Текст книги "Архив Шульца"
Автор книги: Владимир Паперный
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Алиса
Мой отец приехал в Штаты из Сербии. Он верил в социализм. Поменял фамилию Маркшич на Маркс. Считал, что СССР – единственная страна для простых людей. Меня он обожал, привозил из Парижа дорогие духи. У него был мясной бизнес. В 1929 году пришлось его закрыть. Great Depression.
Про мамино прошлое я ничего не знала. Документы вроде бы не сохранились, и мне ничего не рассказывали. Но мой брат Том, он родился еще в Сербии, рассказал потом:
– Ты знаешь, кто наша мама? Австрийская графиня.
Я так и знала! Я чувствовала, что мама совсем другая. И в себе это тоже всегда чувствовала. А документы, оказывается, сохранились, просто Леся, украинская жена Тома, всех нас ненавидела и к документам не допускала.
Мы уехали из Америки после моего последнего концерта. Мне исполнилось пятнадцать. Моя замечательная учительница Матильда Альт, англичанка, посоветовала ехать в Берлин, чтобы я продолжала учиться там. Мы сели на пароход “Бремен”. Тогда было всего два самых быстрых парохода – “Бремен” и “Европа”. Я там на пароходе играла Шопена и Вторую рапсодию Листа. Через шесть дней мы уже видели землю, какой-то остров. Потом Франция. Некоторые сошли. А потом проплыли между Англией и Францией, и справа была Германия. Там тоже многие сходили, а мы плыли дальше до Бременхавена. Там сели на маленький пароходик, который довез нас до Бремена. Пароход причаливает, и вдруг я слышу знакомый свист “тюр-лю-лю, тюр-лю-лю”. Я знаю его с детства. Это Том ходит по причалу и насвистывает. Отец послал его в СССР узнать, как там и что. Том послушался отца, но неохотно. А тут приехал нас встречать. Я кричу:
– Tommy! Tommy!
Мы все сели на поезд и вечером прибыли в Берлин. Папа сразу начал уговаривать Тома ехать в СССР, брат яростно сопротивлялся. Он уже провел там год, замерз, простудился и больше не хотел возвращаться. Он все пытался давать русским советы, как быстрее обслужить рабочих во время обеда, как лучше наладить производство, а они ему:
– Вы что, учить нас приехали? Может, вы шпион?
Первая ночь в Берлине была шикарная. Мы ходили по главной улице Unter der Linden. Прошли мимо того места, где однажды выступал Гитлер, дошли до Бранденбургских ворот и двинулись обратно. Идем медленно, любуемся, все залито светом, магазины, кафе, красота.
Все несколько месяцев, что мы там прожили, я посещала Берлинскую консерваторию. Меня даже похвалил Горовиц. Когда я сказала ему, что папа собирается везти нас в СССР, он схватился за голову: не делайте этой глупости!
Но мы все-таки ее сделали. Когда мы приехали в Запорожье, отец увидел, что все совсем не так, как думал он и его друзья в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке. Но голода не было. Мы все получили карточки, даже я. Четыре карточки на семью. Хлеба у нас всегда было много, потому что мама покупала на рынке муку и сама пекла хлеб. Всегда пекла хлеб. Хлеб, который продавался, не был похож на хлеб. Если буханку бросить на пол, она подскакивала, как мяч.
– Is this bread? – спрашивала мама. – Bread is what I make[12]12
Это хлеб? Хлеб – это то, что я делаю (англ.).
[Закрыть].
Когда Днепрогэс построили и пустили первый пароход через шлюзы, я на палубе играла на аккордеоне “Дунайские волны”. Они все окружили меня, потом я играла им американские песенки, а весь пароход танцевал.
В первые два года мы еще могли вернуться в Америку, мама умоляла папу, мой брат Том тоже, но папа был непреклонен:
– Что я там буду делать в моем возрасте? Опять строить мясной бизнес? У меня уже на это нет сил.
А меня интересовала только музыка. В Запорожье приехал пианист Колотухин. Он услышал, как я играю, и сказал маме:
– Везите ее в Ленинград. В этом городе она ничему не научится.
Но мама хотела в Москву. Мы с ней вдвоем переехали, она сняла маленькую комнатку, и я поступила в Московскую консерваторию.
Однажды я услышала, как она сказала отцу:
– You have ruined our family[13]13
Ты разрушил нашу семью (англ.).
[Закрыть].
Это было в 1936 году, у нас отобрали американские паспорта, и мы никуда уже уехать не могли.
Я никогда не любила Лонни. А он… Врал, что влюблен в меня без памяти, может быть, даже верил в это. Говорил, хочу целовать землю, по которой ты ходишь, одену тебя как куклу, куплю тебе зимнее пальто. У меня никогда не было зимнего пальто, я всегда мерзла в России. Он был довольно уродлив. Правда, прекрасно пел. Был хорошим актером. С такой обаятельной улыбкой. Говорил на прекрасном английском. Мой язык был намного беднее, я ведь успела закончить только девять с половиной классов в Америке. Но он чувствовал себя очень одиноким в России. В 1934 году приезжала Мариан Андерсон[14]14
Андерсон Мариан (Anderson Marian; 1897–1993) – темнокожая американская певица, знаменитая своим контральто.
[Закрыть], он ее умолял остаться в СССР, но она сказала “нет”. Когда приехал Поль Робсон – то же самое: останься, это большая страна, ты будешь выступать в этой части, а я в этой, и мы никогда не будем конкурировать. А Поль сказал – нет, я родился в Америке, это моя родина, я никогда не перееду в другую страну. Поль был тоже черный, но очень красивый. И умный. Мы с ним дружили. Лонни страшно ревновал, даже считал, что мои дети не его, а Поля. Хотя сам был уже влюблен в кого-то. Хотел разводиться. Для меня это было катастрофой. Поль давно уехал. В 1949-м я ходила на его концерт в зале Чайковского. Зашла на минуту за кулисы поздравить. Когда он приезжал получать свою Сталинскую премию в 1952-м, даже не позвонил.
Я встретилась с этой дамой, с которой у Лонни был роман. Я ей сказала – что вы делаете, вы разрушаете мою семью. Пожалуйста, не надо. Я живу в стране, где очень мало черных детей. Мне будет очень трудно снова выйти замуж. Кому здесь нужны цветные дети. Это была русская женщина, высокая, как мой муж, очень плохая актриса, кстати.
В 1961-м мне передали от Поля записку – почте он не доверял, ни американской, ни советской, – что он остановится в гостинице “Советская” на один день по дороге в Шотландию и хочет со мной встретиться. Об этой поездке практически никто не знал, и жены Эсси с ним не было. Я приехала в гостиницу и сказала, что я его сестра, – первое, что пришло в голову. К счастью, в России тогда так мало знали о неграх, что никто на заметил абсурда – белая сестра черного певца. Дежурная стала звонить, он не отвечал. Мы вместе с ней поднялись к его номеру и стали стучать.
– Он точно никуда не выходил, – сказала дежурная.
Мы стучали еще минут пять, потом она открыла дверь своим ключом – в комнате никого. Постучали в ванную, дверь не открывается. Тишина. Дежурная ключом открыла и эту дверь. На кафельном полу лежал Поль в белом халате, залитом кровью, вены на обоих запястьях были перерезаны бритвой, которая валялась рядом. Дежурная бросилась к телефону вызывать врача, а я туго перевязала его запястья, чтобы остановить кровь, – одно моим синим шерстяным шарфом, другое серым крепдешиновым поясом от платья.
Врач примчался через пять минут и сказал, что мы его спасли. Еще минут десять, и было бы поздно. Дежурная ушла. Врач перебинтовал запястья и теперь что-то громко кричал в телефон. Потом спросил:
– Вы можете посидеть с ним минутку?
Я кивнула, и врач убежал.
Поль открыл глаза, он был смертельно бледен. Я спросила, зачем он это сделал.
– Я в отчаянии, – пробормотал он. – Я защищал СССР. Десять лет назад… Где мой друг Соломон Михоэлс? Отвечают: скоропостижно скончался. Где мой друг Ицик Фефер? Молчат. Потом его привезли. Истощенный, измученный. Показал пальцем на люстру – нас подслушивают. Отчего умер Соломон? Он – палец к виску. Я все понял. Спросил о работе, о семье. Он сказал, что всё в порядке, а сам пальцами показывает решетку. Готовит новую книгу? Он рукой изобразил петлю вокруг шеи. Потом сказал, что его мучает мигрень, и встал. Я проводил до лифта. Потом узнал, что все члены Еврейского антифашистского комитета расстреляны. А сегодня какие– то люди окружили меня в вестибюле гостиницы – умоляют помочь, одному уехать из СССР, другому освободить родственника, до третьего мы не дошли. Пришла милиция. Их всех вывели их улицу. Мне стыдно перед ними, но что я могу сделать? Повторять все, что врут американские газеты? Что в СССР нет свободы? А где она есть? Я слишком стар, чтобы менять убеждения. Но я хотел тебя видеть не для этого. Мне нужно знать, Мэл и Рикки – чьи это дети? Скажи мне правду, я не буду вмешиваться в твою жизнь.
– Мэл – сын Лонни, а Рикки – твоя дочь, – сказала я тихо. – И я не хочу, чтобы они об этом знали.
– Но я могу ее увидеть?
Я не успела ответить, потому что в этот момент в комнату влетели врач с санитарами и каталкой. Поля положили на нее и укатили. Больше я его никогда не видела.
Стихотворение, сочиненное Шушей на уроке химии 12 апреля 1961 года, пока Гагарин летал в космосе, и позднее перепечатанное на машинке Сеньора
Вагон был полон сумасшедших,
С ума сошедших то есть. Разве
Вы раньше думали о несших
Следы креста на красный праздник?
Старик сказал про Павла: “пал он,
Как колос”. Помнили об аде?
Вагон был сумасшедших полон,
Святых, произносящих за день
Два слова. Я ошибся, меньше,
А ночью – слышали такое? —
В тиши шептавших молча тоньше,
Чем скрипка мертвая. В покое
Меня оставьте. Ваши тени
Пускай исчезнут. Ваши муки
Моими станут. Пожелтели,
Осыпались страницы. В руки
Я взял последнюю надежду.
Ни взгляд твой и ни желтый голос
Не воскресят нас. Раньше голод
Меня не мучил по теплу.
Я жив, но скоро я умру.
Ниже приписано от руки почерком Сеньора: “Зачем напускать туману?”
Алла
На самом деле я познакомилась с Сеньором еще до всякого кафе. Он пришел к моей маме, когда вышел из тюремно-психиатрической больницы, где сидел вместе с моим дедушкой. Кстати, тот и научил его итальянскому языку. Мне тогда было лет четырнадцать, а Сеньору, я думаю, около тридцати. Я еще подумала: старик, а такой приятный молодой голос.
Потом, когда он вдруг приблизил нас к себе и мы начали таскаться с ним по улицам, я в него как бы влюбилась. Шуша страдал, но недолго. Вот если бы Сеньор его “отшил”, как он поступал со многими, он, возможно, страдал бы по-настоящему. Но ни меня, ни Шушу он никогда не “отшивал”. Иногда, правда, отпускал язвительные замечания – с его звериным чутьем это было не сложно, – но если он видел, что укол достиг цели, тут же прекращал. Зачем-то мы были ему нужны.
Для нас он был тогда абсолютным авторитетом, больше, чем родители, учителя и все, что было написано в книгах. Он объяснял нам, что мы чувствуем, и говорил, что мы должны делать. В каком-то смысле он лишил нас выбора, свободной воли. Бродяга и аскет, но с гипертрофированными амбициями. Романа или даже рассказа написать не мог, рецензии на театральные спектакли ни удовлетворения, ни славы ему не приносили, оставалось строить мизансцены из живых людей. Этим-то, наверное, и объясняются все его рассуждения, что талант быть человеком важнее таланта писать романы.
Я приходила, бросала камешек в окно, он высовывался и говорил:
– Иди потихоньку, я сейчас выгляну в коридор, посмотрю, как там соседи.
Я заходила в его конуру, отгороженную фанерной перегородкой от родственников. В ней было, наверное, шесть квадратных метров: меньше, чем советская норма 1920-х. Большую часть занимал прокуренный и продавленный диван, потом очень узкий проход, куда с трудом можно встать, а у другой стены настоящий Монблан из газет Unita и Paese Sera. И ту и другую можно было покупать в вестибюлях интуристовских гостиниц. Если ты входил, смешавшись с толпой иностранцев, то швейцар не решался тебя остановить, это работало даже с обтрепанным Сеньором.
Регулярное чтение итальянских газет делало его самым востребованным застольным собеседником. Юрка Свешников, который читал польские журналы, однажды в кафе попытался занять “трибуну” и стал рассказывать про диалог Бретона с Сартром, которого он назвал лидером “экзистенционалистов”.
– Юра, – перебил его Сеньор умоляющим тоном, – и так трудное слово, а ты еще в него лишний слог добавляешь.
Больше Свешников при нем рта не открывал.
Ближе к вечеру Сеньор выглядывал в коридор.
– Всё тихо, можешь идти умываться.
Я шла умываться, как могла, у меня ни зубной щетки, ни полотенца с собой не было. Потом возвращалась, и он говорил:
– Можешь ложиться.
Диван был очень грязный. Я ложилась в одежде. Он совал мне книжку:
– На, читай Пруста. А у меня дела.
Я читала Пруста, потом засыпала, и он своей маленькой аккуратной белой рукой осторожно забирал книгу. Я спала, а он сидел всю ночь, стучал на машинке, мне не мешало. Я просыпалась под утро, а он сидит, ужасно накурено, и читает. Сколько раз я у него ночевала – он ни разу не ложился.
Он помнил много стихов и часто их читал вслух. Иногда из Гумилева:
Это было, это было в те года,
От которых не осталось и следа.
Это было, это было в той стране,
О которой не загрезишь и во сне…
Или, может быть, когда умрем,
Мы в тот лес направимся вдвоем.
Мы ходили по ночной Москве, и она напоминала мне этот лес. Все это как-то ужасно в меня запало, и чувствовался вкус к жизни, которого с такой силой никогда уже не испытывала. А потом началась нормальная скучная взрослая жизнь.
Две пары
Ситуация изменилась в декабре. В четыре часа дня, когда в Москве уже почти совсем темно, Шуша с Аллой вышли из перетопленного кафе на морозную улицу Горького и пошли вверх по скользкому от снега и черных дорожек льда асфальту. К этому времени в их отношениях что-то изменилось. Объятья и поцелуи стали для Шуши скорее мучительными, потому что вызывали возбуждение, не находившее выхода. Они уже дошли до second base, как говорят в Америке, и даже несколько раз попытались двинуться дальше, но их полная неопытность каждый раз приводила к взаимному разочарованию. Не помогла и переведенная с чешского книга Петера, Шебека и Гыне, подаренная Сеньором Алле. Он привез ее из Одессы, а к заголовку “Девушка превращается в женщину” приписал от руки: “на Одесском Привозе”.
Они довольно долго шли молча. Внезапно Алла остановилась. Навстречу им шла высокая мулатка с невысоким молодым человеком еврейского вида с большим потертым портфелем. Пара тоже остановилась.
Все четверо молча смотрели друг на друга. Потом молодой человек сказал тихим вкрадчивым голосом:
– Вы, наверное, Алла и Шуша, а мы Рикки и Веня. Мы столько друг про друга слышали, что уже как бы знакомы. Давайте сейчас зайдем к Рикки, у нее есть проигрыватель, а мы как раз купили “Шехеразаду” Римского-Корсакова, – он похлопал по своему портфелю. – Если вы не слышали, то послушать надо обязательно. Совершенно буддистская музыка!
Все четверо двинулись назад по улице Горького, стараясь обходить скользкие ледяные дорожки. Слева из ярко освещенных окон Коктейль-холла на уже синий вечерний снег падали желтоватые отблески. Венька что-то говорил о медитациях, буддизме и третьем глазе, но Шуша особенно не прислушивался. Он смотрел на Рикки, которая шла молча, высоко подняв голову, глядя прямо перед собой. Они повернули в проезд МХАТа и вошли в тот самый подъезд, за которым Сеньор наблюдал из окна кафе. Шуша быстро оглянулся – видит ли их Сеньор. Тот, наверное, расценил бы сцену как предательство. Или наоборот? Но Сеньора в окне не было.
– Замечательный подъезд, чтобы убегать от кредиторов, – сказал Венька. – Входишь в первую дверь, выглядит как дверь квартиры, говоришь “подождите, я сейчас” – и исчезаешь. На самом деле это выход во двор.
Они действительно вышли во двор, потом вошли в следующую дверь, поднялись по лестнице, Рикки постучала в стену каким-то шифрованным стуком, подождав немного, открыла дверь своим ключом, и они оказались в бесконечном коммунальном коридоре. Слева – ободранный деревянный сундук с большим висячим замком и еще более ободранные лыжи с ремешками вместо креплений. Рикки открыла первую дверь справа, уже другим ключом, и они оказались в узкой комнате с одним окном, двумя кроватями и столом. Здесь жила Алиса со своими черными, точнее, цвета “крем-кофе с молоком” детьми. Сейчас там никого не было.
Рикки поставила на стол тарелку с батончиками “Рот Фронт”, на которые Шуша жадно набросился. Венька ушел на кухню и через пять минут вернулся с большой кастрюлей кофе. От горького “крем-кофе” из “Артистического” Венькино варево выгодно отличалось диким количеством сахара. Рикки включила проигрыватель и поставила “Шехеразаду”.
– Чтоб вы поняли, что вы слушаете, – сказал Венька, доставая из своего портфеля брошюру с черно-белым Чайковским на обложке, – прочту кое– что. Пролог сюиты открывается могучими и грозными унисонами, рисующими, как принято считать, образ Шахрияра. После мягких тихих аккордов духовых инструментов вступает прихотливая мелодия скрипки соло, поддержанная лишь отдельными арпеджиато арфы. Это – прекрасная Шехеразада. Отзвучала скрипка, и на фоне мерного фигурационного движения виолончелей у скрипок снова появляется начальная тема. Но теперь она спокойна, величава и рисует не грозного султана, а безбрежные морские…
– Чи́за! – перебила его Рикки чуть хриплым голосом. – Венька! Не даешь слушать!
Чи́за? Это было первое слово, услышанное от нее Шушей. Что бы оно могло значить?
– Тогда мы пошли курить, – сказал Венька. – Пойдем, – обратился он к Шуше.
Они вышли на лестничную площадку. Венька, никогда, судя по всему, не расстающийся со своим необъятным портфелем, достал из него пачку “Шипки”. Одну сигарету сунул себе в рот, другую протянул Шуше.
– Я не курю, – быстро сказал Шуша.
Стена старого доходного дома в два кирпича, отделявшая их от Рикки и Римского-Корсакова, полностью блокировала могучие и грозные унисоны Шахрияра. Но “прихотливая мелодия” голоса Рикки все еще продолжала звучать у него в ушах.
Диссидентка
Я познакомилась с Сеньором в августе 1953-го. Явился странного вида молодой человек без зубов, почти лысый, сильно обтрепанный. И стал приходить довольно часто. Меня страшно раздражал его образ жизни – нежелание ни учиться, ни работать. У него даже школьного аттестата не было! Алик, его друг по психушке, сказал мне, что готов помочь Сеньору сдать всю математику, но я решила, что лучше я, потому что Алик начнет уходит в заоблачные высоты, а я все сделаю на хорошем школьном уровне. Сеньор отказался, сказал, что ему никакие аттестаты не нужны. Так и прожил всю жизнь с пятиклассным образованием. Самое смешное – кончилось тем, что он за меня написал курсовую.
Как он попал в психушку? Летом 1945 года написал листовки против войны с Японией и расклеил их на двери недалеко от своего дома. Абсолютно детский поступок, хотя ему было уже пятнадцать. Там были такие слова: “Американцы, которые видели кровь, только когда брились, пусть они и воюют, нам незачем проливать свою кровь”. Его нашли тут же, листовки были написаны даже не левой рукой. Дело было заведено сразу, но посадили только в 1950-м, когда была команда брать всех подчистую. В 1951-м, после Бутырок и медицинской экспертизы, он оказался в ЛТПБ – Ленинградской тюремно-психиатрической больнице. Диагноз – “эмоциональная тупость”.
Там он довольно быстро стал центром общения. Главным образом за счет того, что устраивал самодеятельность. Написал пьесу à la Шварц, которую весь сумасшедший дом и ставил, репетируя несколько месяцев. Правда, цензуру не прошел, и второй раз сыграть не дали. Сеньор в каком-то смысле опередил Петера Вайса с его “Марат/Садом”, там тоже постановка в сумасшедшем доме. Еще Сеньор рассказывал, что у них был хор невменяемых убийц, который исполнял песню о Сталине. “Песню о Сталине” было разрешено петь только неполитическим, а единственные неполитические там были “невменяемые убийцы”.
В общем, ЛТПБ – это вам не лагерь в Норильске или на Колыме. Где еще в Советском Союзе пятнадцатилетний подросток мог общаться с таким количеством умных и образованных антисоветчиков, писать и ставить пьесы, а в промежутках обсуждать экзистенциализм Сартра и Камю? К счастью, у него еще была феноменальная память. Все стихи, которые он знал наизусть, он запомнил на слух от Алика и остальных. Итальянский выучил за месяц, тоже на слух, от Алкиного деда.
Магия Сеньора? Три четверти людей, с которыми он имел дело, под эту магию подпадали мгновенно, и дальше он ими манипулировал за исключением тех, в ком чувствовал безразличие. Это как раз про меня. А у него был собачий нюх, никакой “эмоциональной тупости”, замечал все оттенки настроения. Но с ним было интересно, и эти его замечательные монологи… А когда он с кем цапался, это тоже был спектакль… Что он делал? Да ничего. От одного этого слова “делать” его бросало в жар и холод одновременно. Мы все для него были обывателями и пошляками, потому что мы что-то делали.
Его тянуло к подросткам. Он и сам оставался подростком и именно среди них чувствовал себя лидером, а они смотрели на него с совершенным обожанием. Мы называли это “хедер имени Марселя Пруста”. Мы были абсолютно уверены, что никому из учащихся в таком хедере это не повредит, все встанут на свою тропу. Так оно и получилось. Он никому не сломал судьбу.
Ко мне однажды приходили отцы Шуши и Аллы, спрашивали, что такое Сеньор и насколько это вредно. Поскольку оба были людьми хорошего уровня, то разговор был самый милейший. Ни требований, ни обвинений, а просто выяснение. Я их пыталась убедить, что это пройдет, как сезонная болезнь. А им эта сезонная болезнь будет полезна – и иммунитет, и неповторимый опыт.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?