Электронная библиотека » Владимир Кантор » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 28 ноября 2023, 15:38


Автор книги: Владимир Кантор


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Все правильно», – подумал я. Во всяком случае, несмотря на обиду, я был убежден, что все правильно: этот первый экскурс в мою психику от сознания вины казался мне удивительно проницательным, и я снова и снова думал с самоуничижением о том, какой я гадкий и эгоист и какая в этом правда, раз я со всех сторон неправ. «Все правильно. Вот никто со мной и не дружит, и я никого не люблю, и меня никто не любит. Ну и пусть! Пусть! Я и еще сквернее могу быть. Мама вот не знает, какой я плохой в школе, а в школе не знают, до какой степени я не могу выбрать определенной позиции, это бабушка Лида правильно сказала. А я вот возьму и соединю: дома скажу, какой я в школе и как у меня нет и не может быть друзей, а Марье Ниловне или даже на совете отряда расскажу, какой я дома слабовольный, пусть знают. А тогда, когда все узнают, я возьму и уйду из дома! Или лучше умру! Заболею и долго буду чахнуть, а на все вопросы, что, мол, с тобой, буду отворачиваться к стенке, и лекарств из их рук принимать не буду, буду гордо молчать. Пусть тогда они все терзаются, и мама, и папа, и Марья Ниловна… А я так и умру, ничего им не сказав, почему я умер… И они тоже будут плакать и никогда, никогда меня не забудут. Вот, например, как… как… как… Зойку Ратникову…»

Зойкой звали убитую дочку Ратникова. Я разговаривал с ней раз или два. Один-то раз точно. Она мне показалась очень грудастой и очень бледной, развившиеся кудряшки шестимесячной завивки делали ее словно еще бледней, чем она была на самом деле. Я выходил из коридора в сени, а она как раз спустилась в те же сени по лестнице второго этажа. «Ой, какой хорошенький, – запричитала она, увидев меня. – Ой, к тебе не подходи. Ты чей такой? Ты к бабе Насте приехал?» Очевидно все же, что я видел ее и раньше, потому что сразу узнал в ней Зойку Ратникову. «Дай-ка я на тебя посмотрю поближе», – она схватила меня руками за плечи. Я отворачивался, вывертывался, криво усмехаясь: я знал, что Зойка – «дурная девица», хотя и не понимал, что это значит, но думал, что, во всяком случае, бабушка Настя меня похвалит, когда я ей расскажу осуждающим тоном о Зойкиных «приставаниях». С крыльца в сени тем временем вошел Витюнчик. Увидев сцену, он развязным таким тоном прикрикнул: «Отцепись от него, шалава! К малолеткам уже пристаешь?» – «Без тебя разберусь», – отвечала Зойка, но отстранилась от меня. «Как же! Разберешься! Жди-пожди! Я те, суку, научу свободу любить», – Витюнчик крепко схватил Зойку за руку. Она безнадежно попыталась вырваться: «А ты не сучься, не на такую напал. Пусти, тебе говорю!» – «А ты не боись! Я тебя пока не трогаю… И буферами не при… Но в другой раз с Васькой Сопатым увижу, смотри тода у меня, бля!» – «Не очень-то и испугалась», – Зойка дернула руку, вырвалась и быстро ушла на улицу. Я никогда раньше не мог взаправду представить ее мертвой, что ее уже нет, не мог представить небытие. Это было непостижимо. Ведь я же с ней разговаривал. Куда она могла деться? Как будто и не было. Как трава. Родилась, потом скосили, и все. Новая ведь вырастет. Сколько много скашивается, и все равно растет. Целые поколения, а кто их через сто лет помнит? И я понял, что Зойку все забыли, и вспоминают лишь, чтобы по ошибке, случайно, Ратникову не напомнить: потому таким ужасом прозвучала хамская фраза Витюнчика сегодня вечером, когда он пьяный ввалился звать к себе деда Антона.

Я почувствовал, что у меня застучали зубы, но мама не услышала. Мне совсем расхотелось умирать. Неужели и мне придется так же?.. Очевидно, пытался я деловым, объективным тоном успокоить себя. Но стало только хуже. Как? Я, вот такой, как я есть, с этими знакомыми мне руками, ногами, лицом, мыслями, вдруг бесследно исчезну? И меня больше не будет? Зачем же тогда я появлялся? Как же это несправедливо! Мысль эта вдруг показалась так мне страшна, что я забыл и родительские ссоры, и Алешку, и Танечку Салову, и тем более Хрычка. Видимо, именно тогда в первый раз заняли меня эти вопросы о смысле жизни.

Жить так, чтоб тебя помнили? А надо ли мне, чтоб меня помнили, раз меня не будет? Надо! Надо! Но зачем? Кому это надо? Мне? Утешение слабое. Все равно ведь меня не будет. С такими бабушками, дедушками, родителями, с таким одним и совсем другим, но тоже моим домом, с такими испугами, страхами, книгами, размышлениями, с таким никому не передаваемым опытом жизни… Неужели это все уйдет? Немыслимо. И то, что я всех так люблю и, кажется, понимаю… И моя обидчивость…

«Неужели же им меня не жалко?» – непонятно о ком подумал я. Стало ужасно грустно, горько. Я начал было всхлипывать, но тут же прервал это занятие и толкнул маму, потому что после легкого стука дверь в нашу комнату тихо приоткрылась. Затем в комнату вошел дядя Лева.

Глава VII. Фотопортрет

Бабушкин фотопортрет на эмали («под Ермолову»), насколько я могу судить по сохранившимся обломкам, был коричневатого тона, в деревянной рамочке, обшитый зеленым бархатом. Я отчетливо помню, что на портрете сразу бросались в глаза прямая фигура, чуть откинутая назад голова, длинное темное платье и набрякшие веки без ресниц. Затем уже замечались нос с легкой горбинкой, большой властный рот и сцепленные, переплетенные пальцы рук без колец. Я так себе по этому портрету и представлял в детстве бывших курсисток, которые оказались, повзрослев, общественными деятельницами. Останки этого фотопортрета до сих пор хранятся в семейном архиве среди старых писем и фотографий. На старом, пожелтевшем уже бумажном пакете крупным, почти детским, бабушкиным почерком, красным карандашом (она любила не простые, а именно красные толстые карандаши, 4 ММ, фабрики им. Сакко и Ванцетти) написано: «Портрет на эмали Лидии Андреевны Обручевой, разбитый в порыве злобы и ревности А.А. Кузьминой, урожденной Рябушихиной». Это, стало быть, мамой. Но я-то знаю, что если бы не дядя Лева, то ничего подобного в тот вечер бы не случилось.

* * *

Свет верхний был уже выключен, горела только настольная лампа у моего изголовья. Поэтому, когда дядя Лева вошел, тут же закрыв плотно за собой дверь, его темная фигура слилась на момент с густой тенью в углу двери. Но он не остался там, а зашагал прямо на освещенную часть комнаты. Колени его, как всегда, слегка подрагивали и подгибались, перхотные волосы распадались на две стороны длинными прядями. Он и тогда уже носил свой излюбленный красно-коричневый вязаный свитер (в свитерах мало кто в те годы ходил) и очки с толстыми стеклами. Под мышкой он зажимал какие-то бумажные листочки, свернутые в трубочку. Неуклюжий, потряхивая толстым уже животиком и поводя толстыми боками, он, тем не менее, попытался подойти грациозно, чтобы ловко и, как ему представлялось, светски поцеловать маме руку.

– Здравствуй, Анечка, – согнулся было он, – мы с тобой еще сегодня не здоровались.

Но мама, не вставая, отдернула руку за спину.

– Парламентера прислали?

– Ну что ты, что ты, Анечка! – забормотал дядя Лева. – Я так, сам зашел. Надо поговорить. Это очень важно и для Гриши, и для тебя.

– Это о чем? О том, что ему со мной развестись надо? – хрипло засмеялась мама.

– Да, и об этом, если хочешь. И об этом.

Дядя Лева с самого детства поражал меня своей бесцеремонной прямотой в иных случаях. Как будто ему при рождении не додали каких-то человеческих чувств, просто даже чутья, что ли. И не то чтобы он «резал правду-матку», был, скажем, суровым ригористом. Нет, он весь извивался, мягкое, расплывающееся тело его колебалось, но все, что он говорил в такие моменты, было как-то чудовищно бесцеремонно. Словно другой человек выступал, неумный и злой.

– Вон оно как, – сказала мама. – Что ж, Гриша сам не мог мне этого сказать?

– Что ты, что ты, Анечка, он и не знает, что я такое на самом деле скажу. Он думает, что я мирить вас пришел, а я совсем с другими целями.

Его откровенная, отчасти даже детски, наивно-хамская бестактность, похоже, вроде и маму обезоружила поначалу.

– Ну что ж, говори. Ну? Что же ты хотел сказать?

– Анечка, ну нельзя же так сразу. Человек ведь не машина. Мотор включил – и поехала. Человек существо тонкое. Я вначале хотел с тобой вообще поговорить, по существу проблемы.

Мама снова засмеялась.

– Ну, конечно, сразу так в лоб – это ведь неинтеллигентно.

Дядя Лева приходил к нам домой много раз спустя и после этого случая, дружба его с отцом была долголетняя, и формально даже не прерывалась еще много лет, хотя, когда лет через десять дядя Лева начал выпивать уже «по-черному», он практически перестал у нас бывать, но все равно еще считался другом семьи. А когда я начал с отцом говорить (мы вели обычно длинные нескончаемые разговоры о высоких проблемах, о людях, о судьбах и направлении развития истории), я самоуверенным тоном юнца, которому ясно мерещилось его высокое предназначение, грубо так цедил: «Твой Лева совершенно спившийся человек. Он никогда ничего не создаст».

Отец старался приучить меня к объективности и доброжелательности: «Нельзя, Борис, так говорить о людях. Никому не известен скрытый смысл его деятельности. Дядя Лева вовсе не плохой человек. Во всяком случае, он как раз всегда хотел быть полезным людям и был среди прогрессивных людей не последним человеком. Быть может, из самых талантливых даже. Он очень много и сейчас знает, и в общем-то просто случилось так, что он растратил себя. Но, видишь ли, это как-то из лучших побуждений получилось. Он удивительно верил всегда в прогресс, в то, что постепенным накоплением в мире разумных слов и разумных малых дел можно создать разумную атмосферу, без катастрофических порывов и прорывов. Но правильно ли он к этому шел? Это и вправду вопрос. Ведь он раскидывал свои идеи налево и направо, и сколько на его идеях докторских было защищено всеми этими сидорчуками, вараксиными и гамнюковыми. А сам, заметь, даже не кандидат. Ему важно было, чтоб разумная, на его взгляд, идея была высказана, а кем – это и не столь важно. Писал статьи и за свое начальство, не брезгуя черной работой. Потому что те отдельные здравые мысли, которые начальство принимало, ему казалось, в начальственных устах могли прозвучать весомей и «принести больше пользы». Это для него оправдывало многое. Он хотел объединить всех умных людей и ради этого готов был унижаться, оскорблять, просиживать с казавшимся ему умным человеком дни и ночи. Оставил двух жен и до сих пор не женат. Ты, может, и не знаешь, но он и меня хотел с твоей мамой развести. Он считал, что так я смогу отдавать больше сил и времени работе. В этом, я думаю, он ошибался». «И не только в этом», – бурчал я, но ничего больше не говорил, потому что, во-первых, был не очень уверен, что тот случай имеет отношение к разговору, а во-вторых, боялся, рассказывая, разрушить легенду, что бабушкин портрет в тот вечер сам упал со стола и разбился. Бабушка Лида в легенду не верила, но папу, кажется, нам с мамой удалось убедить.

Тогда, после маминых слов об интеллигентности, дядя Лева нахмурился, сморщился:

– Вот видишь, как ты, однако, нехорошо говоришь. Но я могу, могу тебе все сказать, даже хочу, с этим собственно и шел. Ты вот не понимаешь, что Гриша себя в жизни попусту тратит, а ведь ему уже больше тридцати. Самый творческий возраст. Он целыми днями проводит с тобой, с Борисом, вместо того, чтобы заниматься, читать, писать. Даже с Ратниковым каким-то разговаривает из твоей «вороньей слободки». Это он мне сам рассказывал, я не выдумываю. Что за Ратников? Какой-нибудь недорезанный церковник, небось, хотя Гриша и говорит, что он ему напоминает начетчика-старообрядца. А что в этом хорошего?.. Впрочем, в сторону это, я отвлекся. И хоть бы вы жили нормально, хоть бы ты ему условия для работы могла создать, а то ведь и этого нет. Живете, как кошка с собакой. Как сказал Шекспир, «нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте». Если уж такие вы разные по своим истокам, то разойдитесь. Ведь Грише работать надо.

– А мне?.. – оборвала его мама.

– Что тебе? – переспросил дядя Лева.

– А мне работать не надо?

– Конечно, надо, Ты и работаешь. Но, Анечка, ты должна понимать, что есть разные уровни работы. Грише дано быть пролагателем новых путей. И не только в науке. Ему же дан дар пророческий и умение схватывать сразу суть проблемы. Это редкое сочетание. Ты же помнишь, какой он был в школе. Поэт, оратор, комсомольский вождь. Он же людей увлекать за собой может. Мы тут сидели летом у Кости (так звали усатого с черной повязкой через левый глаз), ну после того, как к Эренбургу беседовать ездили, и говорили, говорили обо всем, а главное, о том, как жить стране дальше, ведь Эренбург нас все уговаривал, что посмотреть надо, и мы в большой растерянности вернулись. Сидим, молчим понуро… А Гриша, Гриша встал вдруг и запел «Интернационал», вот как! Понимаешь? И мы стояли и пели, с вдохновением, у меня даже холодок по спине пошел. Он же этим все сказал. Саму суть. Без лишних слов заставил нас суть прочувствовать. Видишь ли, наступает наша эпоха. Наше поколение выходит на авансцену истории. Потом будут спрашивать, а что они такого сделали, создали. И мы должны быть ответственны перед историей.

Дядя Лева перевел дыхание и присел на краешек стула, отодвинув его предварительно к противоположной стенке. Мама молчала. Тогда он снизил тон и заговорил доверительно.

– Я тебе, Анечка, одно хочу сказать. Мы все можем что-то делать, и потому каждый человек важен, но Гриша, пожалуй, единственный из нас, который может многое, если себя не растратит и пойдет с друзьями. А ты его этими бесконечными ссорами с Лидией Андреевной до коммуналки низводишь.

– Почему это я? Это ты с мамочкой его поговори.

– Нет, нет, Анечка. Лидия Андреевна понимает Гришино предназначенье, она всегда в него верила.

Дядя Лева потянулся и снял со стола однотомник Маяковского, сорокового года издания, всегда лежавший перед или рядом с бабушкиным портретом; книгу эту отец всегда хотел иметь под рукой.

– Не случайно она здесь лежит, – дядя Лева погладил обложку. – Грише всегда важно было жить в духовном, высоком мире. Это его кумир. Но ведь ты знаешь, что на титуле тут написано, я недавно ненароком глянул и поразился.

И хотя мама кивнула, дядя Лева открыл обложку и с вдохновением таким прочитал:

– «Дорогой Гриша! Это том избранных произведений твоего учителя в поэзии. Но самый великий учитель – это страна Советов, созданная самоотверженной борьбой трудящегося народа, под гениальным руководством Ленина и Сталина. Пусть этот светильник человечества вдохновляет тебя на великие, героические дела. Твоя мать. Двадцать второго августа сорок первого года». Это ведь поразительно, – он положил книжку на стол. – Если убрать отсюда одно имя – я про усатого говорю, – я и сейчас под этими словами вместе с Лидией Андреевной подпишусь. Здесь, в этих словах, ни грана фальши! Сам дух чист! А о духе я и говорю, его-то и надо нам сохранить. И Лидия Андреевна в себе этот дух несет, пусть не все она теперь понимает. Ведь как другие матери посылали своих детей на войну? Бельишко, табачок, водочки, если можно, а главное – береги себя, сохрани себя… А здесь – на фронт Маяковского! Конечно, Сталин – это, повторяю, ошибка, но принцип, принцип! Ты вот, когда тебе придется Бориса в армию провожать, так себя вести не будешь, уверяю тебя!

– Еще бы, у меня все-таки сердце есть, – неуверенно пробормотала мама.

– Сердце!.. Сердце и у курицы есть. И у любой деревенской бабы тоже сердце есть. Разве я об этом говорю сейчас?! Я о другом совсем. Я о том, что Лидия Андреевна понимает Гришу, а ты нет. И никогда, я думаю, не понимала и не поймешь. Тебе просто это не дано. Тебя волнует дом, семья, ребенок. И, скажи по правде, ведь работа для тебя не дело жизни, а просто способ существования? А? Как, впрочем, и для большинства женщин. В конце концов ведь и с твоей генетикой разберемся. Но согласись, что ты могла бы и зоологией, и эмбриологией, и еще не знаю, что там у вас есть, заниматься. Ты все же не живешь этими проблемами, как живет Гриша своими, а Лидия Андреевна своими.

– Да уж, – с каким-то робким и неуверенным отрицанием в голосе прошептала мама.

– Точно, точно! – увлекаясь, заговорил дядя Лева. Он поднялся и, говоря, заходил по комнате. – Ты бы хотя бы должна была заботиться о Грише как следует. Не хочу себя приводить в пример, но, когда я на Инге женился, то моя первая жена, Ленка (ты ее помнишь? Она за Степаном сейчас замужем), специально ездила ей объяснять, как надо за мной ухаживать. Понимаешь? А ты знаешь ли, чем Гриша живет?

– Носки я ему во всяком случае стираю, – съязвила мама.

– Да разве в носках суть, Анечка! Как у Маяковского: «Любовь заменяете чаем, а также штопкой носков». Заботиться, ухаживать – вовсе не значит носки стирать! Главное – это духовное сопереживание. А Грише сейчас тяжело, у него кризис, и это в такое время, когда так нужны все думающие головы.

– Какой еще там кризис?

– Вот видишь! – словно бы обрадовался дядя Лева. – А ведь я с этого начал, с этим и шел к тебе. А ты, мало того, что не знаешь, ты даже и с моих слов не заметила. А между тем так нелюбимая тобой Лидия Андреевна это видит, замечает, тревожится, и меня даже попросила помочь Грише, и даже листочки эти дала почитать…

И тут он достал из подмышки свернутые в трубочку листочки, которые прижимал все это время плотно локтем. Но мама не потянулась за ними, как он ожидал. Она сидела и смотрела на дядю Леву, и непонятно было даже, думает она о чем-нибудь или нет, во всяком случае по лицу это не было видно. Это, видимо, отчасти озадачило дядю Леву.

– Ты чего? – спросил он. – Даже пугаешь. Сидишь как такой славянский сфинкс. Тебя все это не интересует? Ну, разумеется, это все интеллигентские бредни! Вот о том-то я и говорю!

– В семье кризис. Везде кризис, вот и в семье у нас, – вдруг бухнула неожиданно мама. – Ведь мы в сорок третьем поженились. Двенадцать лет жили, и ничего. И годы какие трудные прожили.

– Всюду и везде оттепель, Анечка! А у вас вот – черт знает что. Поверь – с Гришей и вправду что-то неладное творится. Он положительно на грани безумия находится. Вместо того чтобы делом, понимаешь, делом заниматься, писать статьи, читать нужные книги, он в самокопание ударился. Нет, нет, Лидия Андреевна права: его спасать нужно. Ты прочти эти листочки, он их уже месяц как таит от матери и друзей, и тогда поймешь, почему я от тебя жертвы хочу, и ты эту жертву должна принести, если мужа хоть чуть-чуть, хоть каплю любишь еще. На, возьми, – и он почти насильно вложил листочки маме в руки.

– Да вы с Лидией твоей Андревной меня вполне замещаете. Зачем мне еще его любить? – сказала мама, но листочки взяла и положила под лампу.

Я встал на колени и склонился через мамино плечо над столом. Листочки были исписаны мелким малоразборчивым папиным почерком, но в тот раз я почему-то все смог прочесть. Как будто само читалось. Увидев, что я тоже читаю, дядя Лева заволновался:

– Борису не стоило бы этого читать, не для него это все же.

Мама подняла голову:

– Ах ты, Господи, какая деликатность!.. Кто бы мог подумать! А то, что он сейчас слушал, для него?!

Дядя Лева так сразу и отступил, расплылся в полутьме комнаты. Похоже, слова мамы неожиданно подействовали на него.

– Аня, прости, я был не прав: конечно, при мальчике не стоило бы всего говорить. Но не усугубляй моей оплошности, не надо!

– Ах, оплошности!.. Знаешь, шел бы ты отсюда, – несмотря на смысл слов, тон их был как-то спокоен, ровен.

– Но…

– Никаких «но». Я не хочу больше с тобой говорить.

– Но я хотел бы листочки назад получить…

– Для отчета? Не волнуйся, я их не съем. Как-нибудь уж найду способ вернуть их. Тебе или твоему другу.

Кого мама имела в виду, отца или бабушку Лиду, я не понял, не понял, думаю, и дядя Лева, однако он начал отступать спиной к двери, толкнул ее задом, выскочил и тут же проворно притворил дверь за собой.

* * *

Листочки эти тоже так и остались в семейном архиве, и я могу привести здесь написанный на них текст полностью.


«Дорогая мамочка!

Я обращаюсь к тебе, хотя, очевидно, листков этих тебе не покажу. Но я всегда со всеми вопросами обращался к тебе, даже не к папе, и привык к этому. Ты ведь знаешь это, и не будешь поэтому сердиться, что я от тебя утаиваю это мое письмо. Я тебе писал из армии и делился всеми трудностями и радостями нелегкой военной жизни, твердо веря, что ты – настоящий ученый, преданная большевичка, несгибаемая, любимая моя мамочка – все понимаешь и всегда мне поможешь. И ты помогала. Когда я думаю о тебе, то всегда представляю тебя либо стоящей на трибуне и выступающей с бескомпромиссной речью (как я тобой в таких случаях гордился!), либо сидящей за столом – уже ночь, все спят, только горит твоя зеленая лампа и ты подбираешь конспекты, что-то выписываешь, готовишься к завтрашней лекции, а я притворяюсь, что сплю, но сам потихоньку из-за подушки гляжу на твою слегка наклоненную над столом голову. И вдруг ты оставляешь дела и подходишь поправлять одеяло на своем дитяти, сколько бы лет ему ни было: десять, пятнадцать, двадцать. Да и сейчас я для тебя по-прежнему дитя. Поэтому я и начинаю письмо обращением к тебе. То, с чем я могу обратиться к тебе, не всегда скажешь Ане. История и философия ее не очень-то интересуют. Во всяком случае, рассуждать о метафизических проблемах она не любит. А ты, моя милая мамочка, и биолог, и историк науки, и философией науки занималась; и с тобой я могу говорить о многом, хотя по многим вопросам и думаю уже иначе.

И все же я себя спрашиваю, почему я тебе не покажу этого письма? Во-первых, я для себя пишу, сам хочу во всем разобраться. А потом, это во-вторых и очень важное во-вторых, я чувствую, Аня воспримет это как предательство по отношению к себе. Если бы ты знала, до какой степени мне тяжело, что отношения у вас так разладились. Я очень ссорюсь с Аней из-за этого, но ничего не могу поделать!.. Я помню, как Аня когда-то, когда еще в армию ко мне приезжала и я ей о тебе рассказывал, хотела походить на тебя, стать таким же несгибаемым человеком, сталинцем и настоящим ученым. Как, когда, почему все изменилось – не понимаю! Ужасно, просто ужасно! Но именно поэтому я и не хочу, чтобы кто-нибудь читал мои записки: это будет снова выглядеть предпочтением. Но ты меня знаешь лучше, поэтому, обращаясь к тебе, я могу многого не объяснять, что мне самому про себя и без того ясно.

Ты знаешь, что я всегда мечтал о славе, думал стать поэтом и в историки пошел, чтобы лучше понимать жизнь, меня окружающую. Без солидного научного базиса настоящим поэтом не стать – так мне казалось, и ты мне всегда это говорила. Теперь я думаю, что просто поэтический талант был у меня неглубок, что не случайно наука полностью почти что вытеснила мои поэтические занятия. Но, мечтая о славе, я, как ни странно, никогда не думал о бессмертии, бессмертии в буквальном смысле слова, личном бессмертии. Жил, по существу, как муравей. А теперь эта мысль точит меня неотвязно. Что я есть? В школе – первый поэт, оратор, секретарь комсомольской организации, горлан, агитатор. В армии – всегда на отличном счету. В университете то же самое. И всегда-то жизнь за меня знала, что мне делать, куда идти, а я в тех местах, куда меня бросало, просто старался быть первым. И, похоже, был. Может, так лучше всего жить: с чувством, что жизнь тебя ведет, что ты ее избранник. Помню, даже в детском саду я был всегда уверен, что я на особом счету, что ради меня во время мертвого часа (выражение-то какое чудовищное!) приходят сидеть именно в нашу группу нянечки и воспитательницы. Потом санаторий в Форосе. За что? За какие заслуги? За мать, за отца. Но, казалось, что и мной это тоже заслужено, что избран я кем-то. А теперь произошел сдвиг, вывернулись суставы у времени, и по-другому невольно все стало видеться. Знаешь, я вдруг ощутил себя один на один с мирозданием. И это тяжко, тяжко для самого существования. Человек один не может быть. Не почему-либо. Просто не может. И вместе с тем, оставаясь человеком, он не должен растворяться в толпе, это я нутром тоже ощутил, ощутил уникальность единственного, уникальность человека, любого человека. Ведь сколько погибло людей на войне, да и просто так. А каждый – огромный мир! Неповторимый. Как это чудовищно, что я только сейчас это осознал.

У Аниных родителей есть сосед – некто Ратников. У него дочка была, ее убили какие-то хулиганы. Я ее несколько раз всего и видел, думал про нее, что шалава, мусор, накипь городской окраины: со временем переделаем всех таких. Да и Ратников, и Анина родня – обыватели, воронья слободка, мещане, стало быть. Я и сейчас думаю, что я живу и буду жить по-другому, чем они, иначе. Но теперь я эту Зойку, дочь Ратникова, все вспоминаю, так и вижу ее лицо с выпирающими вперед верхними зубами, кудряшки шестимесячной завивки, ее зеленую кофточку с вышитой вульгарной розочкой. Зачем она жила? Красилась, пудрилась, бегала на танцульки, хороводилась с местной шпаной – и вот убита, нет ее больше. Зачем же все это было?

Когда я так думаю, мне очень тревожно становится – за себя, за Аню, а главное – за Бориса. Я ощущаю тогда каждого из нас, как человека, вдруг попавшего в роскошный (хорошо, если роскошный) дом с бассейном, прекрасной библиотекой, богатой оранжереей, добрыми друзьями и т. п. И всего на полчаса. Этот дом, собственно и есть жизнь. Что делать? Броситься читать книги, но зачем? Всего прочесть не успеешь, да и как-то глупо тратить недолгое время пребывания в прекрасном доме на чтение. Плескаться в бассейне? Посещать оранжерею? Беседовать с друзьями? Поглощать вкусные яства?.. Хватаешься за все сразу и ничего не успеваешь. Но, быть может, это и хорошо: по крайней мере, останутся воспоминания. Однако это если ты спустя полчаса еще будешь существовать, а если нет? Мыслимы ли подобные воспоминания, коли нет личного бессмертия? Ведь если даже воспоминаний не останется, то самому неясно, был ты, не был. Сколько таких, как я, побывали на Земле – а кто их помнит? Какая-то величайшая несправедливость – поманить радостью жизни и тут же все забыть! Что я, растение, что ли?! Чем-то я все же выделен из растительно-животного мира… ну, разумеется, человек – существо общественное… но это родовой человек! Но и род преходящ, как, впрочем, и само человечество. А я, лично я, чем из бесформенного мира выделен?

Знаешь, например, что писал Кант? “Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, – это звездное небо надо мной и моральный закон во мне. И то и другое мне нет надобности искать как нечто окутанное мраком или лежащее за пределами моего кругозора; я вижу их перед собой и непосредственно связываю их с сознанием своего существования. Первое начинается с того места, которое я занимаю во внешнем, чувственно воспринимаемом мире, и в необозримую даль расширяет связь, в которой я нахожусь, с мирами над мирами и системами систем, в безграничном времени их периодического движения, их начала и продолжительности. Второй начинается с моего Я, с моей личности, и представляет меня в мире, который поистине бесконечен, но который ощущается только рассудком и с которым (а через него и со всеми видимыми мирами) я познаю себя не только в случайной связи, как там, а во всеобщей и необходимой связи. Первый взгляд на бесчисленное множество миров как бы уничтожает мое значение как животной твари, которая снова должна отдать планете (только точке во вселенной) ту материю, из которой она возникла, после того, как эта материя короткое время неизвестно каким образом была наделена жизненной силой. Второй, напротив, бесконечно возвышает мою ценность как мыслящего существа, через мою личность, в которой моральный закон открывает мне жизнь, независимую от чувственно воспринимаемого мира, по крайней мере поскольку это можно видеть из целесообразного назначения моего существования через этот закон, которое не ограничено условиями и границами этой жизни”. И меня поразило, что Кант, рассматривая человека как личность, как мыслящее существо, тоже не может смириться с кратковременностью существования Я, с его естественным появлением и таким же естественным исчезновением и апеллирует к моральному закону, который может открыть человеку жизнь, не зависящую от чувственно воспринимаемого, то есть материального мира, придавая человеческому существованию смысл и тем самым как бы снимая все пространственно-временные границы материального, земного существования. Но из всех этих моральных построений следует вера в Высшее существо, так называемое “шестое доказательство” бытия Бога. Ты успокойся, однако: я в Бога все же не верю. Не могу поверить. Видимо, воспитание не то.

Во всем этом мне чудится гигантский самообман человека и человечества, которое само по себе существовать словно не может, и потому как бы негласно договаривается о правилах игры (то есть о вере в Бога), позволяющих оставаться людьми и чувствовать себя на особом положении в природе. Это все оттого, что человек есть загадка. Плоть, имеющая неизвестно откуда взявшийся дух. Но и не это главное, я ведь не о мире и не о времени, даже не о себе. Очевидно, если сказать точнее, меня мучает не проблема личного бессмертия, а моя человеческая несостоятельность. Что я передам сыну? Вот от этого чувства ответственности я не могу избавиться. Если бы я верил, мне было бы за него спокойнее.

Я не капиталист и не могу передать ему дела, дома, банковского счета, я не мастеровой и не могу передать ему мастерства, которое могло бы ему помочь, когда перед ним откроется необъятный и неучитываемый мир жизни, и судьба будет поворачиваться разными сторонами, и нужна будет точка опоры. Научить стихам? Чтению книжек, вернее, любви к чтению? Возможно ли это? Очевидно, такое должно передаваться естественно, органично… По наследству… Да нужно ли это? Какая от этого польза? Могу ли я сказать и предположить, что мои книги, книги, на которых вырастал я, станут книгами моего сына? Это значит, что я могу – в лучшем случае! – передать ему только свой душевный настрой и направленность. Не задаюсь вопросом, хорошо ли это!.. Меня смущает, что нет у меня в руках того мастерства, которое могло бы послужить ему в жизни опорой. Я ведь даже языков иностранных не знаю – ни одного. Разумеется, и он тоже. А ты и папа знали несколько. Но вы всегда говорили друг с другом по-французски или по-испански, когда желали что-то скрыть от меня. Я к этому привык и даже не прислушивался к вашим «языковым» разговорам. Так прервалась возможная традиция семейного полилингвизма. И теперь и я, и мой сын сидим у разбитого корыта. А ведь еще Маркс писал, что язык – это оружие в жизненной борьбе. Получается, что я оставляю сына безоружным. Потому что язык – это единственное мастерство гуманитария, которое он может передать по наследству.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации