Электронная библиотека » Владимир Лакшин » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 31 декабря 2015, 03:00


Автор книги: Владимир Лакшин


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Может быть, разгадка тут в психологии лагерника?

«Мои навыки каторжанские, лагерные», – пишет Солженицын. Эти навыки, объясняет его книга, суть: если чувствуешь опасность, опережать удар; никого не жалеть; легко лгать и выворачиваться, «раскидывать чернуху» («не тот борец, кто поборол, а тот, кто вывернулся», – напоминает он пословицу); наконец, привычка верить в плохое («в плохое я всегда верю легче, с готовностью», – признается он).

Поведение Солженицына – поведение не телка, а лагерного волка, и надо отдать ему должное: такого рода характер, такие навыки и помогли ему, наверное, выжить в лагере и повести на воле борьбу, какую он повел. Беда в том лишь, что средства не безразличны к цели. Или снова наш рок – утверждать правду посредством лжи, внедрять добро кулаком и заставлять уверовать в силу прямоты, восхищаясь ловкостью обмана?

Солженицын склонен считать зэков особым племенем – со своей психологией, нравами, языком. Бесконечно мое уважение к этим людям, к их несчастью, их трагической судьбе. Достаточно узнать бывает, что человек прошел через ужасы сталинского лагеря, отбыл там свои восемь, десять или пятнадцать лет, а то, как Дмитрий Витковский, и «полжизни», как мы, избегнувшие этой судьбы, люди другого поколения, внутренне подтягиваемся и с иной мерой участия и почтительного восхищения перед вынесенным страданием смотрим на собеседника. Я коротко знаю, переписываюсь и близко дружу со многими замечательными людьми, отбывавшими свои сроки в Магадане, на Колыме или в Экибастузе. Видел людей, побывавших в лагере и позже. Все они по-разному впитали лагерный опыт, и без всякого оттенка лагерной жестокости или превосходства перед «вольняшками» возвратились в эту жизнь. Так что и племя бывших зэков по меньшей мере неоднородно.

Да едино ли это племя и в условиях неволи? Сам Солженицын изображением лагеря в «Иване Денисовиче» (я об этом писал в статье 1964 года) прекрасно показал, что все механизмы отношений, действующие на воле, уродливо, искаженно, ужасно, но повторены в лагере. И там по-разному ведут себя люди – благородные и угодливые, добрые и злые, и там, в среде, казалось, самых отверженных и уравненных своим несчастьем зэков возникает своя иерархия, отношения господства и подчинения, свои малые привилегии. Да и не может быть иначе. Люди несли с собой в лагерь то, чем пропитались на воле, а накопленный лагерный опыт возвращали обратно в «вольную» жизнь.

Я это к тому говорю, что Солженицын сам, похоже, не отдает отчета, насколько много в лагерном его воспитании, которым он так гордится, чисто сталинской атмосферы лагеря, выстроенного в человеческих душах, – безразличия к средствам, психологии «превентивного удара» и жестокости. Воспитавшись в правой ненависти к сталинизму, Солженицын незаметно впитал его яды – и не оттого ли в его книге так много нетерпимости, неблагодарности? Конечно, объективно говоря, такое искажение в человеке великого таланта – еще один счет сталинскому времени. Но и сам Ермил – где был, куда плыл? Парадокс, увы, в том и заключается, что со страстным призывом к правде, человечности и добру к нам обращается автор, для себя презревший эти заветы.

Громко отрицающий всякое насилие, в особенности революционное, автор «Теленка» сам не замечает, что культивирует идею смертельной борьбы, сходясь со своими антагонистами даже в привычной для них военной фразеологии. Известно, что беллетристы кочетовской школы очень любят барабанный бой и свои книги вполне мирного времени уснащают перлами домашнего милитаризма. «Новый мир» не однажды смеялся над этим в своих рецензиях. Как же огорчительно было обнаружить ту же методу писания в «Теленке», то же взвинчивание страстей и военизацию общественно-литературного быта. «Мое Бородино», «сражение», «вышел из боя», «дал залп», «их атаки замирают», «плацдарм мал», «мои батальоны» и т. д. и т. п. – немного совестно читать это у Солженицына, описывающего свои схватки с Союзом писателей. В угаре порохового дыма, под гром игрушечной канонады подтаивает доверие к рассказчику.

Можно понять автора, который особенно гордится «Гулагом» – не как книгой, а как средством обличения и борьбы. Что и говорить, это «художественное исследование», несмотря на все заблуждения и пристрастия его творца, будет жить долго. Это обвинительный акт, прокурорская речь со множеством бесценных свидетельских показаний, страстью к открытию утаенной правды, и со всеми преувеличениями ненависти. Пока история не найдет более объективных летописцев и не произнесет собственного суда над прошлым, пристрастный суд Солженицына останется в силе – останется и как памятник погибшим, обличение преступлений сталинского режима.

Но зачем, никак не пойму, не дожидаясь, пока о том скажут другие, заявлять о своей книге: «убойной силы», «крушащий удар», «скосительную свою книгу». И еще: «должны ж они оледениться, что такая публикация почти (?) смертельна для их строя»; «громоглашу я против них уже 7 лет…».

Да, не шутя можно сказать: в 1966–1974 годах автор «Теленка» выиграл свой бой со своими преследователями, с пропагандной машиной, и оттого испытал упоение победителя. Но, похоже, победа эта достигнута ценой немалых утрат. Писать о себе так, как написано в «Теленке», можно лишь в особом самосознании: будто стоишь в центре вселенной и ей законы диктуешь. Все существует не само по себе, а только в отношении к нему; все получает благостыню через него и повергается в прах одним его заклятием.

* * *

Но все же цель, цель!.. Какова цель, которой посвящены небезупречные средства? Может быть, ею все оправдывается, все выкупается? И наши сетования – смешное брюзжание на гения, дерзко заглянувшего в наше завтра?

Эх, коли бы так!

Солженицын выставляет себя в «Теленке» человеком ясной программы. Он всегда, и, во всяком случае, с конца 50-х годов, знал, чего хотел, и все посвящал одному делу, одной цели. Какой?

Личная его цель – публикация своих «подпольных сочинений» – выявлена сполна и блестяще им достигнута, хотя и здесь он, как кажется, приписывает себе задним числом излишек провидчества. Даже Нобелевскую премию он, оказывается, уже присудил себе в мечтах, впервые услыхав о ней в лагере и тут же решив: «вот это – то, что нужно мне для будущего моего Прорыва»).

Но кроме личной, хоть и несомненно высокой цели, должна быть у человека, прямо пустившегося в область политической борьбы, какая-то цель общая, обращенная к настоящему и будущему его народа, страны. И тут – при видимой полной ясности – полная неясность. Чего он хочет для России, чего ждет от нее? Не знаю, не пойму. Судя по идиллическим его понятиям о нашем дореволюционном прошлом, ему кажется, что у России одно будущее – ее прошедшее. Достаточно перечитать «Письмо вождям»: он никак не против самой крепкой и крутой централизованной власти, и даже самодержавность и великодержавность имеет для него в себе нечто привлекательное. «Вождям» надо было бы лишь послушаться доброго совета и расстаться со своей пагубной идеологией – все стало бы на место. Да если б еще вернуться к православию на национальной основе… И из словесного тумана явственно выплывает триада графа С.С. Уварова: «Православие, самодержавие (пусть крепкая советская государственность) и народность».

Недовольство настоящим тянет его назад, заставляет идеализировать старую Русь. Но той России давно нет – нравится нам это или не нравится. Люди по-другому живут, по-другому думают и чувствуют, иным богам молятся (или не молятся вовсе) и не будут менять свою жизнь с оглядкой на 1913 год.

Чего он ждет от будущего? Что может предложить? Яростный гений отрицания, он не слишком хорошо представляет себе, к чему звать людей, на что надеяться его соотечественникам – и оттого так легко обольщается мгновенными политическими экспромтами, случайно подвернувшимися под руку рецептами спасения, вроде усиленного освоения Северо-Востока (кем? новыми зэками? кто поедет туда в охотку?) или добровольной уступки нашими руководителями своей идеологии китайцам.

Черта случайного, отрывочного, импровизационного политического мышления – это еще и последствие доморощенной культуры. Солженицын уверен, что в силу своих действительно незаурядных способностей он может перепрыгнуть через любую трудность в любой области знания в два прыжка. И оттого так легко соблазняется внезапными для себя озарениями и открытиями. Похоже, что он основательно не читал ни Герцена, ни Чернышевского и, говоря о них, помнит что-то школьное, приблизительное, навязшее в зубах.

Давно и не очень внимательно читал он, по-видимому, и Толстого с Достоевским. Иначе как понять, что за «Вехи» он готов схватиться вдруг как за новое Евангелие, увидев в этой, по-своему блестящей и ущербной книге, сотканной из противоречий мысли нескольких неравноценных философов, то, что кажется ему самоновейшей неопровержимостью.

Конечно, «Новому миру» было на чем сойтись с Солженицыным. Нам тоже не нравился казенно-бюрократический социализм, мы защищали человеческую правду против формальной, мы приходили в содрогание от ужасов сталинского лагеря и протестовали, где могли, против изощренных форм общественного лицемерия. Но мы верили в социализм, как в благородную идею справедливости, в социализм с человеческим нутром, а не лицом только. Для нас неоспоримы были демократические права личности. Мы искали опору своему чувству и убеждению в народе – и, боясь истасканности и фальшивой декламационности этого понятия, всегда дорожили чувством общего с трудовыми людьми. Для Твардовского это попросту было второй его природой.

Спору нет, всякая крупная идея может быть искажена в исторической практике, иногда и до неузнаваемости.

Виной ли тому «дурная природа» людей, генетическая незрелость их как рода, неподготовленность нравственного сознания к новым формам жизни, или скверная, изгаженная почва предшествующих социальных влияний и традиций, но только любой шаг в гуманистическом совершенствовании социальной структуры дается с немалым трудом и чреват откатами, разочарованиями и душевными катастрофами.

Солженицын хотел бы переделать, пересоздать мир по-своему. Социализм не выдержал перед ним своего экзамена. Он склонен его отвергнуть радикально – как принцип, как идею и сменить… на что? Вот тут и закавыка.

А может, все беды и неудачи нашей страны оттого как раз, что социализм понят по-старому, по-монархически, в соответствии с дорогими автору «Теленка» давними российскими традициями? Ведь идея социализма, пришедшая к нам с развитого Запада, хоть и поддержанная инстинктивно навыками нашей крестьянской общины, пала на такую, в общем, глухую, придавленную вековыми традициями рабства, порченную петербургской бюрократией почву, что и сама… Впрочем, это уже другая тема. «Шагать бывает склизко по камешкам иным» – граф А.К. Толстой рифмовал эту строку со строчкой: «Мы лучше помолчим». Важно отметить, что «Новый мир» прививал своим читателям умение думать, сознавать реальность своего положения и стремиться к лучшему. Журнал воспитывал чувство связи с традициями демократии и культуры – задача просветительная, но для нашей страны не скудная и не узкая.

Для автора «Теленка» всего этого не существует. Он погоняет время, он не хочет ждать, он теребит непрозревших, обвиняет в трусости и мелкости тех, кто не с ним. И у журнала, выходит, если и была какая-то оправданная цель, то только поддержка его, Солженицына. Когда-то, впрочем и не так давно, и он всерьез говорил о «нравственном социализме» (в «Раковом корпусе»). Теперь отрекается от этого: то были не более чем слова персонажа. Для него самого социализм – бранное слово. И поскольку так, а позитивной социальной альтернативы не имеется в виду, то уширяется лишь сектор критики, затевается тяжба с историей – с постоянной «игрой на повышение». Вчера был виновен Сталин, сегодня – Ленин, завтра – вся пропитанная безбожием русская литература и общественность XIX века, декабристы и Герцен, а там, глядишь, и французские просветители XVIII века, и Декарт, и Аристотель, и неведомо еще кто, внушавший почтение к мысли. Что в этом разбираться? Одним миром мазаны. Сама мысль – зло. Благо – вера.

Но если бы нам кто помог поверить в солженицынского Бога; говоря откровенно, я просто его в нем не чувствую, не ощущаю искренности его веры. Да и как в политика и мыслителя в Солженицына я верю мало, хотя он и обрел уже замашки политического деятеля знакомого типа – с ненасытным стремлением отсекать, отмежевываться и «приводить к присяге». Сомневаюсь в том, что через него даруется нам Истина, и не хочу в его рай – боюсь, что попаду в идеально благоустроенный лагерь. В христианство его я не верю, потому что нельзя быть христианином с такой мизантропической наклонностью ума и таким самообожанием. А его ненавистью ко всему, что есть нынешняя Россия, я сыт по горло.

Позвольте, возразят мне, и ненавидеть сладко. Это правда. Проповеди добродетели скоро прискучивают. Ставшие дешевой монетой и скатившиеся с уст дюжинного прохвоста слова об Истине, Добре и Справедливости выглядят оскорбительной пошлостью, особенно там, где все в неладице и разрухе. И в благородном обличье небанальности выступает гений зла. Его слова разрушительной правды дышат неожиданным обаянием, впитываются жадно. Нужно время, чтобы его речами пресытились, чтобы на них тоже выступила зелеными пятнами окись пошлости, и людям вернулось сознание несомненности начальной веры в добро. В этих стихийных колыханиях образованной толпы от одного к другому полюсу верований – повторяющаяся история общественных тяготений и разочарований.

К несчастью, если не брать в расчет огромной и притягательной силы разрушения, позитивные идеи Солженицына отрывочны, случайны, насказаны чисто вмиг, по настроению. Жадно ловя неверный, мерцающий свет популярности, он говорит, говорит со все большей злобой к своей стране и людям, оставшимся в ней без него. Ошибка Рузвельта – дипломатические отношения США с Россией… Другая ошибка – поддержка СССР в войне против Гитлера… И сейчас – никакой торговли, никакой продажи зерна, никакой разрядки, пусть с риском войны…[32]32
  Некоторые мои критики, в частности А. Латынина в «Новом мире», усомнились в том, что Солженицын говорил об этом. Где? Когда? – возмущались они. Отвечаю. О признании России Соединенными Штатами: «Это был тот самый год… когда ваш президент Рузвельт и ваш конгресс сочли эту систему достойной дипломатического признания, дружбы и помощи. Я напомню, что великий Вашингтон не согласился на признание французского Конвента из-за его зверств. Я напомню, что и в 1933 году в вашей стране раздавались голоса, возражающие против признания Советского Союза. Однако признание состоялось…». (Речь в Вашингтоне 30 июня 1975 г. перед представителями АФТ-КПП. Собр. соч. т. 9. с. 212 [О союзе против Гитлера: «И с этой страной, с этим Советским Союзом в 1941 году все объединенная демократия мира: Англия, Франция, Соединенные Штаты, Канада, Австралия и другие мелкие страны – вступили в военный союз. Как это объяснить? Как можно это понять?». «Мировая демократия могла разбить один тоталитаризм за другим – и германский, и советский. Вместо этого она укрепила советский тоталитаризм…». [Там же. С. 212–214]. О политике «разрядки», торговле с Советским Союзом: «Международная разрядка нисколько не помогает положению у нас в стране» [Из телеинтервью компании CBS 17 июня 1974 г. Собр. соч. Т. 10. С. 72]. «Разрешите Вам напомнить, что в 1973 году прежде поправки Джексона готовилась поправка Вильбора Милза, которая была так сформулирована: не вести торговлю с Советским Союзом до тех пор, пока там не наступит свобод. Затем по некоторым – мне не совсем понятным обстоятельствам она сузилась, сильно сузилась и свелась к поправке Джексона». (Собр. соч. Т. 10. С. 208); «Не вмешивайтесь в нее (советскую экономику. – В.Л.). Перестаньте ей давать взаймы и продавать» (Собр. соч. т. 9. с. 250). И т. д. и т. п. – Примеч. авт. 1991 г.


[Закрыть]

Он думает, что воюет с «режимом», с «идеологией». Но не воюет ли он уже с многомиллионным народом, населяющим эту страну? «Pereat mundus et fiat justitia!»[33]33
  Пусть погибнет мир и восторжествует справедливость (лат.).


[Закрыть]
. Bce должно рассыпаться в прах, если не согласно с Солженицыным, его идеями, его критикой – и никого и ничего не жаль. Пусть не будет хлеба, пусть голод и война – никакой пощады «идеологии». Такая слепая приверженность своей идее, вплоть до самых бесчеловечных из нее выводов, исповедуется у нас разве что самыми закоснелыми аппаратными догматиками. (Не напоминает ли это «случай» другого «нобелиата» – Ж.-П. Сартра, упорно марширующего в синей маоцзедуновской блузе и уже приучившего мир пропускать мимо ушей его слова.)

Автор «Теленка» все беды нашей жизни списывает на «идеологию», не отдавая себе отчета, что и ныне, как во все времена, идеология – во многом производное от реальной жизни людей, которая должна нас все же не меньше интересовать. Впрочем, тут я уже, кажется, впадаю в бессомненный марксизм, а Солженицын боится его, как черта, и в каждом злом и нелепом поступке обнаруживает его происк и власть.

Здесь не место выяснять действительное, благодатное или пагубное, значение марксизма для человеческой истории. Замечу лишь, что в современной расхожей «идеологии» столько пустого, шуршащего, как невыметенные прошлогодние листья, декоративного мусора, что вряд ли она имеет с марксизмом много общего.

Но это так, к слову. В своих последних статьях Солженицын ругательски ругает нашу интеллигенцию («образованщину»), подмечая немало и действительных ее недостатков. Без особого сочувствия отзывается он и о народе – глухой толпе. Но виной всему, как ему чудится, все же «идеология», скрутившая всем мозги набекрень. Напрасное опасение. То, что он называет идеологией, на самом деле чаще всего фразеология, некий вакуум, заполняемый по надобностям жизни. Маркс, наряду с Лениным, принадлежит у нас давно к числу самых малочитаемых писателей. Не видно, чтобы его читало «руководство» (которое вообще читает по преимуществу машинописные доклады и «экстракты» для внутреннего пользования).

Еще менее популярны эти книги среди широкой интеллигенции. Жизнь, сложившаяся исторически по-своему, идет – хорошо ли, плохо ли – давно уже самоходом, ища лишь выгодную цитату к случаю.

Беда, что максимализм Солженицына находит ложные точки приложения сил и так легко оборачивается догматизмом, нетерпимостью. Правда, и сам автор подает нам аввакумовский пример готовности к самосожжению. Ради того, чтобы напечатать «ГУЛАГ», рассказывает он в «Теленке», пришел он к «сверхчеловеческому решению» – в случае нужды пожертвовать и собственными детьми. Достоевский бы содрогнулся, услыхав такое. Что это – высшее самоотвержение? А может быть, самоотвердение?

Как моралист и политик Солженицын сразу теряет из виду обычных людей с их житейскими интересами, с их слабостью и силой. Верно, что люди («население», как говорит Русанов в «Раковом корпусе») очень несовершенны, наклонны к стабильности жизни и компромиссам. И можно впасть в мрачнейший пессимизм, если ждать, что, услышав слова высокой проповеди, все они на другой день будут поступать разумно, совестливо, как надо – а они этого делать не будут. Но надо знать и верить, что в людях – обычных, грешных, пестрых, неопытных и наивных, поживших и порченных, есть много хорошего, несмотря на их житейский конформизм, приспособляемость и слабости. Это взгляд оптимистический. В противном случае одинокому проповеднику остается лишь лелеять свою досаду на людей, вечно не выдерживающих экзамена у слишком строгого мыслителя.

Справедливость – это всегда все же скрещение личного и общественного чувства. Солженицын, даже в своем общественном поведении, очень личностей.

И, возвращаясь к Твардовскому и «Новому миру», как они изображены в «Теленке», можно сказать: сначала Солженицын видел в редакторах журнала своих потенциальных врагов, которых надо обвести вокруг пальца, чтобы напечатать «Ивана Денисовича». Потом, когда Твардовский это сделал, а журнал стал защищать Солженицына от глупых нападок, он стал думать – не единомышленники ли мы ему, из трусости или хитрости в том не сознающиеся («По старой привычке, со времен «Ивана Денисовича» я привык видеть в Лакшине своего естественного союзника…»). Потом, когда мы не смогли его больше печатать, разочаровался сызнова («А это давно не было так»). И стал говорить о моих «осторожных целях», намекая на лично-своекорыстный их характер. К другим соредакторам Твардовского он отнесся, как я упоминал, уж и вовсе без снисхождения.

Он не мог себе представить, что у людей социалистических и демократических убеждений может быть такая заинтересованность в самой бесстрашной критике и такое внимание к художественному таланту. Ему казалось, что альтернатива его гению одна – казенная нетерпимость и публичная, печатная фальшь.

Значит, мы разошлись по существу, и не зря главного в нашем деле он не понял и не признал.

* * *

То, что случилось с Солженицыным, тяжело для всех, кто почитает и любит его талант. Но хуже всего это для него самого.

Он взрывает неправду? Да. Но он стал взрывной машиной, уверовавшей в свое божественное назначение и начавшей взрывать все вокруг. Боюсь, что он взорвет, уже взрывает и себя.

Не знаю, так ли уж прав был Вильям Блейк, когда писал:

 
Правда, сказанная злобно,
Лжи отъявленной подобна.
 

Есть случаи, когда нельзя говорить правду иначе, чем гневно. Но как понять феномен Солженицына? Мы читаем его рассказы и романы, восхищаемся им: это знание людских сердец, это всеведение и высшая справедливость художника!.. Но откуда же тогда в «Теленке» эта злоба и неблагодарность? И где граница между благородной нетерпимостью гения и самовластным капризом человека?

От всего сердца я желал бы ему нравственного выздоровления, его искусству – нового взлета, но, судя по последним его выступлениям, «прогноз неблагоприятен», как говорят медики.

Сделал он безмерно много для всех нас, для русской литературы – вечный ему поклон. Но злой бес разрушения стал бушевать в нем и грозит ему, при всем раскате его нынешней мировой славы, страшным одиночеством. «Ты для себя лишь хочешь воли», – как-то с горьким юмором обратил к нему слова пушкинского цыгана Твардовский.

Так угодно было распорядиться судьбе, чтобы Солженицын дал нам всем два урока: первый – небывалого мужества, которое оказалось способным все превозмочь и победить; и второй – бесплодного самоупоения ненавистью и гордыней.

Объяснение тут одно: Солженицын – великое дитя ужасного века и в себя вобрал все его подъемы и падения, муки и тяготы. В его психологии, помимо высоких и добрых человеческих достоинств, свою печать положили лагерь и война, тоталитарность и атомная бомба – эти главные атрибуты современности.

Он сам цитировал в «Теленке» свое письмо Твардовскому, в котором говорил, что как писатель «русской литературе принадлежит и обязан не больше, чем русской каторге». Это так не только в добром, но и в достойном сожаления смысле. Ощущение себя самоцелью, холодность к людям, мессианство, несогласие вообразить себе законность иных интересов, кроме собственных, когда они пересекаются с чьими-либо, и тотальная идея борьбы – возможно ли это для писателя русской традиции XIX века?

Конечно, и Достоевский, и Толстой – а Солженицына мы вправе мерить масштабом этих имен – люди тоже эгоцентрические. Но они, по крайней мере, боролись, как могли, с этим эгоцентризмом вечными «пересмотрами» себя и укоризнами себе вчерашнему. Толстой исписал сотни страниц в дневнике, бичуя свои человеческие слабости. Он поправлял себя на ходу теорией самосовершенствования. Солженицын этот регулятор отключил: он сознал свой эгоцентризм законным, ощутил себя человекобогом, наподобие инженера Кириллова из «Бесов». Жалость, милосердие, справедливость, отзывчивость, благодарность – чем далее, тем меньше эти свойства становились нужны ему.

Наверное, любого непредвзятого читателя поразит эпизод, рассказанный в «Теленке» и относящийся к самым трудным, последним месяцам «Нового мира». Ему звонят, что «А.Т. в очень тяжелом состоянии, требует меня! готов ждать до ночи!». Солженицын подумал: «Я не санитарная команда», – и не поехал. О каких добрых, товарищеских отношениях можно тогда говорить? Какое христианство проповедовать?

Верно, что и русская литература века девятнадцатого знала губительно заблуждавшихся в иных своих теориях, зашедших на кривые тропы мысли гениев. И упомянутые только что Толстой и Достоевский были часто дурными проповедниками, и чем больше росла их слава, тем становились глуше и непримиримее в своей проповеди. Достоевский бранил евреев, грубо льстил Победоносцеву и горевал об утрате черноморских проливов. Толстой по-своему переписывал Евангелие и требовал ото всех плотского воздержания в браке. Никто, разумеется, их не послушался, никто, кроме кучки слепых приверженцев, не пошел за ними. И все равно они стали для человечества учителями жизни, только в другом, более высоком и общем смысле, связанном с их коренными идеями, воплощенными в искусстве.

Солженицын унаследовал и право на досадные и смешные заблуждения, и этот тон учительства у кумиров русской культуры. «Черт бы побрал философию великих мира сего! – восклицал когда-то Чехов по поводу Толстого. – Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности». Но, что несколько хуже, приходится признать, что Солженицын начинает разрывать ныне и с коренной нравственной традицией литературы прошлого. Его нетерпимость, самообожание переливают через край и делают его незрячим.

И если какую традицию он и подхватывает в своей последней биографической прозе, то это скорее Василия Васильевича Розанова с его всеоплевыванием, болезненной любовью к себе и холодным презрением к морали и людям. Только Розанов делал это в первый раз и оригинальнее: он был противен в этих переходах от юродства к самовосхищению, но не бывал так надут и смешон и, во всяком случае, подкупал, пусть и патологической, искренностью.

* * *

В свете сказанного понятнее становится и удивительный эпизод поддержки Солженицыным – в первые же месяцы после разгрома старой редакции «Нового мира» – журнала, отданного на редактирование В.А. Косолапову. Солженицын дал тогда понять, что если бы его печатали, он печатался бы у Косолапова с не меньшей охотой, чем у Твардовского, и других авторов поощрял к тому же.

В 1970 году это ошеломило меня как отступничество. Сейчас, прочтя сочинение о «Теленке», я удивляюсь разве что своей былой наивности. Ведь, присягая на словах Твардовскому в верности, Солженицын давно уже в тайне души считал иначе: «отчаянное противоборство «Нового мира» «Октябрю» и всему «консервативному крылу» представляется мне лишь силами общего поверхностного натяжения, создающими как бы общую прочную пленку, сквозь которую не могут выпрыгнуть глубинные бойкие молекулы». (Уф! Пока переписывал эту цитату, думал: как не по-солженицынски это написано; будто и слух и вкус вдруг ему отказали). Или все же картиннее: «Новый мир», если и окошко, «то окошко кривое, прорубленное в гнилом срубе».

«Бойкая молекула», забывшая, что она выпрыгнула из глубин немоты и безвестности именно в «Новом мире», не стесняется сравнивать Твардовского как редактора с Софроновым или Мих. Алексеевым. А уж окружению Софронова в «Огоньке» – Кружкову или Иванову – прямо дает преимущество перед ближайшими сотрудниками Твардовского.

Чем же недоволен Солженицын в «Новом мире»? Чтобы удовлетворить его, журнал должен был, оказывается, печатать материалы «следующего класса смелости», каждый номер, по его мнению, должен был формироваться «независимо от настроений верхов».

Не нам оценивать меру смелости и независимости «Нового мира» – это лучше сделают другие. Смешно было бы утверждать, что орган Союза писателей, выходящий стотысячным тиражом под пристальными взглядами читателей «сверху» и «снизу», печатающийся в типографии «Известий», ни от кого и ни от чего не был зависим. Вопрос другой, сохранил ли он при этой зависимости достоинство, глубину, содержательность, честность? Думаю, за малыми исключениями, журнал верно следовал критерию Твардовского: «За то, что мы не могли сделать – и не сделали, с нас на том свете не взыщут. А вот если могли, да не сделали – будет нам наказанье».

«Новый мир» в пределах своих возможностей делал едва ли не все, чтобы сохранить доверие читателей к литературе, ее способности говорить правду. Если вспомнить лишь о художественной прозе, то помимо Солженицына, журнал привлек, взрастил и поддержал целое поколение писателей, составивших славу нашей литературы этих лет: Василь Быков, Василий Белов, Чингиз Айтматов, Борис Можаев, Гавриил Троепольский, Василий Шукшин, Владимир Тендряков, Юрий Домбровский, Константин Воробьев, Юрий Трифонов, Сергей Залыгин, Георгий Владимов, Владимир Войнович, Виталий Семин – я перечислил далеко не все имена.

Но авторитет и популярность «Нового мира» основывались не на одном том, что здесь печатались повести, романы и поэмы большего или меньшего достоинства. Журнал давал уровень мысли и нравственного сознания, был в этом отношении поддержкой и опорой для своих читателей, как некая общественная объективность. Письма, получавшиеся в огромном количестве редакцией, подтверждали, что «Новый мир» стал для многих в 60-е годы частью их личного бытия: внушал веру в неискоренимость правды, помогал жить и укреплял силы человеческого достоинства в сотнях тысяч своих сограждан.

Журнал отражал общественное мнение и формировал его. К его читателям принадлежал не один лишь круг столичной элитной интеллигенции или легко возбудимой молодежи. «Новый мир» читали и в высокопоставленных кабинетах, и в глухих местах, в самой далекой провинции – рабочие по найму, библиотекари, сельские учителя, агрономы, страстные правдолюбцы и одинокие вероискатели. Раскрывая свежую журнальную книжку под голубой обложкой, они будто слышали родственный себе голос, подслушавший их мысли, разделивший их чувства, не лгавший им, стремившийся их ободрить и выдвигавший перед ними не свысока новые идеи и проблемы.

Само уникальное бытие такого советского журнала было, если угодно, скромным ростком социалистической демократии, давало представление, если не о норме (до нормы всегда далеко было), то о движении к ней. Хоть и резко критикуемый, но непотопляемый «Новый мир» под редакцией Твардовского был для многих людей в нашей стране залогом возможностей здорового развития общества – с серьезной литературой, высоким уровнем самокритики и незаглушенным звучанием общественного голоса. Нехватка такого издания и шесть лет спустя болезненно ощутима не только в литературе, но и во всей нашей жизни. «Новый мир» Твардовского ничто не заменило и не возместило.

Упреки Солженицына, что журнал, на его вкус, был недостаточно смел, отдают максималистской демагогией. Надо ли напоминать, что у Твардовского не было ни своей печатной машины, ни своих наборщиков, ни своей типографской бумаги; что каждый лист сверки прочитывался и штамповался цензором, а последние годы фактически целой цензорской коллегией, испещрявшей текст такой густоты красным карандашом, что багровело в глазах; что неподписанные листы типография автоматически не принимала к печати, и никакая «смелость» редактора тут не выручила бы; что журнал, и без того опаздывавший книжками на месяц – на два, вовсе не вышел бы в свет, если бы, выждав все возможные сроки, апеллируя во все вышестоящие кабинеты и написав гневные протесты против самоуправства цензуры (сколько их написано Твардовским!), редакция не заменяла бы материал другим, часто не менее серьезным, беря цензора на измор. Словом, стань Солженицын на месяц редактором «Нового мира», он со своими понятиями о смелости, вероятно, и одного номера журнала не выпустил бы, а о публикации под его редакцией рукописи «Иван Денисович» никому не ведомого учителя математики из Рязани и речь не успела зайти.

Увы, «Новый мир» так и не напечатал оставленного в верстке романа А. Бека «Новое назначение», романа А. Рыбакова «Дети Арбата», романа А. Азольского «Степан Сергеевич», военных дневников 1941 года К. Симонова, поэмы «По праву памяти» самого Твардовского, да мало ли еще вещей, обещанных в проспекте читателям и принятых редколлегией. Не исключено, впрочем, что и напечатай журнал все, что он хотел бы напечатать, его уровень смелости не удовлетворил бы все же Солженицына: для этого надо было во всех политических высказываниях быть адекватным ему и поспевать за ним, а с ним далеко бы не всегда согласились по совести и Твардовский, и редколлегия.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации