Электронная библиотека » Владимир Мазья » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 11 августа 2020, 09:00


Автор книги: Владимир Мазья


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В Свердловске

О четырех годах, проведенных в эвакуации, я кое-что расскажу, но немного. И не потому, что забыл, а просто время было невеселое и погружаться в него не хочется.

Смутно помнится переезд в теплушке[9]9
  Товарный вагон с печкой, приспособленный для перевозки людей.


[Закрыть]
из Ленинграда в Свердловск. Вагон был набит, спали на нарах. Поезд часто останавливался.

По приезде нас поселила у себя тетя Груня, родная сестра папы. Она жила в двух комнатах коммунальной квартиры 15 в доме 11 на улице Тургенева с сыном Зориком, старше меня на семь лет, и дочкой Ирой, моложе меня на год. Муж Груни, Юда Итин, уже тогда находился на фронте и вскоре, в январе 1942 года, погиб. С самого начала Груня приняла нас как чужих. Оставшись одна с двумя детьми, она видела в нас потенциальных нахлебников. Впоследствии она свое мнение изменила, почувствовав болезненную щепетильность моей матери. Случалось, что та жила впроголодь, но «куска хлеба» у золовки не брала, чтобы не быть в тягость. Обиду мать сохранила навсегда.

О гибели отца мы не знали всю войну. Писем не было, и на мамины запросы о его судьбе либо не отвечали, либо сообщали: «В списках убитых и пропавших без вести не числится».

По этой причине в течение трех с половиной лет в Свердловске мама не получала пенсию за отца. Первые полтора года она подвизалась в должности счетовода в разных местах, в частности, на мукомольном комбинате и на почтамте, а также сдавала кровь, так как донорам полагался специальный паек, и работала на лесозаготовках.

А моя жизнь в Свердловске в основном прошла в детских садах. С 19 декабря 1942 года по 16 мая 1945 года мама работала воспитателем в круглосуточном детском саду номер 166. Можете не сомневаться, туда она перевела и меня. Я находился в средней, а затем в старшей группе, а мама была занята в младшей. Помню, что она гордилась своим умением делать обитые материей игрушечные диваны, кровати и кресла для малышей. В интернате дети проводили все дни недели, кроме воскресенья.

Незабываемый детсадовский кошмар – застывшая манная каша с огромными комками. Я ее есть не мог. В какое-то время нас угощали финиками, зараженными червями. Из деликатесов запомнились компоты из сухофруктов, сладкая светло-коричнев патока[10]10
  Вязкая жидкость – продукт переработки крахмала.


[Закрыть]
, серые макароны с американской свиной тушенкой и омлет из яичного, также американского, порошка. По словам матери, кормили нас безобразно не только из-за плохого снабжения детсада, но и по причине интенсивного воровства на кухне.

Одно из воспоминаний того времени – пение хором. Мы разучивали: «Ты, моряк, красивый сам собою…», «Вот лягушка по дорожке скачет, вытянувши ножки», и даже «Из-за острова на стрежень». Сам процесс хорового пения мне нравился, да и музыкальный слух у меня присутствовал. (Мать хотела после войны учить меня музыке, но денег на учительницу не хватило, а потом и пианино, стоявшее с довоенного времени в «большой» комнате, было продано.)

В детском саду мы обожали играть в войну. Ползешь по полу «по-пластунски», как разведчик, или в атаке на фрицев строчишь: «Та-та-та-та-та», как бы из автомата, а затем:

– Падай, ты убит!

– Нет, я ранен! – и валяешься на полу с восхитительным чувством реальности битвы и собственного героизма. В 1943 году я впервые в жизни побывал в кино, когда нашу группу повели на фильм «Два бойца», после чего я вместе со всеми пел:

 
«Темная ночь. Только пули свистят по степи…»
 

С мамой в Мурзинке, июнь 1945 г.


Как и каждому детсадовцу, мне принадлежала папка с собственными карандашными рисунками, и была она набита сценами морских, воздушных, сухопутных и, особенно, комбинированных сражений. Качество этих произведений меня интересовало мало, но их количеством я сильно гордился. Рисунков у меня было больше всех!

Впрочем, ни тогда, ни позднее никакими способностями к рисованию я не обладал. Воображение – другое дело! Оно у меня имелось. Был случай, когда я, оставшись один в комнате на Тургенева (болел, что ли?), нарисовал какую-то морду, а потом боялся на нее смотреть.

В интернате, мне кажется, я впервые ощутил пьянящий вкус лидерства в общественной работе, когда организовал похороны мертвого воробья. Под моим руководством коллеги вырыли неглубокую яму, положили туда птичку, засыпали землей, камнем измельчили обломок кирпича и покрыли погребение розовой крошкой. Из любопытства через несколько дней была проведена эксгумация, но могилка оказалась пустой.

Я еще кое-что добавлю о своей жизни в Свердловске в разделах «Болезни» и «Запретная тема».

В начале мая 1945 года все знали, что война вот-вот кончится. А официальное сообщение о капитуляции Германии застало меня 9 мая бодрствующим на раскладушке во время «мертвого часа». Репродуктор был включен, воспитательницы и нянечки устроились под ним, ждали и дождались! Левитан объявил, что мы победили!

Незадолго до отъезда в Ленинград мать устроилась бухгалтером в пионерлагерь вблизи села Мурзинка на Среднем Урале и взяла меня с собой.

Отчетливо помню, что лагерь находился на пологом горном склоне, с которого открывался вид на поросшие лесом горы и речку. Я чувствовал завораживающую красоту этого места, в котором, к сожалению, мне больше никогда не довелось побывать. Между прочим, прежде Мурзинка славилась месторождениями топазов, аметистов и других самоцветов.

Снова в Ленинграде

Мама привезла меня домой из Свердловска летом 1945 года, вскоре после победы над Германией. Она мгновенно избавила меня от следов уральского диалекта, убедив, в частности, сменить «некультурное» «чо» на ленинградское «что», но легкую ностальгию по временам эвакуации я испытывал довольно долго.

Вдвоем мы с волнением ждали великого дня моей жизни, и вот он настал! Первого сентября мама привела меня в 207-ю мужскую школу Куйбышевского района, расположенную на Невском проспекте в глубине двора кинотеатра Колизей. Утро выдалось теплым и солнечным. У дверей школы толпились мамы и бабушки с сыновьями и внуками, а мужчин почти не было – подавляющему большинству пап еще предстояло вернуться после войны, или, как в моем случае, не суждено было вернуться. Незнакомая молодая тетя Нина Васильевна собрала мой первый «Д» класс и строем увела в новую жизнь.


Моя первая школа


Второй «Д» класс, декабрь 1946 г. Я – третий слева в нижнем ряду


Хотя после снятия блокады прошло полтора года, и нанесенные городу раны начинали исчезать, следы войны встречались на каждом шагу. Помню, что в том же дворе, где стоит моя первая школа, чуть дальше от Невского, в направлении ул. Восстания, находились развалины жилого дома, и иногда в хорошую погоду мы забирались в эту «разрушку». Мне кажется, я и сейчас чувствую запах висящей в воздухе кирпичной пыли. Она золотилась в солнечных лучах, проникавших сквозь выбитые окна и разбитые стены. Вдоль каких-то ограждений тянулись плохо теплоизолированные трубы метрового диаметра, на которых сидели и грелись оборванные беспризорники постарше нас, так называемая колизеевская шпана. Приближаться к ним было рискованно. Помню, у кого-то из наших отобрали ранец.

Марки

А напротив арки кинотеатра «Колизей», в Невский упирается моя улица Марата. Возвращаясь из школы домой, я любил задержаться на углу Марата и Невского, у газетного киоска, где продавались и коллекционные почтовые марки, недосягаемый предмет моих мечтаний.


«Колизей», 2012 г.


Вид на ул. Марата от кинотеатра «Колизей», 2011 г.


Только не подумайте, что марок у меня совсем не было. Конечно, были. Целая коробка из-под довоенного мармелада! И дореволюционные с портретом Николая Второго, и послереволюционные с рабочим и красногвардейцем, и марки с папанинцами и челюскинцами, с памятником Пушкину и даже несколько заграничных, ознакомивших меня с латинским алфавитом. Но марки эти я не покупал, а отпаривал над носиком кипящего чайника с использованных почтовых конвертов. Конверты эти попадали ко мне от родственников и маминых сослуживцев, оповещенных ею о моем увлечении. Частенько марки, будучи приклеены «неправильным» клеем, например, предназначенным для резины, повреждались. Точнее, повреждались их зубчики, или они местами безобразно утончались. Такие, «бракованные», марки тоже помещались в мою коробку, хотя разглядывать их было неприятно. Находились в коробке и несколько экземпляров, которые я считал «ценными». Они, вероятно, были «двойниками» в чьей-то коллекции и выменены во дворе или в школе. Но когда мне довелось увидеть у кого-то из ровесников настоящий альбом марок, подаренный ему отцом и пополняемый вместе с ним, сколь ничтожными показались мне мои сокровища.

Преступление без наказания

В том же первом учебном году, в возрасте восьми лет, я нарушил заповедь «Не укради», когда, вытащил поутру из-под маминого матраца и рассовал по карманам и в портфель значительную часть ее месячной зарплаты. Надеялся, что она не заметит и что остатка ей хватит на хозяйственные нужды. Мама к тому моменту уже ушла на работу, и вот я, преисполненный радостного ожидания, шагаю по Марата к Невскому. Наконец-то, заветный киоск с марками! Но еще рано, он, к моему разочарованию, закрыт. Не беда – покупку марок можно отложить до конца уроков, и я отправляюсь в школу.

В классе начинаю хвастаться своим богатством. Впрочем, купюры сильно оттопыривают карманы, и избежать вопроса «что это у тебя?» все равно было бы невозможно. Часть денег немедленно переходит в руки одноклассников, а я чуть-чуть растерян, чувствуя, что ситуация вышла из-под контроля. Однако, результат сравнительно благополучен – казначейские билеты оказываются у Нины Васильевны и после уроков возвращены законной владелице, явившейся, чтобы забрать непутевого сына домой. Ох, как она была напугана, опасаясь, что я стану вором, но не ругала меня, а говорила, что мой папа никогда бы так не сделал и что-то еще, столь же убедительное. Мне было стыдно и без ее объяснений, и в дальнейшем я без спросу денег не брал. Но мечта разбогатеть меня не покинула и, признаюсь, не покидает по сей день.

А в школе мы менялись не только марками, но и другим своим достоянием, в частности, конфетными фантиками, игра в которые была одно время в моде – кладешь его на открытую ладонь, сложив определенным, ныне мною забытым способом, и бьешь сжатыми пальцами снизу вверх по краю парты или подоконника. Если твой взлетевший по инерции фантик накрывает чужой, забираешь оба. Если нет, аналогичную попытку предпринимает соперник. Допускаю, что не полностью воспроизвел правила – столько лет прошло.

От киоска до дома 19/18

Возвращаюсь на угол Невского и Марата по пути из школы домой. С трудом отрываюсь от соблазнов киоска и продолжаю неторопливое движение в сторону Колокольной. За спиной – фанерный ранец. В нем у первоклассника – букварь, арифметика, тонкие тетрадки в 12 листов с полями, на первых порах в две косые, а затем и в одну, ну и в клеточку, с метрической системой мер и таблицей умножения на последней странице обложки. Да, чуть не забыл про чернильницу с отвинчивающейся крышкой и про пенал с ручкой-вставочкой и пером номер восемьдесят шесть. Старшеклассникам разрешалось писать другими перьями, в частности, так называемой «уточкой», но я упорно оставался верен восемьдесят шестому, пока, много позже, не появились относительно не протекающие шариковые ручки. Среди них особенно роскошными считались металлические, многоцветные, заграничные, но они часто ломались, и заряжать их было негде.


Ул. Марата, д. 19/18, мой дом, как он выглядит в 2011 г.


Черная лестница


Ул. Колокольная, д. 18/19. Здесь я спрыгивал с подножки трамвая


Лет через шестьдесят из любопытства потянуло меня в антикварную писчебумажную лавку в парижском квартале Марэ и вдруг я разглядел на витрине восемьдесят шестое перышко, неожиданный грустный привет из далекого советского детства. И уточка и гусиные перья там под стеклом тоже находились, но мне не было дела до них.

Рядом с булочной, на обшарпанной штукатурке дома номер три (уже не в Париже, а снова на улице Марата тысяча девятьсот сорок пятого), можно было прочитать еще довольно явственную надпись: «Эта сторона улицы опасна при артобстреле». Миную гастроном на углу Стремянной, пересекаю ее и прохожу мимо маленькой телефонной станции на Марата, 7, откуда можно вести междугородные переговоры. Станция помещалась в основании отделанной разноцветными изразцами заброшенной церкви без куполов, снятых, вероятно, еще до войны. По обычаям той поры церковь использовалась как склад или спортзал. А над строгим ликом, глядящим на улицу с высоты примерно третьего этажа, – потемневшая от времени надпись золотой, с трудом читаемой славянской вязью: «Приидите люди добрые, христианскому Богу поклониться». Говорили, что Поварской и Димитровский переулки были разрушены особенно сильно, потому что немецкие летчики, используя старые карты, принимали эту церковь за расположенную рядом с Московским вокзалом другую, перестроенную в молокозавод в 30-х годах. Они думали, что бомбят вокзал.


Свидетельство о смерти дедушки Гили


Церковь на Марата, 7 снесли в 70-х годах, а на ее месте воздвигли бани. Впрочем, посетив Санкт-Петербург в 2004 году после долгого отсутствия, я и бань на том месте не обнаружил. Их сменила безвкусная стеклянная коробка торгового центра.

Но пора заканчивать прогулку. Оставляю позади еще пять красивых, но в те годы остро нуждавшихся в ремонте зданий, и подхожу к нашему скромному, почти без архитектурных излишеств, трехэтажному дому номер 19/18, на углу Марата и Колокольной. Открываю низкую парадную дверь и попадаю в темный вестибюль с узким сквозным ходом во двор.

Описываемые далее строительные особенности этого дома сейчас не существуют. Они исчезли в 1956 году после капремонта. Тогда убрали парадную лестницу, по которой я поднимался в сороковых годах прошлого столетия, и ее роль перешла к лестнице черного хода. В том же году над нами пристроили четвертый этаж.

Однако, сейчас еще только 1945 год, и я поднимаюсь по парадной лестнице с поврежденными каменными ступенями и погнутыми металлическими перилами. Окон здесь нет, но в капитальной стене пробита амбразура на черную лестницу, где имеются окна во двор. Днем – это единственное освещение парадной лестницы, а вечером на втором этаже должна гореть тусклая лампочка. Кто-то ее обычно вывинчивает в корыстных целях, и тогда на лестнице – хоть глаз выколи, а мне надо идти на третий этаж. Однажды, продвигаясь во мраке к лестничной площадке между первым и вторым этажами, я увидел там высокую белую фигуру, рядом с которой мне предстояло пройти. И без того было страшно, но когда фигура громко захохотала, меня охватил ужас и не помню, как выскочил обратно на улицу. Через полчаса, поднимаясь наверх с кем-то из жильцов, вернувшихся с работы, я никакой фигуры не обнаружил, но, клянусь, она там раньше стояла. Мне кажется, именно после того случая я начал бояться темноты.


Свидетельство о смерти бабушки Гиты


В этом доме, вернувшись в Ленинград, и поселился я с мамой на последнем третьем этаже, в той самой коммуналке, где мы жили до войны, но теперь принадлежала нам только комнатушка площадью 9 квадратных метров. Большую комнату в той же квартире после войны занимали родственники отца.


Наши окна со двора (на третьем этаже). Воронку от бомбы засыпали уже после войны.


В 1945 году обстановка девятиметровой комнаты была почти той же, что перед войной, когда в ней находились мамины родители, причем бабушка Гита, добрая, болезненная, обожавшая меня старушка, спала на «моем» диване, а на «маминой» кровати лежал искалеченный трамваем дедушка Гиля, у которого, по словам мамы, был тяжелый характер. Дед умер 30 июля, а бабушка 17 ноября 1941 года. Согласно свидетельствам о смерти, им было, соответственно, 72 и 69, причем причиной смерти деда назван инсульт, а бабушки – кардиосклероз. Кто-то из уцелевших соседей сказал маме, что бабушка, ослабевшая от голода и холода, умерла из-за свиста упавшей под окном неразорвавшейся бомбы. Напоминаю, что блокада Ленинграда началась 8 сентября.

Недавно в сети я нашел, что мой дедушка по отцу Лейба умер в феврале 1942 года в возрасте 66 лет, а бабушка Хая – в марте 1943 года, дожив всего лишь до шестидесяти. Оба деда и обе бабушки были похоронены на Еврейском Преображенском кладбище, но могилы их не сохранились.

В «маленькой комнате» на Марата

Вернувшись в Ленинград и войдя в комнату родителей, мама увидела на столе похоронку, извещение о гибели отца. Из-за блокады и смерти хозяев бумага пролежала в закрытой комнате всю войну. Наконец-то мы начали получать пенсию, но очень маленькую – отец был рядовым, красноармейцем, как тогда говорили. На похоронке его назвали Иваном Лейбовичем, но остальные данные приведены правильно.

Мама изо всех сил старалась, чтобы я «не умер с голоду и не ходил оборванцем». В основном она работала бухгалтером или учетчиком в разных местах, и всегда за нищенскую зарплату. Гордо показывала мне свое умение считать в уме и на «счетах». «Вот я всю ночь просидела, чтобы подготовить годовой отчет. Так быстро никто бы не сделал!» – хвасталась она. Иногда ее увольняли «по сокращению штатов» и ей долго не удавалось устроиться снова, поскольку в тот период «евреев не брали».

В 1947 году мама работала надомницей в абажурном ателье – шила абажуры со сдельной оплатой. С того времени я кое-что запомнил: «плиссе или с гладкой набивкой», «из крепсатена, шелка или бархата», «с оборкой шнурами или с фестончатым краем». Тогда матерчатые абажуры не были «ретро» и стоили дешево. На шкафу у нас в то время громоздились металлические каркасы, обмотанные или еще не обмотанные белой тесемкой.

Однажды какие-то родственники покойного маминого отца, дедушки Гили, до революции уехавшие в Америку, передали нам через третьих лиц посылку с подержанной, но по нашим меркам новой, одеждой (был момент, когда получать посылки разрешили). Матери ничего не подошло по размеру, и она продала свою часть вещей. А я долго ходил в вишневой вельветовой курточке на молнии – вспомнил сейчас, взглянув на групповую фотокарточку четвертого «Д» класса. Позднее один из незнакомых американских родственников мамы приехал в Ленинград и каким-то образом сообщил ей, что хочет встретиться. Дабы не навредить своему юному пионеру, она проигнорировала приглашение, опасаясь, что ее засекут. Через много лет, совсем в другую эпоху, я спросил у нее об американских родственниках, но она ничего не знала.

После работы мама обычно забегала на расположенный рядом Кузнечный рынок, намереваясь купить что-нибудь вкусненькое для сыночка. Возвращалась с трофеями, усталая, и с гордостью объясняла удачу тем, что «весь рынок обегала», и доказывала на примерах, что туда следует приходить непременно к закрытию, чтобы купить подешевле.

Иногда по вечерам она гадала себе на картах, раскладывая пасьянс, а я, когда читать было нечего, со скуки приставал к ней: «Сыграем в картишки», и мы дулись в подкидного дурака или что-нибудь другое, незамысловатое. Впрочем, к картам меня никогда особенно не тянуло. В «Слова» одно время играли не только мы с мамой дома, но и наиболее грамотные мои одноклассники во время уроков. На всякий случай, поясняю. Вся компания выбирает слово, и из составляющих его букв участники составляют слова поменьше, тайно друг от друга, разумеется. У кого больше список, тот и выиграл.

Радио было включено всегда: Утренняя зарядка – ноги на ширину плеч! Пионерская Зорька, репортажи о футбольных матчах, Последние Известия, Литературные Передачи, военные и народные песни, симфонии и оперы. Все это составляло звуковой фон нашей тогдашней жизни, а маленькие телевизоры КВН без линз, а потом и с линзами, появились только около 1950 года, но не у нас, конечно, а в более обеспеченных семьях.

На пенсию по старости мама вышла в 1963 году и стала получать 52 рубля в месяц, а я уже был на третьем курсе и имел повышенную стипендию.

Тетя Рита и Люся

Моя двоюродная сестра Люся, старше меня на 12 лет, осталась после войны моей единственной родственницей по маминой линии. Ее отец, как и мой, не вернулся с фронта, а в конце 1941 года Люся и ее мать Рита оказались, как и мы, в Свердловске. Она и сейчас (а ей недавно исполнилось 86 лет) с умилением вспоминает, какой я был «хорошенький в меховой шубке» и ни за что не хотел подниматься пешком на пятый этаж после прогулки с ней. Она не могла тащить на руках четырехлетнего бутуза и отшлепала его по шубе. «Ты на меня посмотрел, надув губы, со слезами в огромных глазищах, и сказал: “Я все маме расскажу”», – повествует Люся. Мне самому этот случай не запомнился.

Вскоре Рита и Люся перебрались к Ритиным родственникам в Златоуст[11]11
  Златоуст – город в Челябинской области.


[Закрыть]
, где провели почти все оставшееся военное время, а в 1944 году Рита узнала, что в их комнату на Кирилловской кто-то вселился, и потому им некуда возвращаться. Тогда она написала письмо самому М. И. Калинину[12]12
  Михаил Иванович Калинин (1875–1946), с 1937 г. председатель Президиума Верховного Совета СССР. Его называли «всесоюзным старостой».


[Закрыть]
с жалобой, не надеясь на успех. Но произошло невероятное – комнату освободили! И мама с дочкой приехали в Ленинград еще до нас, осенью 1944 года.

Люсе тогда было 18 лет, она только что окончила школу и поступила на английское отделение филфака ЛГУ. Вернувшийся из армии дядя Арон влюбился в нее и сделал предложение, но, будучи на десять лет старше, он казался ей тридцатилетним стариком и был отвергнут. Выйдя замуж за своего сверстника, Люся счастья в браке не нашла. У мужа оказался тяжелый порок сердца, и она рано овдовела.

А тетя Рита, как и моя мама, вторично замуж не вышла, но, мне кажется, жилось ей, в смысле материальном, легче, чем маме. С фронта невредимым пришел Ритин родной брат Марк, который помогал ей. Сама она работала машинисткой и подрабатывала частными заказами. Люся приносила домой повышенную стипендию, а позднее стала преподавать английский в школе.


Люся в Ленинграде, ноябрь 1944 г.


В первые годы после войны мама часто приходила со мной к Рите и Люсе, единственным людям, с кем она могла поговорить о жизни в Ромнах, о родителях и своем коротком предвоенном счастье. Да и я любил бывать на Кирилловской. Люся учила меня подбирать простенькие мелодии на рояле, играла сама и напевала неаполитанские песенки типа:

 
Скажите, девушки, подружке вашей,
Что я ночей не сплю, о ней мечтая,
Что всех красавиц она милей и краше,
Что сам хотел признаться ей,
Но слов я не нашел…
 

Володя Мазья слушал и млел от блаженства.

А коньком тети Риты была политика. Угощая чаем с вареньем, она попутно убеждала нас в неотвратимости скорой войны с американцами и обещала в самое ближайшее время атомную бомбардировку Ленинграда. Как пугали меня ее пророчества! И когда мама предлагала мне пойти на Кирилловскую, я соглашался при условии, что она уговорит Риту не затрагивать апокалиптическую тематику.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации