Текст книги "За святую обитель"
Автор книги: Владимир Лебедев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Не заставляли те много просить себя: проголодались за трудный день. За трапезой шла шумная беседа, вспоминали все про кровопролитный бой!
– А что, братцы, – сказал Суета. – Недаром же мы сегодня бились: надо завтра в лес идти, за топливом. Чай, ляхи теперь долго носу не выставят из стана своего. Да и теплее им у костров-то, а в лесу снег, мороз да вьюга. Улучим времечко на рассвете?
– Попытаем счастья! – согласились все.
Уже трапеза их к концу подходила, когда заскрипела дверь и вошли в тесную келейку, едва освещенную жировым, тусклым светильником, отец Иоасаф и князь-воевода. После удачной битвы решили они героев повидать, сказать им спасибо великое за мужество, за пролитую кровь. И стрельцов, и детей боярских посетили игумен с князем, теперь заглянули к отцу Гурию, где храбрейшие из бойцов обительских собрались.
– Благословение Божие на вас, воины Христовы, – молвил архимандрит, осеняя их крестом. – Не забудет вашу службу усердную святой игумен Сергий; не забудем трудов ваших и мы, иноки смиренные. Вечно будем о вас к престолу Всевышнего горячие молитвы воссылать. Примите мой поклон земной.
И отец архимандрит земно поклонился защитникам монастырским. Смутились те от такой чести, не знали, что и ответить.
– А твой лях-то, молодец, не из простых оказался, – сказал сотнику Павлову воевода. – Своя дружина у него есть; князем Горским себя именует. Пригодится нам, коли пленных менять станем.
Еще похвалили князь да игумен удальцов, побеседовали с Ананием и ушли из кельи. Стали все спать собираться, помолились, подостлали на полу что Бог дал и скоро заснули крепким, сладким сном под вой зимней вьюги.
Зимою студеною
Лес Благовещенский, что темнел своей чащей невдалеке от Троицкой обители, глядел не просто лесом густым, а дремучим бором. Много было в его глуши глубоких оврагов, болотин, трясин, кочек; много само собой в нем засек поделалось из поваленных ветрами вековых стволов. Зима студеная одела серебряным инеем кусты и деревья, запорошила, завалила чуть приметные лесные тропинки. Кое-где, в самой чаще, словно белый намет, лежал холодный снег на толстых, длинных ветвях старых, кривых елей и сосен, на березовой и осиновой поросли. Мертвенно тихо было в лесу: не видно было ни пушистых белок, ни быстроногих зайцев, не виляла меж кустов пышным, желто-бурым хвостом юркая лисица. Даже серые хищники-разбойники волки убежали куда-то от гулких выстрелов; должно быть, и ленивому мишке не дали люди своими побоищами мирно дремать да сосать лапу в укромной берлоге; разгневался медведь, тоже ушел далеко-далеко. И стоял лес молчаливый, угрюмый, вея стужей.
Едва-едва отозвалась лесная чаща на первые рассветные лучи, когда какой-то негромкий, осторожный треск пронесся по лесу; где-то зашуршали, тревожа друг друга, высокие вековые вершины сосен. Замерзший, игольчатый снег серебристыми хлопьями посыпался вниз на людей, что торопливо рубили ветки и складывали в плотные вязанки. Старались ранние дровосеки потише работу вести, но все же выдавало их чуткое лесное эхо. И спешили они скорее набрать топливо, пока не прослышали о них враги в своем близком стане.
Всего-навсего десятеро было обительских молодцов. Тимофей Суета да Пимен Тененев взяли с собой на опасное дело самых отборных парней. Послушник монастырский провел их глубоким оврагом в лес, в самую чащу укромную, до света.
– Вон еще те березки повалим, и полно! – молвил Суета, которого от работы даже на морозе пот прошиб. Себе он больше всех вязанку навязал.
– Знатное деревце! – сказал Тененев, одним махом ссекая молодую березку. – Вот затрещит, как запалят.
– Тепло будет, – прибавил весело Суета: по сердцу была ему привычная деревенская работа, огнем она в его могучих руках горела. Стали удальцы крепче ветви срубленные увязывать; сладили вязанки на славу, на плечи их вскинули. Солнышко утреннее искорками сквозь заснеженную чащу засверкало, словно по сучьям и по земле самоцветные камни рассыпало. Пора было в путь.
– Гуськом идите, ребята, – учил Суета товарищей. – Заслонитесь вязанками-то, согнитесь, да бегом по оврагу.
Подобрались дровосеки к опушке лесной, метнулись в глубокий Мишутин овраг и заспешили к обители. По склонам частые кусты росли, снег их опушил глухо-наглухо: со стороны и незаметно было, что по дну оврага столько людей крадется. В ясном морозном воздухе прозвенел первый утренний удар обительского колокола. Молодцы сняли шапки, перекрестились.
– Ишь, словно зовет нас колокол-то, – сказал Суета.
Шел он со своей тяжелой вязанкой позади всех, изредка поглядывая сквозь кусты в сторону ляшского стана. Зорки были глаза у молоковского силача, и сам он приметлив был: сразу у врагов что-то неладное выглядел.
– Стойте-ка, товарищи. Гляньте-ка к большому Келарскому пруду. Никак ляхи что-то там рыть принялись?
Поглядели и другие парни туда же. С пригорка, где Келарский пруд вырыт был трудами богомольцев, срезали враги, должно быть, за последние ночи немало земли. Чернела далеко среди белого снега длинная глубокая яма: недалеко уж и до воды оставалось рыть. Посмотрели друг на друга товарищи, нахмурились.
– Отвести воду хотят ляхи! – пробормотал Тененев.
– Торопятся, пока не застыл пруд-то.
Стали на месте дровосеки, глядят на ляшскую работу.
– Живо домой, в обитель, братцы! Чего время терять, когда про новое ляшское лукавство помыслить надо.
Послушались Суеты парни, опять побежали оврагом к стенам монастырским. Охранил их Господь: ляхи их лишь тогда заметили, когда они уже на пищальный выстрел от монастыря были.
Зашевелились ляхи, загудели издали их пушки, но ни одно ядро не угодило в черневшуюся на снеговом поле кучку храбрых дровосеков. Вынеслась было из стана их пестрая конница, да уж поздно: погарцевали, покричали ляхи вдалеке и за окопы убрались. Со стен монастырских бросили дровосекам крепкие веревки, мигом втащили и удальцов и вязанки. С завистью поглядывали перезябшие сторожевые воины на топливо, но никому не дал Суета ни ветки. Послал он вязанку в кельи старцам соборным, вязанку – воеводам, другую – в трапезную, где малые дети и недужные жены ютились. Наказал потом наделить топливом раненых да больных, кому сколько придется. А сам взвалил свою кучу ветвей на плечи и понес в келью к отцу Гурию. «Не дам другу Ананию замерзнуть, – думал он, шагая через двор. – Такого бойца беречь надо. Да и старцу надо старые косточки погреть». Но как ни крепился Тимофей, а все же не все ветки донес к Ананию. Увидел он в углу, у церкви, двух старух-богомолок. Обе от холода еле живы были: не попадали зуб на зуб, даже слова молвить не могли; только протянули к топливу посиневшие руки. Сжалился Суета, уделил им изрядную охапку: добудьте-де огонька где-нибудь да погрейтесь, старушки божьи. Зашамкали что-то богомолки вслед молодцу, да не стал он слушать их, зашагал дальше. И еще раз пришлось ему остановиться: приметил он кучку детишек, сирот Христовых. Кое-как завернувшись в рваные кафтаны да шубейки, жались друг к другу малыши и плакали в голос. Некому было пригреть-приютить их: отцы с матерями Богу душу отдали, и жили детишки, словно птицы небесные. Бросил и им Суета ветвей немало, сразу тоньше стала его вязанка. Весело загалдели, закричали малыши, бросились к трапезной огонька доставать – греться. Усмехнулся ласково Суета и опять к старцу Гурию зашагал. «Нет, уж теперь хоть отцу родному, хоть брату любимому, и то не уделю ни веточки!» – думал он, торопясь. Вот, слава богу, и келья старца Гурия!
Темно и холодно было в келье; сквозь ставни пробивался слабый свет; тяжкое хриплое дыхание раненого слышалось с лавки. Ни с кем не говоря ни слова, разложил Суета в печурке ветви, высек огня, зажег.
– Откуда, молодец, топлива добыл? – послышался слабый голос отца Гурия.
Старец лежал, стараясь укрыться от стужи ветхой иноческой мантией. Грунюшки не было в келье. Весело рассмеялся Суета, раздувая огонь:
– Из леса принес, отец Гурий, из-под носа у ляхов.
Огонь скоро согрел и оживил всех. Ананий глаза открыл, поглядел на товарища, на ветви горящие и улыбнулся.
– Ах ты заботник мой, Тимофеюшка. Пуще брата родного печешься ты обо мне. Бог тебе заплатит.
– Не велика услуга, – молвил Суета. – Ведь, чай, и мне самому погреться охота: и для себя потрудился.
Замолчали все, любуясь переливами яркого огня.
– Вишь, как Господь-то к нам милостив! – заговорил старый инок, глядя на светлое пламя. – А все-то мы, грешные, на Бога ропщем, все жалуемся да плачемся. Вот теперь у нас в келье и людно, и тепло, и снеди всяческой запасено. А ведомо ли вам, чада мои милые, как спасались святые угодники Божии? Как они в пустыне дикой, в пещере темной холод и голод терпели? Святой Сергий сколько лет в глухом лесу прожил! Лесными плодами да ягодами жил, да когда-когда приносили угоднику из деревень соседних хлеба. И тем-то хлебом преподобный не то что с людьми, а с диким зверем делился. И чуяли звери в нем святого подвижника, и худа ему не делали. Сказано в житии угодника, что привык к его шалашу убогому страшный зверь, лесной медведь, ходить. И выносил угодник тому зверю свирепому ломоть хлеба. Ел медведь и кротко взирал на святого, и ложился у ног его, мирно и тихо, словно овца около пастуха. А был преподобный Сергий знатного рода, но предался он уединению, посту и молитве. Лишь по слезной мольбе бедных иноков, окрест него спасавшихся, принял игуменство, когда преставился духовный отец его, игумен Митрофан. Пекся святой Сергий о своей обители, и далеко молва прошла о святости и мудрости его. С той поры стали чтить владыки московские Троицкую обитель. Не оскудевала никогда рука их.
Повествовал отец Гурий тихо, раздумчиво, словно уходя глубокой думой в те давние времена. Проносились перед его духовным взором старые летописи, в которых седые схимники, книжные люди, рассказывали для потомков судьбы святой обители.
– Все великие князья московские, все государи, венчанные шапкой Мономаховой, приезжали в обитель Троицкую за крепостью духовной; и великий князь Симеон, прозванием Гордый, и витязь битвы Куликовской, великий князь Димитрий Иоаннович Донской, и самодержцы российские: царь Иоанн Васильевич Третий, Василий Иоаннович, правитель мудрый. И грозный царь Иоанн Васильевич Четвертый не раз беседовал с иноками троицкими. Царь Феодор, царь Борис – все чтили Троицкую обитель. Лишь безбожный Самозванец, ставленник ляшский, не устыдился отнять у монастыря казну великую, что собирали игумены на благолепие и преуспеяние монастыря древнего. Другие же владыки обносили святыню угодника Божия стенами крепкими, церкви возводили, строения каменные. Фряжских мастеров присылали из Москвы в обитель: укрепляли те мастера своды церковные, башни ставили, трубы каменные для воды в земле прокладывали.
Услышал Суета последние слова старца, вскочил с лавки и не своим голосом закричал:
– Трубы в земле есть?! Так ты молвил, отче?!
– Вестимо есть, – ответил, дивясь, старый инок. – Из прудов застенных проведены они на круглый двор обители, а на дворе тоже глубокий пруд выкопан. Теперь-то в нем воды нет, а можно полный налить.
Не стал Суета дальше слушать, схватил шапку и вон из кельи поспешно выбежал. Покачал отец Гурий вслед ему головой, не ведая, что с ним сталось:
– Добрый парень, а все в голове ветер ходит.
Суета бегом к жилью воеводскому направился; ворвался в горницу, не спрашиваясь, князя-воеводу криком оглушил во всю молодецкую грудь:
– Трубы вели открыть, воевода! Воды вели запасти! Ничего князь поначалу не уразумел, даже помыслил, не хмелен ли удалец на радостях после победы. Но, отдышавшись, поведал Суета воеводе все по порядку, и за услугу сказал ему воевода великое спасибо.
Послали за воеводою Голохвастовым, за архимандритом, за отцом казначеем, оповестили их о новом ляшском лукавстве. Отец Иосиф, хранитель обительской казны, совсем недужным глядел; иссох весь, пожелтел, ввалились у него щеки и глаза: невмоготу приходилась долгая, страшная осада слабому духом иноку. Алексей Голохвастов тоже был сумрачен, словно темная ночь; и нахмурился он еще более, услыхав о новом вражьем ухищрении. Не глядя ни на кого, молвил он:
– Коли эту беду избудем, новая придет. Эх, не под силу нам ляхи! Мало рати у нас, морозы донимают.
Отец Иосиф Девочкин поддержал младшего воеводу:
– Ох, не выдержит обитель осады зимней! Вот и теперь, как мы воду-то впустим? Чай, трубы-то снегом занесло, льдом завалило. Все-то наши воины истомились, много меж них больных да раненых. Кто на стуже лютой за такую тяжкую работу возьмется?
– Полно, Алексей Дмитрич! – крикнул князь Долгорукий. – Полно, отец казначей! Что вы малодушествуете! Все доселе ладно идет. Правда, многие у нас побиты, да ведь все мы клялись за святого Сергия живот положить.
– Легче, что ли, будет, когда перерубят нас всех до единого ляхи? – угрюмо ответил Голохвастов.
– На все воля Божия! – властным голосом прервал их архимандрит. – Теперь время о близкой беде подумать. Надо клич бросить, молодцов созвать, чтобы расчистили они трубы подземные.
– Готовы молодцы, отец архимандрит, – выступил вперед Суета. – Еще не всех у меня товарищей ляшские сабли перерубили. Указывайте подземелье, отцы!
– Воистину благословение Божие, что посланы нам такие ратники, – прошептал отец Иоасаф.
Под самой Красной башней вырыто было в давние времена глубокое погребище; с двух сторон шли в него широкие каменные трубы и запирались те трубы большими щитами, окованными железом. Давно уж никто не сходил в холодное сырое подземелье, нанесло туда ветром земли и снега, а за последние дни крепко промерзли в нем толстые наносные пласты. Завалена была до половины каменная лестница, стужей веяло из темной глубины. Нелегкая работа была – до щитов дорыться.
Отец Иоасаф чертеж старый нашел, указал молодцам, где водяные трубы искать.
Самые сильные молодцы из вольной монастырской дружины собрались к погребищу под Красной башней. Кинули жребий, кому начать работу, на смены поделились. Принесли хвороста, добытого утром, на верхней ступени костер разложили – осветились хмурые своды погребища, оледеневшие, покрытые плесенью.
– С Богом! – молвил Суета, крестясь, и первый ударил железным ломом в мерзлую землю.
Брызнули от могучего удара в разные стороны осколки льда. Раздался глухо другой удар, третий, четвертый, и пошла трудная работа. А мороз на дворе все крепчал да крепчал, вьюга, проносясь с диким воем у стен и башен, врывалась и в подземелье, леденила руки, лицо, слепила глаза. Потрескивал костер, искры летели, падали, шипели во льду и снеге. Молча работали все, да в полутьме и стуже никому и говорить не хотелось. «Стук, стук!» – звучали топоры и ломы. Шуршали осколки льда, комья земли, взлетая вверх и падая опять на дно погребища. Полными плетенками выносили их из подземелья. Долго, долго тянулась работа, много раз сменялись труженики, все истомились; руки у них, даже в рукавицах теплых, синие стали, окостенели. Уже в сумерках Суета, которому вновь черед пришел, нащупал, наконец, ломом своим железный болт, загрохотало в погребище в мерзлом воздухе железо о железо.
Радостно вскрикнул Суета; а тут скоро и товарищ его до второго щита добрался. Поднялись все, сошли с лестницы, стали оглядывать водяные запоры.
– Слышь, – молвил Суета соседу, – ты сбивай свой щит, не опасайся. Вода-то из пруда с моей стороны хлынет, я напоследок болты отобью.
Открыли тот щит, что к внутреннему пруду ход закрывал; расчистили засоренную трубу.
– Теперь наверх идите. Моя очередь! – крикнул Суета.
Опустело подземелье. Перекрестился Суета и тремя могучими ударами разбил наружный щит. Думал, что сразу вода прорвется, и одним прыжком на лестницу вскочил. Прислушались все. Тихо было в погребище, чернели груды земли, камня и льда – ни капли воды из трубы не вытекло. Еще подождали, подумали – воды нет как нет!
Не выдержал далее нетерпеливый Тимофей Суета, схватил он опять свой тяжелый лом и, спрыгнув в погребище, подбежал к упрямой трубе.
– Эй, остерегись, Суета! – закричали сверху. – Неравно вода хлынет, потонешь в темени этой!
– Авось, не потону! – отозвался тот. – Бросьте-ка мне, братцы, головню с огнем – ничего не видать. Должно, засорилась-замерзла труба-то. Прорубить надо.
Бросили ему с лестницы пылающую, дымную головню. Взяв ее, Тимофей подошел к трубе, поглядел и стал в черный ее зев влезать.
– Льду-то сколько набилось, братцы!
И не слушал Суета, как его товарищи остерегали: с головой, с ногами забрался в широкую каменную трубу. Послышались глухие удары железного лома, все чаще и чаще, все сильнее и сильнее. Лед и земля из трубы посыпались. Слушали все те сильные, частые удары, и замирали сердца их за товарища, что там работал во тьме да в стуже.
– Чу, братцы, никак вода шумит? – молвил кто-то. Насторожились кругом. Раздался еще один глухой удар железного лома – и хлынула со свистом, журчанием и злобным шипением струя мутной воды на дно погребища. Вскрикнули товарищи, схватили по горящему сучку и бросились вниз.
А со дна погребища, отряхиваясь от студеной воды, лез уже на первые ступени лестницы Суета и только широкими плечами поводил.
– Прорубил-таки! – весело молвил он. – Как меня водой-то оземь шибануло! Теперь будет что пить!
Погребище уже до половины залито было. Еще немного вода вверх двинулась и остановилась: нашла, стало быть, путь далее, в другую трубу – во внутренний обительский пруд. Устали молодцы и продрогли на трудной работе, а вышли на обительский двор с весельем и радостью. Помог Господь защитникам обители еще раз ляшское лукавство избыть. До краев налился внутренний монастырский пруд, к великому диву богомолок. По всем кельям, да горницам, да избам толковали долго об удали вольных троицких ратников, что не устрашились ни темного подземелья, ни бурного потока, и запасли для обители воды на долгое время.
Искушение
Отец Иосиф Девочкин, казнохранитель обительский, пришел в свою просторную келью с воеводского совета совсем недужный. Насилу смог он перед святыми иконами помолиться; прилег на широкую скамью и укрылся теплым мехом. Лихорадка трясла его иссохшее тело, в глазах мутилось, чудились ему в тишине и полутьме кельи разные голоса, разные страшные видения. Ворочался больной инок на скамье, стонал, молитвы читал – ничего не помогало: все сильнее мучил его болезненный бред, порожденный черными думами, страхом, отчаянием. Отец казначей был для троицкой братии дорогим человеком, вершил он все дела с мирянами, с прихожанами, с даятелями благочестивыми; хранил и приумножал он казну обители, наперечет все доходы монастырские знал. Но в житейских заботах, в мирских попечениях не почерпнула душа отца Иосифа той чистоты, той крепости, того просветления, которыми были преисполнены сердца других соборных старцев, проводивших ночи и дни в посте и молитве. И больше них привык отец казначей к бренным благам мира сего, больше них дорожил смертной, скоротечной жизнью. Изболелось сердце его при виде разгрома обители, не находил он себе ни покоя, ни утешения. Чей-то лукавый голос нашептывал ему черные мысли, туманил разум; яд горького сомнения, отчаяния жгучего кипел в душе его. Новые и новые муки приносил ему каждый день.
Лежал отец казначей на меховой подстилке, воспаленным взором окидывал он свою келью. Вдруг почудилось ему, что загремели за дверями выстрелы, зазвенело оружие, и не успел он подняться, как вбежала к нему дикая орда обрызганных кровью ляхов. Грозно горели их очи, сверкало их оружие, вопили они неистовыми голосами, ликуя, что взяли святую обитель. Бросились злые враги к отцу казначею, стащили его с ложа, сорвали мантию иноческую, золотой крест. Впились в его руки туго затянутые веревки, бросили его нечестивцы на пол, словно мешок какой. Видит отец Иосиф – стали они по келье шарить, стали с икон золоченые оклады сдирать. Зазвенели в укладке ключи от обительской казны. Рванулся было отец казначей к грабителям, да не смог вырваться из крепких веревок. А злодеи достали ключи; радостно и алчно сверкнув очами, начали отмыкать тяжелые сундуки. Старшие паны поспешили в ризницу. Конец пришел обители.
Заметался отец Иосиф, захрипел – и очнулся. Все пропало: прежняя тишина стояла в горнице, слабо горели перед иконами свечи и лампады. Сотворил испуганный инок крестное знамение, зашептал молитву. Но не отходили от него черные думы. Полежав малость, опять впал он в бред горячечный. Повели ляхи связанного, униженного пленника к себе в стан. С ним рядом, в толпе рыдающей, идут воеводы, архимандрит, старцы соборные, закованные в цепи; подгоняют их плетьми ляшские конные воины, ругаются над ними. В стане вражьем, у шатров, сидят ляшские вожди – Лисовский да Сапега; блещут мечи да топоры кругом. Видит казначей Девочкин: костер горит, над ним краснеет железная, раскаленная решетка. «Вот я вас, черных воронов, за супротивство ваше живьем зажарю!» – гремит гневный голос вражьего вождя. Все ближе и ближе раскаленное железо, чует отец Иосиф, что терзает уже оно его тело. Стонет, вопит казначей, а рядом с ним раздаются стоны и вопли других жертв. Ох, как терзает грудь жестокая боль! Горит кожа, тлеют жилы.
– Отец казначей, здоров ли? – слышит больной над собою чей-то знакомый голос. – Не надо ли тебе чего?
Очнулся опять отец Иосиф. Над ним склонился и с испугом глядел на него старец Гурий; зашел старый инок к казначею случайно, попросить чего-то для раненых. Опять спросил он заботливо больного:
– Не надо ли чего? Озноб, вишь, у тебя. Выпей настою полынного, авось полегчает. Сейчас изготовлю тебе.
Отец Иосиф только головою кивнул: спасибо-де, а говорить невмоготу. Привычно и проворно изготовил старец горькое питье, дал больному, укрыл-уложил казначея поудобнее, послушника позвал.
– Коли что понадобится, за мной сбегай.
И нахлопотавшись, вышел добрый инок из казначейской кельи: еще ко многим надо было ему поспеть, многим муки телесные и душевные облегчить.
Присел послушник на лавке, у дверей, и подремывать стал. Долгое время лежал неподвижно отец казначей: утишило озноб и бред целебное питье. Но страшные видения не прошли бесследно для его смятенного ума; все припоминал он их, все ужасом мучился. «А ну, как все сбудется? – думал он. – Еще и не такие муки придумают нам свирепые ляхи. И чего супротивничать, коли вам Господь беду насылает? Перебьют у нас всех воинов, иноков голыми руками возьмут. То же и воевода Голохвастов говорил сегодня».
Новая мысль пала на ум отцу казначею. Позвал он слабым голосом дремлющего послушника:
– Пойди, Порфирий, к младшему воеводе. Скажи, шлет-де отец казначей поклон ему; недужится-де отцу Иосифу, и просит он воеводу к себе в келью на часок.
Ушел послушник по наказу старца. Тяжко дыша, ожидал Голохвастова больной, поглядывая на дверь.
Не замедлил воевода; благоволил он к обительскому казначею и часто с ним долгие беседы вел.
– Занемог, отец Иосиф? – спросил он, входя и крестясь на образа. – Затосковал, чай? Ну, потолкуем с тобой.
– Ох, Алексей Дмитрич, смерть, кажись, приходит!
Сел воевода около больного, нахмурился и ответил:
– Смерти-то и всем нам не миновать, а может, и ждать-то ее, безглазую, недолго придется.
– И моя такая же думка, воевода. Только не понять никак мне, к чему людскую кровь ручьями лить? К чему столько народа неповинного на смерть обрекать?
– Эх, не раз говорил я о том князю да архимандриту – никакого толка нет. Мы-де крест целовали! – возвысил сердито голос Голохвастов. – А я разве не целовал? А я разве не держал присягу крепко, не бился, как воин рядовой? Ведь не об измене толкую им, не о сдаче малодушной. Может, ляхи поумерили бы алчность свою, на уступку пошли бы.
– А как посланец-то их грозил, помнишь, воевода? И в грамоте все написано было. Уж не пожалеют они мук лютых, пыток злобных, когда обитель возьмут! Не пощадят ни седин старцев, ни младенцев, ни жен. Разве это не грех перед Богом? Падет упорство наше на головы невинных! Правда ль в словах моих, воевода? Так ли и ты мыслишь?
– Так, отец казначей. Истину молвил ты. Мне же, ратному человеку, виднее, устоит ли обитель… – И, глубоко задумавшись, помолчал воевода. – У меня уж, почитай, половину стрельцов из строя выбили; у князя детей боярских да казаков верных еще менее половины осталось. На послушников да богомольцев нечего полагаться – непривычны к бою. А ляхам-то что: их все новые отряды подваливают. Вон донские казаки-то ушли с Епифанцем, а на их место новая толпа разбойничья приспела денька через три. И пушки-то ляшские лучше, и зелья-то у них много.
– А у нас-то, – подхватил отец казначей, – закрома да кладовые пустеют, вина хлебного запас самый малый. Вдруг, упаси боже, цинга по народу с холоду да с голоду ударит?! Морозы ведь еще вдвойне надвинутся, а топливо-то кровью достается.
Опять прервалась беседа. Замолчали воевода и инок, друг на друга с опаской глядят: не проговорились ли?
– Порфирий, – сказал вдруг отец казначей послушнику, что опять у двери подремывал. – Выйди-ка вон из кельи.
Оставшись с глазу на глаз с воеводою, повел отец Иосиф издалека свою хитрую речь:
– Тайну хочу открыть тебе, воевода, строго соблюди ее, не то мне худо будет. Давно уж болит душа моя за обитель, давно уже мыслю я, как делу помочь. Коли удаль неразумная воеводы большою гибелью грозит православному воинству и братии, не грех будет нам самим поостеречься. Кабы ты, воевода, со мной заодно был, вышло бы дело доброе. Надумал я к ляхам грамотку послать, а в той грамотке написать, что-де не все монастырцы им супротивничают, что многих к бою неволят. Коли-де не разграбите обители да нас живыми отпустите, тогда можно и до сдачи дело довести. Достань-ка в укладке грамотку, воевода, да прочти. Давно уж я ее изготовил.
Хмуря густые брови, Алексей Голохвастов начал казначейскую грамотку читать. Ни он, ни отец Иосиф и не приметили, что в дверь, которую послушник неплотно запер, бесшумно вошел отец Гурий. Он улучил времечко взглянуть на больного и подивился сильно, увидав, что занялся отец казначей беседой с воеводой. Неслышно присел старец на скамью у дверей в темном углу.
– Больно уж ты ляхам много сулишь, отец Иосиф. Разгорятся их глаза алчные – и остального захотят.
Услышал это старец Гурий – весь вздрогнул: слушает…
– Не согласятся они на малом-то, воевода! – простонал отец Иосиф. – Хоть половину казны отдать им надо.
Опять начал Алексей Голохвастов читать уступную грамоту – то хмурилось, то просветлялось лицо его.
– Что ж, – молвил он наконец, – попытать можно.
– Так даешь свою подпись, воевода? – обрадовался отец казначей. – Вот перо новое, здесь пиши.
Даже на скамье приподнялся немощный инок от великого нетерпения. Взял Алексей Голохвастов перо, пододвинул к себе оловянную чернильницу и хотел писать имя свое на изменничьей грамоте. Поднялся тогда отец Гурий из темного угла своего, и словно гром небесный, поразил его грозный голос малодушных:
– Помедли, воевода! Остановись, отец казначей. Умыслили вы худое… Предал вас Господь нежданно-негаданно в руки мои. Достойны вы суда и кары великой!
Прежде чем успели опомниться воевода и казначей, подошел к ним старец вплотную, вырвал у них властно из рук изменничью грамоту и у себя на груди под рясу спрятал. Потом к двери шагнул и громко кликнул послушников; целая толпа их в казначейскую горницу тотчас ввалилась.
– Бегите за отцом архимандритом, за князем-воеводой, – наказал им поспешно отец Гурий. – Чтобы, не медля, сюда шли! Скажите, беда приключилась.
Двое послушников бегом бросились из дверей, остальные в горнице остались. Старец, вперив грозный взор в преступников, преграждал им путь к выходу. Но они о бегстве и не помышляли. Алексей Голохвастов сидел на лавке, понуря голову; багровые жилы вздулись на его челе, вниз были опущены хмурые очи. Стыд терзал младшего воеводу, и ждал он покорно всенародного позора, суда и справедливой кары. Отец Иосиф Девочкин онемел от ужаса, весь трясся, как былинка под ветром, и закрывался от людских глаз теплым мехом. Изредка глухо и жалобно стонал он и бормотал что-то несвязное, сбивчивое. Послушники у дверей боязливо перешептывались и поглядывали, дивясь, на доброго старца Гурия, что в такой необычный гнев впал сегодня. Запыхавшись, вошли, наконец, в келью казначея отец Иоасаф и князь Долгорукий. Не дал им старец Гурий слова вымолвить, вон выслал послушников и протянул архимандриту изменничью грамоту:
– Прочти, отче, с князем-воеводою. Измену я накрыл.
Изумлением и гневом засверкали очи князя Григория Борисовича, глубокая скорбь темным облаком покрыла кроткое лицо игумена. Не нашлись они сперва, что и сказать.
– Сейчас хотел воевода Голохвастов ту грамоту тоже подписать, – молвил, негодуя, старец Гурий.
Алексей Дмитрич все сидел на лавке неподвижно – даже и головы не поднял.
– Ты ли это, товарищ мой ратный?! – с гневом и горестью воскликнул князь. – Ты ли это, с нами святой крест целовавший не отдавать обители?!
Отец архимандрит молча подошел к лежавшему казначею, открыл лицо ему и в глаза глянул. Мутны и воспалены были очи больного, дикий бред срывался с запекшихся губ его.
– Ляхи! Ляхи! – бормотал отец казначей. – Костры горят, решетка железная калится. Жгут, режут мое тело грешное! Ой, спасите!
– Без памяти он, – сказал архимандрит, отходя от лавки. – Может, Господь и совсем разум у него отнял; раньше нас покарал за грех его великий!
Муки совести, ужас и новый приступ жестокой горячки вконец обессилили, вконец подавили дух и тело отца казначея. Подошел к нему старец Гурий, осмотрел, головой покачал и перекрестился:
– Не дожить ему до утра! Наказал Бог изменника!
Поднялся тут с лавки воевода Алексей Голохвастов, встал смело перед архимандритом и князем и вымолвил твердым голосом:
– Вижу вину мою, каюсь! Открылись ныне глаза мои, понял я искушение духа лукавого. Не о милости прошу, не о прощении – делайте со мной, что хотите! Предайте пыткам, казни позорной – все перетерплю! Готов я теперь стоять за обитель святую. Верю в помощь Божию и святого Сергия. Въявь они ныне чудо сотворили: открыли наш замысел черный! Отрекаюсь от него и от сообщника своего, Богом наказанного! В вашей воле я теперь – казните ли, помилуете ли.
Молчал князь Долгорукий, сурово сдвинув густые брови.
Отец Иоасаф зорко вглядывался в лицо младшего воеводы: правдиво смотрели очи Алексея Голохвастова, правдой звучал его твердый, громкий голос. Ласково ему руку на плечо положил отец архимандрит:
– Вижу, чадо мое, твое раскаяние искреннее. Но победи и гордость свою непокорную, не ради нас, а ради того дела святого, которому крест мы целовали. Пади в ноги, как виновный передо мной, игуменом обительским, перед князем, главным воеводой царским.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?