Электронная библиотека » Владимир Гандельсман » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "От фонаря"


  • Текст добавлен: 2 мая 2024, 22:01


Автор книги: Владимир Гандельсман


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Мастер, из демократических соображений пробрасывая между словами „бля“, говорит: „Мы ведь снимаем сновидения и просыпаемся из одного сновидения в другое, матрешка сновидений из кадра в кадр, а деталька во сне высвечивается не та, что наяву, а которая надо, и она маячит на заднем плане, куда никто вроде не смотрит…“. Он проповедует истину сновидений и второго плана, на котором в каждом фильме у него кто-то из массовки спотыкается и падает для достоверности прохода, с кого-то сдувает шляпу, и та летит неназойливым кубарем, а на побочной известковой стене проступает кровь и течет, течет, течет, причем вверх. Он дает волю своему врожденному чувству правды и преувеличивает ее до такой степени, что опрокидывает зрительское возникшее было недоверие навзничь, и извлекает из него безысходную зрительскую веру.

Жена его, по прозвищу Леденец, маленькая, гладкая, некрасивая, но крупноокая, вспыхивающая при виде любого талантливого явления, вечный тип вдохновительницы мужчин, цепко на всех посматривает, горделиво и требовательно оценивая степень слушательского восторга, а вскоре всем чутьем угадывает Дмитрия, который знает, как и прочие, что Мастер дуркует, но не впадает в подыгрывающую зависимость, и его холодное неприятие действует на Леденца, как манок на куропатку, и она подсаживается к нему для краткого допроса, но Дым опережает: „Вам надо безотлагательно лечь, вы очень плохо выглядите“. – „Да? что?“ Духовно успешных он не щадит. Мастер выпрыгивает на мгновение из соседнего разговора: „Не приставай к молодому“ – и она отскакивает, а рядом с Дымом сидящая актриска, уже пьяная вдребезги, произносит текст определенно из какой-то сцены, в которой она пробовалась на роль: „Остроумно, хотя и зло“, – бережно сплевывает на ладонь косточку от тортовой вишни и подает Дмитрию, мол, перекиньте в мусор, тот говорит, мол, ошиблись лапкой, „ой, пардон“, и поворачивается к своему другу, друг безропотен, потом камера сдвигается в сторону юбиляра.

Там зарождается новое завихрение, и юбиляр, скалясь и обнажая свои лошадиные зубы, манхэттен зубов, объясняет Андрею, что текст в этом месте должен разрывать себя от ярости, это отдельные завывы.

– Завывы?

– Вот именно.

К ним придвигается Мастер с боковым привеском: рыхлым белокурым помрежем, запоминающим за мэтром каждое слово, имея в тайном виду будущую книгу из серии „ЖЗЛ“.

– Хочу, – говорит, – познакомить, это наш поэт Андрей Львович.

– Да, – юбиляр грубо прерывает рыхлого, – великий поэт Андрей Львович.

Но рыхлый сгибается почти в поклоне и, глядя снизу вверх на мэтра, лает, извинительно улыбаясь: „Не такой, конечно, великий, как вы, не такой, но…“, и с ним приключается немыслимый в своей унизительности танец дрожащих движений и мелкой мимики. Дым оказывается тут как тут: „Вам помочь? Судороги?“

Андрей, влюбленный в последний фильм мэтра „Пря“, говорит: „Ваш фильм о смерти возмутил ясную тишину моей души“. Мастер, не умеющий расслышать стиль Андрея, всегда искреннего и умышленно велеречивого, уловив, однако, слова „смерть“ и „душа“, машет руками: „Только, пожалуйста, никакой души, никакой смерти!“ – и, минуя смутившегося Андрея, плывет дальше.

Но Дым, описав дугу и придвинувшись к нему вплотную, произносит медленный монолог: „Милейший, – тот столбенеет от наглости, – мое величие заключается в том, что я всегда позволяю собеседнику забыть, с кем он разговаривает… это понятно? (Мастер, ничего не понимая, говорит „понятно“); например, я бываю намеренно откровенен, а это равносильно глупости; и как же после этого не пуститься собеседнику в нравоучения, а значит, не почувствовать себя выше? Вы только что почувствовали себя выше? – Мастер что-то квохчет (с головой ребенка, большими ушами и разросшимся задом, похожий на кенгуру, этакий баловень и увалень, ломающий и отбрасывающий артиста, как игрушку, подвергающий его издевательствам, как если бы тот был домашним животным, которое надо выдрессировать, и закатывающий на съемочной площадке детские истерики, крича фальцетом, что все фальшиво…), – но Д. его обрывает: „Было дело, я признался типу вроде вас, что мысль о смерти вызывает у меня ужас, что, не осилив и не поняв ее, нельзя жить, – и получил в ответ выговор в виде афоризма, что смерть заслуживает лишь того, чтобы о ней не думать… – вот я тогда и подумал: черт побери! презираю людей, не умеющих настроиться на близлежащего!“

Дым уходит в коридор, накидывает тулуп и покидает сборище, а следом Андрей, сказав на прощание Дарику: „Я выслушал нашего режиссера с горестным изумлением“, – Андрей говорит о юбиляре, подвигавшем его, „нежного и ранимого“, на „завывы“.

Следом вся конструкция рассыпается и улетучивается.»


Около моего дома открыли магазин «Секонд Хэнд» (написано кириллицей). «Комиссионка» по-старому. На днях вижу девушку, в точности Ия, стоит перебирает кофточки на плечиках, цепко так хвать – и всматривается. Тут раздается сдавленный крик, муж из‐за кофточек, как в кукольном театре из‐за ширмы: «Сколько тебя ждать?» Она молчит. «Что ты молчишь? Сколько тебя ждать?» Молчит. «Так и будешь стоять, перебирая дрянь своими ручками? Крамольными этими!» Молчит. Меня поразили его изощренность и громоподобное шипение. Крамольные ручки, надо же! Я заспешил, но на прощание оглянулся. Кто они? На улице притормозил. Идут: она невозмутима, он в угрюмом смирении.

Что-то было в них от моих троюродных родственников-супругов: жена дважды уходила к любовникам, а муж моментально заболевал (или умело симулировал болезнь), и она из жалости возвращалась. Но после второго раза совсем замолчала, а он, слабовольный и обреченно привязанный к ней, затаил ревнивую злобу и жил вспышками и сниканием.


Знаю от своего приятеля-психотерапевта другой разворот супружеской жизни. После очередного ухода-возвращения утром из комнаты мужа раздались жутковатые горловые вопли. Вошла жена, он совершенно спокойно сказал: «Я сошел с ума», – и они продолжали жить, словно бы ничего не случилось. А он и впрямь рехнулся. Вопль был осознанием того, что жизнь прошла без любви и радости, он был той единственной незаурядностью, которую муж когда-либо себе позволил. Незаурядное проявление заурядной мысли.


(В подобных случаях Эдуард говорит: «Живая жена дороже мертвого брата».)


Если в истории или в мысли встречается оригинальность, то это не сами история или мысль, но лишь глубина или сила их выражения. В одном случае симуляция, в другом сумасшествие или самоубийство. И еще одна забавность: это очередное подобие, эта девушка, напомнившая грациозно-молчаливую другую, сделала ее на мгновение собой, подав в непредвиденном для меня ракурсе, пошловатом и хищном, и зачем-то развенчав таинственную служанку-красавицу Ию… Как вздохнул один лирик: «Так выветриваются воспоминания, на сквозняке, проходя сквозь анфиладу подобий».


Я покупаю водку. Вечером в пасмурный зимний день выпить – большая радость. Наш друг, которого Леонид назвал Андреем, умер два года назад, в 2004‐м, годовщина через несколько дней, в следующем месяце… В память о нем пусть пойдет снег. Или даже три снега. Второй – сквозь первый, который только что незамедлительно тронулся, – идет в день его смерти, когда после работы я прослушиваю сообщения с автоответчика. Третий – сквозь эти два – идет на предновогодней платформе в рассказе Леонида. Так что комната у меня в два света и в три снега.

 
Голоса мальчишечьи разбивают
стакан двора
(а когда-нибудь – распивают),
день серебряней осетра
проплывает мимо окна, —
 
 
это снег, снег рябит,
лодку книги раскроешь, а там гребцы, —
о, воскресный быт! —
вырос мальчик, годится себе в отцы,
снега белые образцы,
 
 
драгоценный мой, ты лети, лети,
а потом тай, тай
(и тайшет приплети, —
пусть туда уходит трамвай),
признаваясь невидимому в любви,
 
 
а себе говорю: укройся и будь таков,
и себя не неволь,
спи, не помня страшных стежков,
а с утра укладывай боль
в формалин стихов
 
 
и отчаливай, ты загостился у них,
у чужих родных,
а пока вечереет стакан, стакан
опрокинь, – он гранен и тих,
дорогой истукан.
 

Мне потом написала его краткая знакомая, я сохранил отрывок: «…наше неспешное полдничание и попивание пива в Лопухинском садике; помню, как он долго пытался вытащить из стакана залетевший туда пожелтевший листик, так аккуратненько, пластмассовой вилочкой, а потом плюнул, засмеялся – и полез пальцем…»


Конец января. Ни к селу ни к городу сошел снег. Я смотрю на сухие прошлогодние листья. Мой дом образует прямой угол, в окно я вижу, как в этом прямом углу ветер их кружит. Неумолимое и бессмысленное кружение. Сухие листья ничего не знают о ветре. Сухие листья ничего не знают даже о листьях. Они не спрашивают «зачем». Кружатся – и все. Красота, которая обретена ценой смерти и неведения… А живые листья что-то знают. И о ветре, и о себе. Весной, летом и особенно осенью видно, как они трепещут и держатся за ветку изо всех сил.


Теперь остались мелочи. Первая – закончить рассказ Леонида.


«Уже в дневном свете и весной минувшее блеснет двумя осколками.

В одном из них, позднем, Дмитрий встречает около студии Дарика, постаревшего, в демисезонном пальто с хвостиком нитки вместо верхней пуговицы и с улыбкой, недозастегнутой на передний зуб, они с „великим поэтом Сергеем Петровичем“, „познакомьтесь“, человеком смурным и явно пьющим, пишут „Медею“, скоро запускаются…

А в другом осколке, совсем еще близком к юбилейной вечеринке, Мара идет мимо Вагановского к Миодушевскому, который живет на Фонтанке, договор дороже денег, той же улицей, что она шла в первый день знакомства с Дариком, но в обратном направлении, в отместку – с точно такими же тюльпанами, родившая к своим двадцати шести троих детей, молодая и сияющая, она идет к красавцу Мио, который не только купил, но уже и разлил в бокалы красное вино, по цвету шикарно подходящее к настенному восточному ковру…

Есть и третий осколок, но он опять январский и совсем-совсем поздний и далекий от юбилея, начала третьего тысячелетия осколок, в который запаяна кухня женщины Нади. Женщина Надя ведет рассказ, на столе фотография Дарика с большой бабочкой на плече, он хитро косится на объектив, а Надя, приютившая Дарика в его последние три года, – и пусть это неправдоподобная правда, зато правда истинная: в квартире, откуда вплотную виден Ситный рынок, – ставит музыку из „Медеи“ и подробно рассказывает, о чем эта никогда и нигде не прозвучавшая музыка, выученная ею наизусть, да и музыки-то всей минут на двенадцать, но есть еще записанные на бумаге симфонии, они у Мары, которая их не отдает, и они пылятся в сундуке, не можете ли вы при случае их забрать, Дым обещает поговорить, что ж, а потом, продолжает Надя, он приходит, а я в той комнате, он кричит: слушай, анекдот, – и заранее хохочет, – летят два парашютиста, – я запомнила, еще бы не запомнить, – в затяжном прыжке падают, один все яблоки ест, одно, второе, третье, а другой ему с раздражением: ты что все ешь и ешь? а первый: так у тебя ж полный рюкзак, – и хохочет, и тут грохот, я вот сюда выбегаю, а он упал, и мертвый здесь, в прихожей, у него ишемическая болезнь была, я его на этот диван положила и сама легла рядом, целые сутки пролежала, пока не забрали… и Дым быстро прощается, у него срочные дела.»


И вторая – тот поезд, в котором я еду из Подмосковья в В.

 
Сначала щелкнул кассою кассир…
Потом в вагоне быстрый день горел…
Когда же затаил дыханье мир,
я посмотрел в окно… Я все еще смотрел,
как солнце сходит медленно на нет
(там виноградарь виноград давил)…
Но лишь разлился лиловатый свет,
я начал записи, я их возобновил.
И длилась ночь. Бессрочно. Будто дверь
тишайшим дуновением извне
бесшумно затворилась… Маловер,
как было чудно без тебя, просторно мне.
 
ДЕКАБРЬ

На похороны тещи я не попал: сел в поезд, который пролетал В. без остановки, пьяный заскорузлый проводник на билет не посмотрел, а главное – я заснул, проснулся в пяти часах от В. и уже не успевал. С тех пор минуло одиннадцать тысяч дней.


Начало сегодняшнего рассказа – эхо предыдущего. Качели уходят из-под ног – и дух на мгновение замирает. Рассказ не виноват, это один из приемов жизни, взятый взаймы у рассказа, одолжившего его у жизни, – курица или яйцо? Чем дольше треплется прием, тем он становится дешевле, но трепаться не перестает – ему нет дела до нашего дорогого вкуса.


Когда-то меня праведно и философски осенило: я могу написать стихотворение, но не знаю слов. А сейчас, думая о том, что чистота помыслов, сопровождавших меня в поезде, увенчалась таким дурацким промахом, я продолжил: стихотворение, написанное неизбежным и выстраданным словом, может оказаться много хуже «выдуманного» или, наоборот, непродуманного и начертанного без всякой необходимости. Дело случая.


Читать книги и размышлять о творчестве – любимые занятия. Часто я думаю о бормотании и бессмыслице, которым так много строк посвятили поэты. Особенно удивительно, что дикое и немыслимое в рассказе весело вдохновляло Пушкина и, когда не было под рукой фантазера-рассказчика, он «сам, при удивительной и, можно сказать, ненарушимой стройности своей умственной организации, принимался слагать в уме странные стихи – умышленную, но гениальную бессмыслицу…». Так пишет барон Е.Ф. Розен, не знаю, стоит ли ему верить. Но, может быть, «услышав» пушкинскую бессмыслицу, Лермонтов написал: «Есть речи – значенье / темно иль ничтожно, / но им без волненья / внимать невозможно…»? А уж потом, в другом веке, появились стихи со «жрицами божественной бессмыслицы», «блаженное, бессмысленное слово» и «язык бессмысленный, язык солено-сладкий». «Я хотел бы ни о чем / еще раз поговорить…» Человек входит в темную комнату и шарит рукой по стенам в поисках выключателя, нелепые слепые движения, и – раз! – находит: свет! – И что же? Непредвиденная планировка, мебель расставлена не так, как он предполагал. «Зима, и все опять впервые…»


«И дальше, дальше, в те небеса, где обитают и Дарик, и Гриша, пусть обитают, ничего более очевидного невероятного люди не придумали, и еще дальше, в холодное декабрьское ленинградское небо 1973 года, под которым молодой специалист Андрей Львович идет на службу в конструкторское бюро „Вымпел“, ядовитые дымки над трубами, Нарвские ворота в ад…

Осенью отправили в колхоз – месить грязь на уборке картофеля. Обчавканные, тяжелые с отворотами сапоги, фанерная дырявая тара. Полугниющая земля, полуживая. Зато небо высокое, навылет небо. И запах яблок из сырых садов. Вдох, выдох, вдох, выдох.

Познакомился с Фаиной. Потом уж, после колхоза, пригласил в однокомнатную квартирку друга. Стыдно, всегда стыдно. Не дотронуться. И холодно, плохо отапливается квартирка.

Фаина умеет взглянуть. Глаза черные, фаинистые. Прожгла моментально. Он легкий на прожог. Бретелька на плече под свитером. В колхозе на зернотоке засмотрелся, на рыжем, рассыпчатом зернотоке, горящем в угольной ночи. Фаина с лопатой стоит, улыбается, белозубая.

На выходные к ней муж приехал, блондин худой и ухоженный. На своей машине, значит, денежный, хоть и щенок совсем. Петечка. В колхозе обедали вместе. Она говорит: „У курицы крылышки совсем подгорели“. Андрей Львович: „Высоко летала, наверное“. Рассмеялась. Он остроумный. Мужики обсуждают баб, у каждого мнение всякое. Он: «Главное, чтобы нога была плотная». У него любовь к словам, он умеет сказать. Тут Петечка что-то о теории относительности. Блеснул соплей. Андрей Львович: „Есть вопрос по теории: относительно ты меня или я тебя?“ – „Что?“ – „Относительно ты меня или я тебя?“ Опять смеялась.

Он идет на службу. Улица Промышленная. Все можно ускучить. Люди убивают воздух. Слева, в темноте, больница. Там он окажется с микроинфарктом. Через восемь лет. И вспомнит, как шел. Думал про Фаину. Профаин. Лекарство.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации