощутительно смотрит. У Андрея закипает. Он ей стихи. Она прочтет на ЛИТО – хорошо. Игра, они в заговоре, в подмиге взаимном. Дурачат дураков. А ляжет рядом – нет, он не может. Он волнуется. Я волнуюсь. Ничего, не расстраивайся. Ты хороший. Лучше всех. Да? Да. Тогда ладно. Приходит к ней, разговаривают о поэзии. Она: „Вот, Иванов, который Георгий“. Он: „Да“. – „Ты слышал о таком?“ – „Да. Кое-что“. – „Вот у него: „Веточка, царапинка, снежинка, ручеек. Нежности последыш, нелепости приемыш…“ – „Да. Всегда трезв. Притворяется, что навеселе. На дивном веселе“. Она: „Непреклонная грация“. Тут Андрея Львовича как громом. Это не ее слова! Это слова Березина, одного из местных. Еще до ее прихода в ЛИТО он слышал эти слова. Березин выступал с докладом об Иванове. Это его слова – „непреклонная грация“! Признавайся, Настасья. Признаю́сь.
Любовь. У Березина любовь. Влюбился в стихи. В мои. В твои. Что делать? Не знаю. Представляешь? Я тут при чем? Значит, он в тебя влюбился. Как бы. Хорошенькое дело. Я не по мужской части. Я ни по какой части. Березин. Надо же. Под Иванова он и пишет. Соблазн простоты. Кажущейся простоты. Обманчивой меж тем. Меж тем обманчива она! Вы встречаетесь? „Встречаетесь“! Сколько фальши в слове. Сирано сплошное. Сразу невзлюбил Березина. А нравился. Только что нравился. Сдуло в момент. Про стихи врет. Настасьи добивается. Или добился? Ничего. Пусть. Я не жадный. Мой тезис: жизнь больше любви. Любовь проходит. Еще при жизни проходит. А жизнь живется. Несмотря ни на что. Двоих что связывает? Не только любовь. Не столько. Одна орбита связывает двоих. Метафизическая орбита бытия. Если связывает. Есть жизнь, и есть любовь. Двое живут жизнь. Любовь может кончиться. Да, может и кончиться! Могут быть посторонние любви. Мимолетные. Они говорят: „Измены“. Они говорят: „Связи“. Какие измены? Вранье. Жизнью претерпевается все. В преодолении насущном. Тоска, конечно. Но что не тоска? Посторонняя любовь тоже любовь. Не измена. Она должна быть прощена. Точнее – помилована. Потому что не виновата – раз. И потому что жизнь больше – два. Жизнь милосердна. Любовь жестока. Даже если не виновата. Жизнь милосердна, потому что забывчива. Зачем ей что-то помнить, если она есть? Любовь жестока. Злопамятна. Что ей делать, если ее больше нет? Помнить. Измена не физическое дело. Настасья поделилась мной. С ним поделилась – мной. Вот где измена. Жизнью моей души. Что ты говоришь? Ничего. Штучко-образный папирус. Что это значит? Ничего. Голяк в оркестрационной. Штучко-образный папирус. Се-ги-кей-смен-ствен-ность. Дрехкандр. Алум.
Она призналась Березину в итоге. Что стихи не ее. Тот чуть не рехнулся. Я его вызову! На дуэль! Так кричал. Кричал и бедствовал. И бедствовал крича. Внутри себя. Внутри своих ресурсов. Боль его. Боль его острая. Как он мог полюбить? Он полюбил? Эти стихи? Дерьмо это? Как? Пусть придет. Я ему по лицу съезжу. Так кричит Березин. Наверное.
Андрей Львович не против. Я приду. Куда? Туда? Приду. Березин плачет. Наверное, плачет. Бьется головой об стену. Так попасться. Так разыграли. Неискупимо. И ты, ты, Настасья! Скажи, что это ты! Ты написала! Это не он! Так умоляет Березин. Не он? Он. Будь мужествен. Бьется Березин. Рана его пожизненная.
Березин не явился. На выяснение. Андрей Львович не трус. Пришел. Потом тот позвонил. Был нетрезв. Сказал: „Она со мной“. Андрей Львович: „Понимаю“. Тот сказал: „Она с тобой не спала“. Андрей Львович: „Целый год“. Тот: „Что целый год?“ Он: „Абсолютно все. Голяк. В оркестрационной. Штучко-образный папирус“. И добавил про себя: „Встретить бы этого Березина до того, как все раскрылось. Интересно. Его можно было бы узнать по словам, мыслям. Но по моим словам и по моим мыслям. Меня отдали ему в дар. Увидеть себя в таком зеркале. В кривом. Можно ведь ужаснуться. Воистину. Большая тема. Здесь не только измена. Не только предательство. Здесь и любовь. Так странно выраженная. Да, да, ты меня любишь, Березин. Бедный Березин“.
И пошлó, пошлó. Стало длиться. День, другой. Неделя, две. Месяц. Через год они поженятся. Она станет Березина. Еще через год уедут. В эмиграцию. А пока. Пока Андрей Львович отходит в сторону. Он почувствовал, что оживляет их любовь. Делает ее острей. Я не приправа. Я не перец. Не соль. Не корица. И устранился. Это унизительно. Я не катализатор. Дайте объявление: „Ищу катализатора“. Меня нет. Обнял маму. Ветер в голове? Да, ветер. У нее. Я так и знала. Не везет моему мальчику. Ничего. Он не сломлен. Он выживет. Стихи спасут.»
– Я привез тебе свой препарат. Вот эти – раз в неделю по одной, в маленькой баночке. А эти – три штуки под язык. Каждый день.
– Омолаживающие?
– Не сразу. Надо попринимать месяца три. Результаты, где применяем, хорошие. Для памяти. Если боли в суставах. Ну и прочее.
– Как ты? Давно не виделись. Лет пять? Как сестра?
Только что, по дороге из аэропорта, он заезжал к сестре. Завозил свои препараты. У него небольшая фабричка. Делает таблетки. Я не пошел, ждал во дворе. Декабрь не холодный, мягкий. Едем дальше, он в гостиницу, я в Леонидову знакомую квартирку.
– Все в порядке. Тесно там. Не могу. Лучше в гостинице. Четверо.
– Что?
– Четверо их. Дочь ее с мужем и пацан лет семи.
– Понятно.
– Сестра готовит ежиков. Ха. Ты знаешь, что такое ежики?
– Ежики?
– Ну. Пацан с папашей лежат, смотрят телевизор. Сестра тараторит: «Нельзя же лежать, он ведь маленький, будет неспортивный». Неспортивный. Представляешь?
– Да.
Он стал еще более горбонос, рыжесть выцвела и поредела. Так же глубоко втягивает воздух, прикладываясь указательным и большим к ноздрям.
– Сестра им покоя не дает. Говорит, попроси его вынести мусор, на помойку сходить попроси. Она хочет, чтобы он занимался делом… Этот муж странный. Лежит – и все. Такое впечатление, что в депрессии. У тебя бывает? Ты попринимай, если что.
– Конечно.
– И потом, сестра его не любит, этого мужика. Говорит, надо было такого в дом привести. Лучше, говорит, совсем никак. Дочь ее прибирается, так она бросила ежиков, стала ей мешать. Дочь кричит: «Твоей приборки сейчас здесь не будет. Не бу-дет!» А потом: «Вот здесь лежало колечко. Его нет. После того, как ты прибирала…»
– Колечко.
– Пока сестра стала помогать, колечко пропало. На палец которое надевают.
– Да.
– Тогда сестра кричит, мол, давай проверим в мусоре. И вывернула ведро с мусором на газеты. Дочь ее тоже закричала, что не будем в мусоре, что не надо никакого колечка. Жалко сестру. С таким психозом она. Говорит дочери: «Лучше бы ты бросалась на того, на кого надо бросаться…» Ты представляешь?
– А что пацан?
– А что пацан? Все время втягивает сопли и хнычет. Броуновское движение.
Мы едем дальше. Я не философствую. Броуновское движение. Вечер чудный. Ни о чем не поговорили, конечно. И только в конце я спросил про Клюева и кошку. Саша сказал, что не помнит никакой кошки, что он его просто ударил и попал в висок. А сейчас ему выходить.
– Я все забыл. Из этой раз в неделю, по одной?
– Да, из этой.
Он выходит. Я еду дальше.
НОЯБРЬ«Андрей Львович идет на службу в конструкторское бюро „Вымпел“, ядовитые дымки над трубами, Нарвские ворота в ад… Но сегодня не идет, а лежит.
Больница. Не инфаркт, предынфарктное. Вот это „ы“. Толстостенное и предупреждающее. На „и“ тоньше и быстрее, на „и“. На исходе год 1981‐й. Зажглось к вечеру, на работе. Дошел до больницы. Она тут же, с Промышленной направо. Фонарики сверкают, примораживает. И уложили. Нехорошо. В больнице вонь, это на первое, сразу и резко. Андрей Львович пошучивает: допрыгался. Медсестра отзывчиво улыбается. Клюет ласково на каждого живца, краснеет.
В коридоре женщина. С привязанными к спинке кровати руками. „Отвяжите, отвяжите“, – как юродивая в кино. Просительно. Извиваясь. Вид. Избитый вид. Испитой. Андрей: „Отвяжите“. Сестра: „Нельзя. Будет снова прыгать“. – „То есть?“ – „В окно“. – „А-а“. Это на второе.
Простыни. Пятнистые. Андрей включил „мертвую зону“, „Умышленную Мертвую Зону“, так он придумал. УМЗ. Когда не видишь то, что не хочешь. Перед тобой, а не видишь. С мыслями то же: не подпускаешь. Испуганный человек, человек испуганный. Поэма. Рядом, в коридоре, он и она. Андрей уже с включенной УМЗ. Чтоб расплывчато. Она во сне подвывает от боли. Муж сидит рядом, поглаживает ее руку. Мимо то медсестра, то больной, то черт его знает кто. То черт его знает кто. Не обращая на нее внимания. Отдельный мир – боль и сон. Борьба. Физическая. Все жилистые силы в сцепке. Жилистые силы души. И краем мозга фиксирует там, внутри себя: я есть. Я здесь. Боль как удар. Стон. Внутри нее колокол. Стон идет эхом, эхом колокола. Остальные – в своем мире, в здоровом. Медсестра все, что положено, сделала и ушла. Муж – в двух мирах. Но почти в одном, во внешнем. Туда, в ее борьбу, не проникнуть. Он бы и рад – здоровье не пускает. Здоровью не до болезни. Как бы душа ни рвалась туда, на помощь. Это на третье.
УМЗ не очень-то работает. Срывается в смотрение, в мысль. Андрей не трус. Он видит. В палате еще один, лицом к стенке. Выцветшая майка блеклая. Это слово „блеклый“. Больничное. Оно через „е“. Через „е“ оно не блеклое. Надо понимать. Тело. Койка. Капельница. Больница! Тоже слово. Воспаленное. С прицельной лампочкой посередине. В сто ватт. Точное слово. Только что была вольница. Соскок на „б“ и – передерг ударения. Во славу вони, в сто ватт и во славу вони. Йод, моча, хлорка. Сокрушительная смесь, тошнотворная.
Андрей Львович встречал маму. Незадолго до ее смерти. В больнице. Вышла как из преисподней. В желтом освещении, на венах следы уколов. Стигматы. „Больницы наши, умиральни“. Лежи, смотри в потолок. Ира была как раз беременна. Когда? Дочке три. Три года назад. Стыдно. Мама не хотела его женитьбы. И он не хотел. Так вышло. Беременная она, и вот. Обыкновенная история.
Началось в театральной студии. Студии, студии. Кругом студии. Как грибы. Грибница в гробнице государства советского. Дмитрий его привел. В ДК им. Первой пятилетки. Вот поэт, говорит, будет вам помогать сценарии стряпать. Глава студии – Рубль. Рублев сокращенный. Рубль! Практиковался на Таганке и в той же стилистике заварил кашу. Типа будущий театр. Шурум-бурум, трам-тарарам. Полузапрещенное что-то. Андрей Львович им тексты пописывает. Один из студийцев – дворник. Рагим-заде. Тут же, на Декабристов, в огромном подвале живет. Сборища. Тайное общество на улице Декабристов! Бурлит. Вино, стихи, любови. Гитара. Класс гитары ведет Нодар. Для желающих. Дарик. Девушки взволнованы. Ира за Андреем приударила, за долговязым. За очкариком. Пришпилилась, хвать – и все. Приклеилась. Из Удмуртии Ира эта. Немного раскосая, немного плосколицая. Красивая, на татарский лад. Хвать – и все. Красивая-то она красивая, но рассмотреть не успел. Сквозь очки-то запотевающие. У Рагима в подвале маты. По отсекам разбросаны. На них и падали, заночевывали. И получилось. Получилось у Андрея Львовича. И сразу забеременела. Прописка ей нужна – так мама подразумевала. Моего мальчика дурачат. Прописка так прописка. Не жалко. Семья. Дочь Наташа, Таша. Мать умерла. Не дождалась. Наверное, не хотела. Не того она хотела для своего мальчика. Ничего не говорила. Только подразумевала осуждающе и скорбно. Вслед посмотрит Ире, но как! Андрей Львович помнит. Он включает УМЗ. Но она не включается. Помнит он все.
Вопрос проскока. Как живут люди? Вопрос проскока ситуации, трудной ситуации. Позорной, трагической, нежеланной. Когда не хочешь видеть, слышать, знать. Так строится жизнь. На инстинкте. Нет! Не хочу! Только не кричите. Хорошо, скажу тише: не знаю. Не видел. Падение. Где-то там. Всплеск. Не слышал. Андрей Львович засыпает. Сон – проявление инстинкта. Его высшая точка. Инстинкта выжить. Во что бы то ни стало. Выжить – значит забыть.
Койка напротив. Кабанов Петр Сергеевич. На боку, с газетой.
– Что пишут, Сергеич? Что-нибудь о твоей жене? Нашли ее лифчик?
– Да, нашли. Разбежались искать. – Сергеич снимает дачу. С соседями по коммуналке. Этим летом повесили белье сушиться. Утром нет трусов и лифчика. И комбинашки. Комбинашки нет! Всего нижнего белья.
– Зайцевы украли, соседи. А кто еще? Мать твою за ногу.
– Зайцевы у Кабановых? Скоммуниздили, что ли?
– Ты коммунизм не трожь. Салага. Это тебе, понимаешь, не так просто… – Фразу не держит. Забывает. Иногда на полуслове забывает. Пенсионер. Курносый, глазенки маленькие, юркие. – Вот такой зоопарк. Мы на Зверинской живем. Рядом с зоопарком. Поэтому… Эх…
– А что коммунизм?
– Ты не смейся. Есть непроходящие ценности. Не-про-хо-дя-щи-е. Да. Моб твою ять… – Это иносказательный мат. До настоящего Андрей недозрел. Так считает Сергеич. – Мы за коммунизм ого-го-го. Мы, понимаешь… А вы? Болтуны без роду без племени. Никто не забыт, понимаешь… Да. Вот как надо писать. Сползла погодя… На бархат заката слезинка дождя. На бархат заката! Слезинка дождя!
Андрей Львович думает: „сползла погодя“. Отрицательное звучание. Наперекор задуманному…
– Да, красиво. Сергеич, будем держаться! Если сползать, то погодя.
– Вот именно. Будем стоять, как на подстаменте. Насмерть.
На подстаменте. Андрей представляет памятник. Он рядом с больницей – Кирову Сергей Миронычу. Слова. Странная штука. Блеклый, больница, сползла погодя. Прописка. Сколько проклятий и писка. Жилплощадь. Жилплощадь. Как жить на жилплощади? А кто сказал, что жить? Только расплющиться. Всеми жилами. Вот эти сокращения советские и эти слова. Уплотнили. Подселили. Подселили одно к другому – и они взаимно задохнулись. В спертости. Все точно. Аббревиатуры тоже. КГБ. Калечить. Гнуть. Бить. Крушить. Грабить. Бдеть. Скольких погубили!
У Андрея Львовича институтский друг был Стасик. Папа большой чин занимал. Там, в ГБ, как выяснилось. Но друг остался другом. Он не виноват. Наоборот, давал самиздат. Самиздат! „Доктора Живаго“. Отобранные у диссидентов книги давал. Они к папе попадали, а потом домой. Просвещение от КГБ. Годы какие? 70–71‐й. Стасик говорит: ты осторожней. С поэтами твоими. Писателями. А что? Есть среди них которые доносят. Сидим, пиво пьем в „Пушкаре“ на Петроградской. День золотистый, ноябрьский. Солнце в полуподвальчик – наискось – на деревянные столы, кружки. Нам пиво и по наборчику. На тарелке соломка. Брынза. Брынза! Тоже слово. В солнечный день слово.
Стасик: ты осторожней. Поротова знаешь? Слышал. Его мать – адвокатша. Ну и что? Он на нее писал. На мать свою? Зачем? Попросили. Мать защищала этих… Диссидентов. Кто это такие? Антисоветчиков защищала. Тех, которые попались. Папаша его вызвал. Я тебя, говорит, за яйца подвешу. Это у них называется „сталиновать“. Стасик хохочет. Поротов схватился за живот и на пол. Уделался. Папаша ему: уматывай. Быстро уматывай, воняешь. Завтра придешь с материалами, только не жри перед этим. Тот пришел, выкрал у матери. Защитные материалы. Переснял, жиденок. Почему жиденок? Не по чему, а по кому. Кто по матери. Кто по отцу. У этих полукровок раздвоение. С ними легко работать, папаша так говорит. У них русская половина ненавидит еврейскую. Внутри себя. У них в душе коммуналка, смердяк с черным ходом, с черносотенным. Почему? Потому что били в детстве. Как жида били. Во дворе все знают. И в школе. Где чья половинка. И по какой бить. Настрадался он, хочет быть русским. А есть и без половинок. Цельнокройные. Но не хотящие своего еврейства. С такими тоже легко. Они с гнильцой, папаша говорит. Спросишь такого: ты кто? Я? Мнется. Не любит в себе пейсатого. Обрусевший я. Ах, так? Тогда служи. Доноси, мол. А среди этих много той же нации еврейской, которую он в себе спирает. Среди антисоветчиков. Понял? Андрей Львович не верит. Наивный ты, Андрюха. А папаша мой – мастер инсценировок. Смотри, что разыграли. Тебе, говорят Поротову, предложат вступить в партию. В Союзе писателей. А ты откажешься. Публично. Зачем? Чтобы свои не подозревали, беспартийные антисоветчики тайные. На которых он стучит. А взамен? Взамен – будешь печатать свою дрянь. И паспорт тебе поправим. На русского. Андрей Львович не верит. Потом уж задумался, когда с Яшей случилось. Скольких погубили, мерзавцы.
В день проводов Насти с Березиным помогали им с вещами. Такси. Я, Андрей Львович и Яша. Тот, кого спрашивал: вас Яша зовут? Так в уме и остался Яшей. Яша безапелляционен с шофером: езжай туда, потом туда, потом еще раз туда и туда. Там забрать то, сям – се. Сям-Се. Потом – в аэропорт. Таксист говорит: не поеду. Не понравилось ему, что надо туда-сюда мотаться. Яша: поедешь. Так несколько раз повторили: поедешь-не поеду. Поехал. Скукожился и поехал. Яша, когда внутреннен, несгибаем. В достижении цели несгибаем. Целевой человек. Андрея бы Львовича в момент выкинули. Да и выкинули однажды. Вот еще одна обида тяжелая. Взял такси. Так-Си. Из гостей вышли с Настей на Васильевском. Нетрезв немного, и вальяжно так: нам, шеф, в аэропуэрто. В аэро-пуэрто! Ему несвойственные шутки. Научился у Дыма неприродному, наглому, несвойственному. А шеф: выходи, не поеду. Как почувствовал пренебрежение. И вышли. На голом проспекте вышли. Ветер. Позор.
С Яшей прочно. Сели – поехали. Березин ни слова. Так злобно и улетел, а Настя заплакала, но вскользь. Андрей Львович в душе рыдал. Не из‐за расставанья. Ноябрь чернел. В переблеске лиственном. На него этот месяц как нацелен, действует пронизывающе. Пронизывающий ветер проябывал – Дыма выраженьице. Одно из многих. Дмитрий умеет, у него обаяние. У него и у Дарика, у них оборотистая сноровка. К жизни надо припошлиться, чтоб ни шва не видать. Ни сучкá, ни того… Заподлицо. А не припошлился – вылезай, топай пешедралом. Года не прошло, эта история: донесли на одного, другого, по цепочке – до Яши добрались. Антисоветская агитация. Вызвали в ГБ. Он вены вскрыл накануне, и кончено. Когда внутреннен, несгибаем. Сказал: не дамся. Точка.
Ира навестила. Пришла, принесла сырники, компот из сухофруктов. Тумбочка. Компот. Сырники. Сколь жалок натюрморт и бледен. Сколь жалок, бледен натюрморт. Я натюрморту присоседен. Кровать. Салфетка. Третий сорт…
Ира. Оживленная, бодрая. Это вечное двухголосие больничное. Навещающий – там, откуда пришел, пахнет воздухом. Больной – потным халатом, дезинфекцией. Ира как шарик надувной. Рвется на волю. К форточке. Душно у вас, говорит, надо проветрить. Старается быть озабоченной. Но шарик рвется. К форточке рвется, на волю.
Ира. Существо легкое, не задумчивое. Хотела в театральный. Органика. Провинциалы органичны, как правило. По дикости своей, по наивности. О, этот наив! Наив души неотягченной. Но не прошла, слетела с третьего тура. Рубль подобрал. Сидел в Театральном. Подбирал, кого отсеяли, для студии своей в Пятилетке. Ира порывиста. Ира говорит: слышал? Нет. Самолет задел человека. За голову. И он в коме. Кто? Что? На взлетной полосе во Флориде. Представляешь? В коме. Задел – и в коме. Сергеич: еще и не такое бывает. Андрей Львович поражен.
Вот Ира. Откуда это? Это воодушевление, интерес к ничему. Этот ноль точки кипения. Апатичный интерес. Чужая. Не отталкивающе чужая, нет. Как прохожий. Идет мимо. Сидит мимо. Стоит мимо. Говорит мимо. Вот это слово: мимо. Как сквозняк. Сквозь форточки двух гласных. Как выдуло. Потом хлоп, вернулось. Они в студии этой. Животных изображали, птиц. Ира – гусыню. Насмотрелась у себя на родине, на речке Иж. Смешно изображала: идет, идет, переваливаясь, вытягивает шею. И крыльями переполох: пях, пях, пях. Озирается – и дальше. Вот эти остановки гусынины в оторопи. Пях, пях, пях. Задел – и в коме. За голову. У них там сценречь. Сцендвижение. Вокал. Как в институте.
Андрей Львович заходил изредка по поводу сценария. Обсудит – и домой. Дарика повидать заходил, Дмитрия. Оба по девочкам. Дмитрий говорит: клеевые потуги. Время, говорит, утеплить бабца. Заклеит – и нет. Исчез.
Рубль! Что притянуло к нему? Пустое место. Пустое место притягательно. Вокруг пустого роились. Вот и они с Ирой. У него спарились, у Рагима в подвале. Совет студии, устав студии, гимн студии. Студии, ЛИТО. Плодились и плодились, страсть пложения. Нерест. Подпольный нерест. Гул подледный. Ложные флажки. Игра в коллектив. В сплочение. Зачем? В единомышленников. Единомышь. В сплочение против. Против официоза, против лжи. Рубль. Лидер без черт. Болел он как-то. Навещали. Лежит в малиновом свете, в колпаке. Почему в колпаке? Кругом студийцы. Лицо худое, со щетиной. Говорит о театре, глаза воспалены, пылают. Вахтанговская школа. Захава. Ах, Рубль. Мил. Вогнут. Вмякостен. Вмещающ. Никаков. С требованием правды на сцене. Я в предлагаемых обстоятельствах. Не врать! Не наигрывать!
Я. В предлагаемых. А если нет „я“? Одни обстоятельства? А если нет обстоятельств? Одни „я“? А шарик вернулся. А он надувной. Я гитару настрою. На лирический лад. Незнакомой тропинкой. Уйду в звездопад. Полночный автобус. Номер 22. С Декабристов на Невский. Бог мой. Букет их тел. С бутонами голов. Бутоны стукаются. Расцветают ртами. Плещут языки. Сколько любви. Большой. Не навсегда, но большой. Не навсегда любви. Сколько пены. В песок шипящей и шепчущей. П-ш-ш-ш…
Ира навестила. Пришла, ушла. Андрей Львович скучает по дочери. Остро. Подробно. Прогулки с ней. По дворам, по дворикам. Колокольная. Разъезжая. Достоевского.
Баня там. В ней ишачил. Подышачивал. Вот это „ы“. Толстостенное. Предупреждающее. По выходным. Деньги, деньги. С соседом за компанию, тот банщиком. С Толиком. Пиво клиентам поставлял, ящики с пивом. Притащить и оттащить на черную лестницу. Утром пустые бутылки погрузить-сдать. Деньги, мятые рубли дохлые, замусоленные. Ханыги в бане в простынях, сидят разваленно после парилки. Мат-перемат. Пиво, скумбрия. Курево. Историйки. Анекдоты. Притащить-оттащить. Погрузить-сдать. В окно высунуться на черной лестнице. Вдох-выдох. Воздуха глотнуть ленинградского, зимнего. Пар, звезды, фонари. И обратно.
Андрей Львович скучает по дочери. Баня кончилась. Ящики уже неподъемны, теперь не растаскаешься.
А то еще был заработок – поехали под Лугу кусты рубить вдоль шоссе. Вместо отпуска. С тем же Толиком. Взяли по топору – и пошли рубить под корень. Ира не требует, но канючит: денег нет. Ребенку надо это? Надо. А то? Чтоб все как у всех. Дачу на лето снять в Горской. Или в Разливе. Сарайчик. С электрички сойдешь – дохнет травой. Незатейливо, но проникновенно – пыльной травой привокзальной медленно дохнет. С работы сойдешь в тишину. Сосны, дочь любимая. Чтоб как у всех.
Поехали рубить с Толиком. Месяц рубили. Еще позор на возврате случился, позор и ужас. Пили в автобусе, приехали, вышли. Толик: куртка. Куртку забыл, грязную свою джинсовую забыл в автобусе. С деньгами. Рванулись назад. Нет автобуса. Весь его заработок. Четыреста рублей. Андрей Львович отдал половину своих. Жалко было Толика. И денег. Больше денег, чем Толика. С трудом поделился. Поделился, но с трудом. В этом и позор гнетущий. Зажавшейся души позор неистребимый. Ира в крик. Потом заплакала. Ты тут при чем? Он потерял. Алкаш. Потерял – пусть ищет. Неудачник. Господи, какой неудачник. Нет денег. Не было и не будет. Вы посмотрите на него! – это она подругам. Те хихикают, смотрят. Хихичат лупоглазо.
Ира продавщицей в салоне „Красота“, в парфюмерном на Невском. Помог Рубль с устройством. Директор салона – Елена Александровна, его знакомая. Страшна как черт. Молодая и прыщавая. Самое место в „Красоте“. Ира таскает духи. Как придут „Клема“ или „Фиджи“, французские. Купит, потом перепродаст. Десятка-другая сверху. Ира живая, крутится. Пях, пях, пях. У нее инстинкт рыщущий, инстинкт выживания. Вы посмотрите на него. Ляпсус. Мой ляпсус лысеет. Чмок в темечко, смеется. Мой ляпсус толстеет. Щип за бок. То злится, то смеется. И копится усталость. Изо дня в день. Как пыль. Копится. Оседает в тебе. Залежи усталости. Тридцать с небольшим. Всего-то. И устал. Здравствуй, Чехов. Возвратились мы не все. С работы прийти – лечь. Прийти – лечь. Книга. Колыбельная книга. Две страницы – и в сон. А зимой? Полгода зима. В одиннадцать светает, в пять темно. Зайдет в салон в выходной. Ира: посмотрите на него! Елена Александровна: о! поэт пожаловал! Ну-ка, поэт, зайди в кабинет. Сбегай, моя душа. Сует пакетик. Отнеси. Со двора. Сюда, в „Коньяки“. Взамен дадут шампусика. Андрей Львович идет, отказать не умеет. Опять же подработку даст – ломать коробки из-под товаров. Час-другой, сломал-связал. Потом сочинил в шутку: „Елена Александровна была собой нехороша, нехороша. Елена Александровна пила. И говорила мне „моя душа“. Я в парфюмерном офисе служил. Коробки я ломал из-под духов… Потомки, я духовной жизнью жил и сочинял лирических стихов…“ Это позже, когда уж Елена Александровна померла. Ее отчитали на партийном собрании, вышла – сердечный приступ. Прямо в „Пассаже“. Бесследно. Как не было. А зачем было? Лопаются как шарики на демонстрации. Лопс – и нет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?