Электронная библиотека » Владимир Кантор » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 28 ноября 2023, 15:38


Автор книги: Владимир Кантор


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава IV. Ссора

Брови ее сузились в ниточку. И я сразу понял, что случилось. Поссорились. С отцом или с бабушкой Лидой. И бабушка Настя тоже поняла. Я это сразу увидел по тому, как она засуетилась и забормотала, что пойдет «чайку согреет, а то остыл». Лицо у мамы стало резким, твердым, губы сжались, стулья на своем пути к столу она переставляла, как будто то были берестяные туесочки и ничего не весили. Я замер в страхе. Мама заговорила, но, как всегда в гневе, говорила отрывисто, перескакивая с предмета на предмет (это я даже тогда понимал) и как-то зло. Я думаю, что если бы не раздражение, то многие фразы не были бы произнесены (да в нормальном состоянии духа и не произносились), они были скорее в стиле квартиры коммунальной, а не того милого мне у мамы ученого тона.

– Я не хочу чаю, – мама вдруг зловеще так рассмеялась. – Ратников к тебе заходил? В сенях встретила. Опять о Боге читал?.. Все-таки он немного свихнулся после того… Божий ратник!.. В старину он бы в странники ушел. Однако как и не свихнуться! Я и от простой жизни с ума, кажется, скоро совсем сойду!

Мама заплакала, а бабушка принялась тихонько поглаживать ее по спине и плечам рукой.

– Не плачь, не надо. Борюшка тут. Может, отца от Сизовых позвать? Гуляет он там.

– Не надо, не смей ходить! – мама вытерла слезы. – Не хочу, чтоб эти пьяницы сюда притащились. Сиди спокойно, мы с Борей сейчас уедем.

– Не гневи сердца, – подлащивалась бабушка, но так, казалось мне, что гнев в маме только разгорался. – Лучше расскажи, облегчи душу, и все пройдет.

– А что рассказывать?! – сорвалась мама, хотя до этого и сдерживалась, это было ясно. – Все то же самое. Со змеюкою поругалась! Она часов с пяти еще завела: «Боре надо в школу. Поезжай забери». – «Я, говорю, знаю». Через час снова: «Боре надо в школу. Поезжай забери». – «Пожалуйста, не командуйте мной, говорю, я сама знаю, что мне делать». Тут она руки в бока уперла, уставилась своими холодными глазами в меня и молчит. Я не смотрю, одеваюсь. А она стоит и смотрит. Тут ведь никакие нервы не выдержат. Я и сорвалась, даже закричала, кажется: «Что вы на меня смотрите? Я ничем особенно от других женщин не отличаюсь, нигде ничего не подкладываю!» – «Глупая, говорит, ты все же, очень мне надо на тебя смотреть». И стоит не уходит. Но я-то знаю, чего она пришла, жду, что скажет, и дождалась. «Ты, говорит, я слышала, в кино собралась с Гришей». – «А что, говорю, Боря ведь не с вами, а с моей мамой». – «Мальчику надо в девять уже спать, а начало сеанса – в семь». – «Да ведь билеты же, говорю, пропадут. Фильм “Секретная миссия” (это – пояснение бабушке Насте). Ничего страшного, если один раз Боря на полчаса позже ляжет. Что же, Грише одному идти?» – «Гриша, говорит, со мной пойдет, и билеты не пропадут, и мальчик вовремя дома будет. Могу ли я со своим сыном в кино сходить?» Я и не выдержала, обидно стало, вот я и разревелась. Мама, но что же она себя как ревнивая жена ведет, а я не поймешь кто! Как будто приживалка. Да и Гришу тоже жалко, то он ко мне, то к ней. Что же вы, кричу, мою жизнь заедаете! Это вам еще помянется. Я ведь тоже биолог, тоже с высшим образованием!» А она шипит: «Я что-то такой биологии – генетической – и не слыхала. Что-то тебя, ценного такого работника, с такой редкой профессией, еле на работу лаборанткой взяли». А какой она биолог?! Только и читала, что Мичурина с Лысенко! (Хочу здесь заметить в скобках, что бабушка Лида вовсе не была ретроградной гонительницей генетики, выслуживавшейся по начальству; она действительно верила, что генетика – это заблуждение, досадный просчет в ясной дарвиновской картине эволюционного развития). Я взяла и выскочила, – продолжала жаловаться мама. – Гриша за мной: «Анечка, Анечка, пойдем в кино. Не обижайся на маму, у нее тяжелый характер, она пожилой человек». Она-то как раз чересчур молода, это я скоро старухой буду от такой жизни. А в старости и вспомнить нечего будет, кроме ссор и скандалов. Так и проживу всю жизнь, не живя, ничего, кроме обид, не повидав. Для чего и жила?! Пошли в кино. А на картине поругались. Я сюда побежала, а он домой к своей мамочке поехал! Мама, что ж я такая невезучая?! Не вернусь я туда!

Бабушка сидела напротив мамы, осуждающе поджав губы и покачивая головой. Мама говорила быстро, с трудом переводя дыхание между фразами; от раскаленной печки было жарко, а казалось, что жар и духота идут от красного абажура над столом, допускавшего свет только в середину комнаты. Уже в углах скапливалась темнота, не говоря уж о холодной зимней тьме за окнами. В моей голове закрутились вполне реальные мечты. Как мы живем отныне здесь, я хожу в здешнюю школу, мама на работу, и ничего нам от них не надо, пусть себе там живут, а мы и сами проживем, а потом я вырасту, стану знаменитым, помогу маме с работой и, конечно, буду лелеять ее старость, а они пусть себе там локти кусают, что не смогли оценить таких замечательных людей, как я и мама. И пусть тогда отец гордится и горюет, что это такой у него замечательный великий сын, но он к этому отношения не имеет, не он меня вырастил. Особенно мучительно, больно и все же самоистязательно-сладко было мне воображать, до слез жалости к себе, возможную реакцию отца. Это уже потом я понял, что чем больше любишь человека, тем больше хочешь, чтоб он только на тебя и дышал, забрать его целиком, и потому срываешься и причиняешь именно ему больше боль, чем человеку постороннему, тем самым доказывая свои права на него. Всего этого я тогда не понимал и даже так не думал, это теперешние мои сентенции, а тогда я чувствовал только обиду за себя, за маму и хотел навсегда остаться у бабушки Насти.

Мама закончила свой рассказ. Что могла ответить бабушка Настя на такой поток слов, ею самою, по существу, спровоцированный? Зачем она вызвала его?.. Быть может, и вправду пыталась помочь выговориться?.. Но был тут отчасти и запрограммированный некий упрек: «дескать, не послушалась в свое время, теперь кого уж винить, терпи теперь». Этот непроизнесенный упрек я очень тогда почувствовал, хотя и понимал, что бабушка искренне переживала за маму и все такое… Соображение это, однако, промелькнуло и погасло. Я с сундука подлез к матери, головой прижался к ее рукам.

– Мама! Давай к ним не поедем. Давай тут останемся.

Но сам же ясно вдруг понял (мамиными или бабушкиными глазами на минуту вокруг себя взглянув), что негде тут оставаться. Да и незачем. Да и дальше что? И еще мне вдруг ясно стало, что не хочет мама с папой совсем расставаться, вовсе нет. И что между словами и чувствами есть разница.

Да и бабушка встряла.

– Раз уж выбрала, должна мужа слушаться. Сама выбирала, никто тебя, Аня, не приневоливал. Мы с отцом, ты знаешь, против были. Ведь судьбу себе выбирала, не что-нибудь! Следовало бы поосмотрительнее быть. Теперь терпи. Христос терпел и нам велел. А ты, Борюшка, маму не сбивай, ей свою жизнь надо налаживать.

Мама вяло сопротивлялась, без энтузиазма:

– Потатчица ты! Соглашательница. Всем потакаешь, как бы, не дай Бог, не обидеть кого. Скоро ты и змеюку мою начнешь выгораживать.

– Если надо будет, то и буду. К старшим людям с уважением относиться следует. Это я всегда говорила. Мы, старшие люди, много пережили. Годы-то какие тяжелые и смутные были.

– Эк тебя занесло, – прервала ее мама. – Не о том же речь.

– А и о том, – заторопилась бабушка. Ей явно не хотелось чувствовать себя виноватой в могущей развернуться ссоре, и она била отбой, насытив свое любопытство. – Вы с Борюшкой попали в ученую семью (говорилось это так, как будто я не там вовсе и родился). И ты ради Борюшки должна терпеть, чтобы он инженером или даже профессором стал. Серафима-то вон и похуже терпит. Григорий Михалыч (это отец) куда уважительнее Николая.

– Мне Серафима не пример и не указ, – отвечала мама. – У меня своя голова на плечах.

Однако мы начали собираться домой.

* * *

Помню, что мы ехали двумя автобусами, с пересадкой (не очень удобной: надо было перебегать железнодорожные пути), и я всю дорогу уговаривал маму не расстраиваться, а вернуться нам обоим к бабушке Насте и там жить. Мама плакала и смеялась и обнимала меня. В этом нервном, вздернутом состоянии духа мы вернулись домой, где с «неумолимостью греческого рока» разразился скандал.

Но не сразу.

Мама открыла дверь своим ключом, мы вошли, и дверь без особого шума закрылась. В прихожей никого не было и горел свет. Нашего прихода никто не заметил, поскольку (я сразу это понял) в комнате налево была плотно прикрыта дверь и оттуда доносились голоса: шел спор. Голоса я узнал: папин, бабушкин и дяди Левин, того отцовского приятеля с нервным тиком и посыпанными перхотью волосами. Говорил дядя Лева:

– Извини, дружище, но, когда ты выходил, я случайно сунул нос в твои записки, ты их прямо на столе бросил. Эти все твои рассуждения о вечности, ты прости, конечно, – тоска атеиста, зафиксированная еще Достоевским. Но с его-то времен прошло уже Бог знает сколько времени, а по событиям – так и не измерить! Я бы уточнил поэтому: тоска атеиста, но атеиста-бездельника, не желающего работать. Еще лет пять назад эта восточная, ламаитская даже тоска о вечных проблемах была бы, быть может, оправдана. Но сейчас, когда разворачиваются скованные силы, наступает оттепель, только и работать, осуществлять себя в делах. Мы же все-таки европейцы, а не индусы, не Восток, тысячелетиями не знавший социальной и практической деятельности. Европейцы потому мало думают о бесплодных этих проблемах, вечных лишь по названию, что делом заняты. Вот и нам пора к делу приступать. Ты же умеешь писать, ты – историк, а у меня, брат, появились связи в журналах. Пора уже нашему поколению выходить на сцену. Вначале рецензии, затем статьи, а там, глядишь, и книги.

– Я не могу ничего делать, – прервал его отец, – пока не пойму, чего добиваюсь в жизни.

Мама приложила палец к губам, очевидно, и она прислушивалась. Чтобы я по неуклюжести чего-нибудь не опрокинул и не нашумел, она сама тихо и быстро помогала мне снять пальто, рейтузы, валенки. А я думал, что, оказывается, мама зря осуждала папиных друзей и что дядя Лева, как и мама, хочет, чтобы папа «занялся делом».

– Ты так и не поймешь, пока делом не займешься, – в свою очередь перебил отца дядя Лева. – Это же математический закон. Почему бы тебе, вместо того, чтобы крутиться между семейными склоками, не бросить все это, не переехать ко мне. Должна же у тебя быть ответственность перед самим собой, а не только перед семьей. Так и для твоих будет лучше. А если и нет, то, старик, в конце концов еще Энгельс писал, что семья – это преходящий и отживающий институт. А у вас, я прошу у Лидии Андревны прощения за дерзость, вообще не семья, а какие-то Монтекки с Капулетти.

Прежде, чем отец успел вымолвить хоть слово, вместо него заговорила бабушка Лида, как всегда не допускающим возражений тоном:

– Что ж, я, Гриша, тоже хочу сказать тебе, как твой самый верный друг и старший товарищ, что Лева совершенно прав. Тебе надо уехать от семьи, чтобы приносить пользу обществу своим пером. Мне это будет тяжело, ведь я твоя мать, но так надо. За Бориса можешь не беспокоиться – нянек у него достаточно. И я еще помогу твоей жене деньгами. Ты должен, наконец, осознать, что человек, имеющий большие способности, ответствен перед обществом за их реализацию.

– А я полагаю… – начал было отец тихим и как бы виноватым голосом, но остановился и приоткрыл дверь. Дело в том, что при словах бабушки Лиды мама с такой силой хлопнула моими валенками, стряхивая с них снег, что папа это услышал и вышел в коридор, улыбаясь встревоженно и облегченно: – Ну, наконец. А я уже начал беспокоиться.

– Неужели? – звонким от раздражения голосом буркнула мама. – Что же тебя твоя мамочка не успокоила?

Отец покраснел, но сдержался. А мама наклонилась ко мне и проговорила быстро:

– Беги скорее в комнату. Ты ведь не будешь огорчать маму, сразу себе постелешь и ляжешь, ладно?

Я побежал, но, заходя в нашу комнату (расположенную как раз напротив кухни), приостановился. Из папиного кабинета, где только что спорили, появилась бабушка Лида. Она прошла, не заметив меня и не сказав маме ни слова, будто не слышала ничего, гордо так, не прошла, а прошествовала, высоко подняв голову, в свою комнату. Но дверь оставила приоткрытой.

Тут-то все и началось. Отстранив одной рукой отца, мама прошла следом за мной, по пути с грохотом хлопнув полуотворенной дверью в бабушкину комнату, столь плотно прикрыв ее, что бабушка, как было слышно, не сразу сумела и открыть дверь. Я уже стоял перед разобранной постелью и стаскивал с себя одежду. Моя постель, как и мамина, были расположены напротив двери, и их разделял только письменный стол. Одежный шкаф стоял в углу, и больше в комнате, если не считать двух стульев, ничего не было. Но комната была много больше бабушкинастиной, и потому казалась совсем пустой и оттого холодной. Я торопился скорее очутиться под одеялом, как вошел отец.

– Аня, ты что? Возьми себя в руки. Перед Левой неудобно. Что он о нас подумает, сама посуди…

– Вот как? Забеспокоился!.. Это же только подтверждает его слова… Так что куда уж лучше? И нечего, нечего ему о нас думать, пусть лучше о вас с мамочкой думает!

Когда мама в ярости и демократическом раздражении объединила отца и бабушку Лиду словцом «они», отделяя «нас», то есть ее и меня, я верил ей и не понимал, что все это от большой тоски, что с большей радостью она бы держала на своей стороне отца.

– Аня, не надо так!

– Почему это не надо? Ах, слишком грубо, слишком неделикатно! Ваши барские ушки к этому не привыкли!.. А я и есть мужичка, твоя мать разве тебе этого еще не объяснила? Вот и отправляйся к ней! А ко мне не смей заходить! Имею я в конце концов право на свою комнату или нет? И так живу между небом и землей… По закону имею. И никто не посмеет отобрать! Завтра же подаю на размен, – не могла себя остановить мама. – И ничего эта старая ведьма мне не сделает!

– Я требую, – почти фальцетом закричал вдруг отец, – чтобы ты не смела так говорить о моей матери и Бориной бабушке!

– Не ори! Выйди и закрой дверь с той стороны, – чужим и спокойно-демонстративным тоном сказала мама. – Мне надо Борю укладывать.

А я пробурчал, но совсем тихо, чтобы отец не расслышал:

– Никакая она мне не бабушка, – и исподлобья поглядел на отца из своего угла как раз напротив двери.

Для большей суровости взгляда я быстро перебрался в пижаму и залез под зеленое теплое байковое одеяло, как защитился, сразу и взгляд (это я почувствовал) стал увереннее. Про это одеяло я в стихотворческий – года через три – период сочинял стихи:

 
Зеленое одеяло байковое
Лежит на кровати мозаикой.
А я свирепым зверем пумою
Хожу по комнате и думаю.
 

Дальше не помню. Но ясно одно мне из этих строк, что и в дальнейшем настроения хандры и так называемых размышлений посещали меня.

Отец пригладил волосы, гладкие, черные, делавшие его похожим на индейца, обхватил рукой свой большой породистый нос (уже после я узнал это: знакомые говорили – «какое у твоего отца породистое лицо, нос, губы особенно»), тем самым как бы прикрыв лицо, и, махнув рукой, сказал:

– Ладно.

Но так просто все, разумеется, закончиться не могло.

Мама повернулась резко, с мужицкой ухваткой дернув отца за плечо, встряхнула своими светлыми кудерьками и, протянув руку, указала на эмалевую фотографию бабушки Лиды («под Ермолову», в строгом черном платье до пят, с гордо поднятой головой и идеально прямой спиной), стоявшую на столе:

– И это тоже с собой захвати. Довольно с меня такого мазохизма! Хватит того, что я и так ее живьем каждый день вижу! Хватит, нагляделась!

У отца даже лоб покраснел от внезапной ярости; я испугался, что сейчас что-нибудь произойдет.

– Фотография тут стоит и будет стоять, – тяжело дыша, звенящим голосом, с силой, но спокойно произнес он.

– Ну это мы еще посмотрим! – криво усмехнулась мама и шагнула к столу.

– Не смей, я тебе говорю! – крикнул отец.

Но мама продолжала идти, и время потянулось, как всегда в мучительных ситуациях бывает, удивительно медленно. Мне вдруг показалось, и так ясно – я до сих пор очень отчетливо помню это ощущение – что надо кому-то просто остановиться (улыбнуться или нет – это все равно), и все пройдет, весь этот дурной сон. Но было также до жути ясно, что никто не остановится. Я, может быть, что-то мог сделать, отрезвить их, но какое-то извращенное упрямство удержало меня. Никто не сумел опомниться. Но – зазвенел телефон.

Отец, как бы обрадовавшись помехе, хотя и подозрительно глянув на мать, повернулся и, тяжело ступая, вышел на кухню.

– Да? Да, Алеша, здравствуй. Да. Боря дома. Нет, не спит, но уже в постели. Наверно, может. Борис, – крикнул он. – тебя Алеша к телефону. Только тапочки надень, а то пол холодный.

Он вернулся в комнату, а я поплелся на кухню, где на тумбочке у стены стоял телефон, валялись справочники, телефонные алфавиты, какие-то оторванные бумажки с телефонными номерами. Я пододвинул к тумбочке табуретку и уселся на нее, поджавши ноги. Из бабушкиной комнаты послышалась отрывистая неясная фраза, произнесенная дядей Левой, но ответа не последовало. Я поднес трубку к уху. Казалось бы, я должен был быть благодарен этому звонку, но почему-то – хорошо помню – Алешка заранее раздражал меня, я был настроен против него. Уже хотя бы потому, что звонил он в такую пору. Я так поздно еще никогда не ложился: было уже начало одиннадцатого.

– Я тебе уже третий раз звоню, – таинственно, срываясь на повизгивание, зашептал он.

– Я слушаю тебя, – сухим, «взрослым» голосом ответил я.

Что-то тревожило меня, что-то я предчувствовал, не говоря уж о том, что я прислушивался напряженно к тому, что делается в комнате, и хотел поскорее кончить разговор, чтобы туда вернуться. Но ему явно хотелось чем-то поделиться необычным, и он не обратил внимания на мой отваживающий его тон.

– У меня сегодня Танька Салова целых два часа была, а дед был на лекциях, и матери с бабкой тоже не было. И мы с Танькой все это время целовались, – шептал он пораженно и срываясь, хотя и старался казаться бесстыдно-молодецким.

Мне такое и в голову не приходило делать. А ему пришло. То есть, хоть он и удивлен, что Танька согласилась, он решился говорить с ней об этом. Как? Какими словами? Очевидно, какими-то немыслимыми. Я как будто и не чувствовал обиды, но я знал, что все кончилось и что к Таньке даже в воображении я никогда не подойду с нежными признаниями. И Алешка с его тонкими чертами, прозрачными голубыми глазами и несимпатичной мне нелюбовью к книгам вдруг тоже как-то стал чужим. Хоть мы и не поссорились вовсе. И когда я повесил трубку, мне было грустно, и эта грусть словно поднимала меня над родительскими сварами.

Я хотел подняться с табуретки, чтобы двинуться назад в комнату, но остался сидеть: в дверях кухни, лицом ко мне, прямая, с руками, упертыми в бока, загораживая мне вход, стояла бабушка Лида.

Глава V. Бабушка Лида

Сказать по правде, я испугался. Мимо бабушки мне была видна наша комната, точнее, некая часть ее: кушетка, на которой лежала, отвернувшись к стене, мама, и спина стоящего перед ней отца. Я оставался с бабушкой Лидой один на один. И знал, что сейчас начнется выматывающий душу и совесть разговор. Под ее взглядом я словно оцепенел, мне даже диким казалось предположение, что можно подняться и независимо пройти в свою комнату. Бабушка загородила мне выход, а она всегда знала, как и что надо, как и что правильно, и это ощущение собственной непогрешимости не только не позволяло ей увидеть чужую точку зрения, но как бы вовсе устраняло таковую, будто ее и не было. К тому же, что было особенно мучительно, – я предчувствовал, что сейчас пойдет разговор о моем и, главное, мамином поведении. А то, что мама вела себя «неправильно», «ругалась на взрослого» (на бабушку Лиду), а сама была младше, – это мне было ясно. И, следовательно, по моим детским представлениям, она заслуживала наказания.

Уже когда мне было лет четырнадцать, отец пытался мне объяснять: «Мама с бабушкой ссорятся по вековечному российскому архетипу, ну, образцу, что ли, своего рода. В России никогда свекровь с невесткой дружно не жили. Об этом и русские песни, сказки – то невестка жалуется на свекровь, то свекровь бранит невестку. Ты же сам это знаешь, читал. Вот и в школе вы «Грозу» проходили. Разумеется, там не только об этом, но есть и об этом. Кабаниха и Катерина – ведь это свекровь и невестка. Это, понимаешь ли, пока неустранимо. Вообрази сам. Мать воспитывает, лелеет своего сына, отдает ему всю себя, и вдруг появляется какая-то чужая ей женщина, и оказывается, что для этой чужой, пришелицы, обожаемый сын в свою очередь готов на все. И что же каждой матери чудится? Что лучшие силы ее души ушли попусту, подарены кому-то – неизвестной, незнакомке. Вот отсюда и подозрительность, попытка напомнить сыну о его особом пути, о необходимости «быть мужчиной». А на самом деле за этим скрывается ощущение, что сын по-прежнему еще ребенок и что перед ним необходимо убирать житейские тяготы, чтобы он мог реализовать себя. Хотя возможность такой реализации есть не что иное как иллюзия, ибо только через преодоление действительности укрепляется человек. Понимаешь? Какая бы ни была мать – умная, интеллигентная, высокодуховная – эта зоологическая почти и одновременно святая привязанность к сыну лежит проклятием на ее взаимоотношениях с женой сына. Одно то, что мать уже избрала про себя для сына путь величия (в старину мечтали, что генералом будет, теперь диапазон ценностей расширился – не только генералом, еще и директором завода, знаменитым ученым, великим писателем, художником), а тут сын весь свой действительный или воображаемый талант и способности «приносит в жертву» постороннему человеку, – все это удручает и расстраивает мать. Я уверен, что матери, сумевшие стать друзьями сына, оказывают на него больше влияния, нежели друзья, жены, дети, поскольку безусловно верят и сына поддерживают в вере в его высокое предназначение, снимая житейские заботы и создавая вокруг атмосферу высокой духовности. И дети несут свое предназначение как крест, они нервны, самолюбивы: я тебе назову хотя бы имена таких, как Писарев и Блок, самыми близкими друзьями и поверенными которых были их матери. Да ты и сам можешь припомнить кого-нибудь из своих приятелей, «маменькиных сынков» так называемых, из которых их матери делают вундеркиндов. Уровень пониже, но принцип тот же самый. Ты большой, я думаю, ты можешь уже это понять. Бабушка Лида была и остается для меня именно матерью-другом. Отсюда такое ее неприятие твоей мамы, женщины, как ты знаешь, с характером сильным. Другое дело, что между бабушкой и мной вдруг пролег временной, или, даже я бы сказал, историко-культурный, водораздел. Бабушка Лида тоже живет запросами духовными, важнее идей, концепций, проблем для нее ничего нет. Но, несмотря на все свои нынешние поправки, она осталась жить во времени до пятьдесят третьего года. То есть она все понимает, но вместе и не все, мы просто стали разные люди. И это для нее лишнее подтверждение зловредного влияния твоей мамы. Она и сейчас любит принять гостей, беседовать с ними, и моим друзьям с нею интересно, но не близко. Зато мама гостей не любит, она ведь, если не в гневе, довольно молчалива. И вообще-то, мой друг, Россией частенько правили женщины», – невпопад вдруг закончил он.

«Но ведь это все не объясняет специфики наших семейных отношений», – краснея от удовольствия вести столь серьезный и на равных разговор, где мое мнение имеет не только ценность вообще, но и серьезный вес, отвечал я.

«Разумеется, – довольно-таки охотно соглашался отец. – В твоей судьбе, именно в твоей, а не в моей, со мной причудливее, но однозначнее, так вот, в твоей судьбе сплелись две линии, я бы сказал, российской культуры, русской истории, которые и противостоят одна другой, и взаимообогащаются – все вместе. Я говорю о взаимоотношении интеллигенции и народа. Обычно под народом понимают крестьянство. Но в двадцатом веке ситуация изменилась. Понимаешь ли, городской народ – это тоже народ. Об этой проблеме написано полно, но толком она так и не разрешена до сих пор. Главное, житейски не разрешена. А ведь контакт стал реальнее, плотнее. Бабушка Лида считает всех маминых родственников, включая и бабушку Настю, и деда Антона, всех скопом, короче, – мещанами. Я бы так не сказал. Но там и вправду совсем иной образ жизни, я бы назвал его телесным, и характерно, что бабушка Лида его не приемлет.

«Почему?» – требовал я пояснения и уточнения.

«Да потому, что сама она всю свою жизнь жила книгами, газетами, постановлениями, то есть подчиняя свою жизнь чему-то нематериальному, духу, иными словами. Она еще кончала гимназию, читает, как ты знаешь, на нескольких языках, а на испанском и французском говорит свободно, в отличие от меня, да и от тебя, которые языков вовсе не знают; она, на мой взгляд, если рассматривать каждого человека как историческое явление, оказалась среди тех юных гимназистов, которые, усвоив азы старой классической культуры, отказались от нее, но при помощи этих «азов» приступили к постройке новой культуры, поражая иностранцев своими знаниями. Ибо иностранцы резонно ожидали встретить в новой России только малограмотных мужиков, а их встречали люди, говорящие на всех европейских языках. Это, наверно, как римляне времен упадка отказывались от язычества, устремляясь к не очень изощренным в диалектических тонкостях первым христианам. Бабушка, если нам с тобой быть честными друг с другом, так и не стала настоящим биологом-исследователем, как твоя мама. Слишком много общественных функций ей пришлось выполнять, вот она и стала в итоге историком науки, занятие благородное и не менее значительное, но… в иных ситуациях занятие это ни к чему хорошему не приводило – вот как у бабушки с генетикой вышло. Тут оказалась права твоя мама со своим упрямством эмпирика, практика. Но я чего-то все отвлекаюсь, ты же меня просил о специфике… Впрочем, все это и есть специфика. Если раньше русская интеллигенция призывала учиться у народа, то новая интеллигенция сочла, что она и без того знает, что народ из себя представляет и чего он хочет. А кто под определение не подходил, оказывался мещанством. Бабушка никогда не видела правды другого человека. Что делать, так исторически характер сложился, это надо понять и простить».

«Понять все можно, простить, видимо, тоже, но вот ты ни слова почти не сказал о властности бабушки Лиды, – бурчал я, напыжившись, подражая аналитической стилистике отцовской речи, – о ее вмешательстве во все дела, мама ведь злится и злилась не только от разногласий, а от того, что бабушка даже обед ей не давала по-своему приготовить, и все знала лучше всех, и все ей нужно, чтоб исполнялось в ту минуту, как она сказала, и никто ослушаться не моги – вот что. А мне и особенно тяжело, и как мне быть, я не знаю. Ведь ты-то все же сын одной из моих бабушек, а я внук сразу обеих», – говорил я в принятом мной для большей независимости в разговорах с отцом условно-ироническом тоне.

Здесь отец мрачнел, но затем снова принимался рассуждать: «Ты прав, разумеется. Выносить такое раздвоение никому не бывает легко. В душе образуется своего рода двумирье, а это тяжело. Но скажу тебе и другое. Стоять на рубеже двух стихий, понимая и неся в себе правду их обеих, понимая эту правду не умом только, а чем-то высшим, всем своим существом, правду и тела, и духа, – это в дальнейшем, может быть, как раз и обогатит тебя, именно духовно обогатит, хотя сам ты, может, и понимать не будешь, откуда твоя глубина. Двумирье – это великое и тайное преимущество немногих избранных. Можно завидовать цельному духовному порыву Шиллера, его отрешению от житейского, но трезвая глубина Гете все равно значительнее. Он был и глубже и реальнее Шиллера, ибо нес в себе две стихии: духовную, высококультурную и мещански-бюргерскую, обыденно-житейскую. Мир сложнее, чем мы его представляем в юности, и потому, не вдаваясь даже в метафизические тонкости, с детства знать хотя бы две его ипостаси весьма благотворно. Не усмехайся, не усмехайся! Я не хочу, разумеется, равнять тебя с Гете, хотя в качестве самого обычного и пошлого родителя я, конечно, мечтаю, чтобы мой сын стал чем-то. Но в принципе мое рассуждение справедливо».

«Ах, так мне еще повезло?!» – восклицал я.

«Ну, разумеется», – смеялся отец.

Что меня в детстве еще поражало – это то, что бабушку слушались люди, вроде бы не обязанные ей подчинением, такая непререкаемая властность и уверенность в своей силе звучали в ее голосе. Поэтому все внешние приметы ее облика (общественница, доктор наук, деятельница и т. п.) я в детстве не воспринимал отчетливо. Я переживал характер, так сильно ощущавшийся, что, когда в дурном настроении она молчала, это ее настроение, словно через воздух, влияло на всех нас.

* * *

Поэтому-то я и остался в тот вечер сидеть на табуретке, испуганно уставившись в пол, ожидая, пронесет – не пронесет; в глаза же бабушке Лиде глянуть не было сил. Прямо – казалось дерзостью, да и слезы наворачивались от напряжения; трусливо – как будто недостойно. Дело в том, что отношения мои с бабушкой Лидой всегда были каким-то противостоянием (она – одно, я – совсем другое) и строились по принципу долженствования (я должен уважать ее, любить и т. д.), европейской формализации, которая в Европе, может, и благотворна, но здесь не работает, превращаясь в казенщину. Россия, думал я спустя годы, рассуждая о своих семейных неурядицах, выработала свой способ преодоления противоречий, неформальный, а иного тут и быть не может. Вот как с бабушкой Настей: даже в ссорах сохранялось ощущение единства. Бабушка Лида словно не имела нужды в таком единстве.

И еще разница существовала, быть может, мелкая, но очень мной тогда почувствованная: запах духов. От бабушки Лиды всегда пахло духами, как будто она не была старой, а от бабушки Насти никогда. «Старые люди» не должны пользоваться духами, это для молодежи, говорила она, и я понимал, что она осуждает тех «старух», которые все же ими пользуются. Но бабушка Лида и не считала себя старой. Я знал, что духи она употребляла одни и те же, их ей всегда дарил отец на Восьмое марта, назывались они «Красная Москва». Не «Фиалки», не «Ландыш», не «Кармен», а – «Красная Москва». И название это тоже подходило к прямоспинной, стройной и строгой бабушке. Разумеется, она тоже любила меня. Но словно бы не как бабушка, всепрощающе и всепонимающе, а с какой-то античной суровостью, менторски вбивая мне в голову принципы поведения; мне все ее слова казались «нотациями», и я старался поскорее пропустить их мимо слуха. Бабушка Лида как будто и не пыталась найти контакт со мной, полагая, что ее образ жизни, ее биография сами по себе должны быть притягательной силой. Сложность ее судьбы, необычность ее биографии я понял гораздо позже и когда-нибудь, если получится, расскажу об этом. Позже я понял и то, что, как бы ни ссорилась она с моей мамой и как бы я ни старался в детстве отмахнуться от ее придирок, находясь в семейных скандалах на противоположной стороне, ее неистовое стремление жить прежде всего во имя высших, надличных и сверхличных идеалов передалось не только отцу, но даже маме, а в меня впечаталось невытравляемо. Если это хорошо, то за такое наследство я должен благодарить именно ее.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации