Текст книги "Лаковый «икарус»"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Спасибочки!
Жестко, зачем-то в несколько раз сворачивала хрустящие деньги. Как фокусник. Из той же самодеятельности. С расставленными ногами и локтями рук. Бумажки будто втирались ею в руки. А потом, собственно, исчезли. А куда – неизвестно. Силкина прятала улыбку.
– Пришлите ко мне паспортистку.
Нырова не слышала. Освободившиеся руки ее оглаживали бедра. Слегка отряхивались. Точно не могли прийти в себя. После такого-то номера!
– Я говорю: паспортистку пришлите!.. Оглохли?..
– А?.. Хорошо, хорошо, Вера Федоровна. – Нырова уже суетливо выметалась из кабинета. Тихо прикрыла за собой дверь.
Силкина кинула увесистый конверт в стол. Ящик стола от ее руки передернулся быстро, коротко. Как пасть. Это вам не коты с птичками. Это посерьезней зверек. С удовольствием продолжила ходьбу на прямых пружинных своих ножках. Столу доверяла полностью. Так хороший дрессировщик доверяет коню. Тигру за спиной на тумбе. Да. Это вам не коты и птички!
В сумерках на тяжелых коврах спальни густо прорастала тишина. Ковры казались тайными, живыми. Как трясины. Силкина лежала под ними на тахте распластанно, бестелесно. Бездумная, выжатая. Лежала по часу, по два… Заставляла себя, наконец, включить ночник, взять книгу. «Антонов-Овсеенко». Серия – «Жизнь замечательных людей». Пыталась сосредоточиться.
Под дверь приходили Кожин и Джога. Долго молчали, словно оба вынюхивали понизу. По-стариковски Кожин клянчил, домогался: «Верончик, открой… Веро-ончик!» – «Я убью тебя, Кожин», – спокойно говорила Силкина. Ждала с раскрытой книгой в руках. И старик и собака уходили, уносили тихие матерки Кожина. Вера Федоровна круто откидывалась на подушку. Перевернутые вытаращенные глаза ее становились маленькими, дикими. Смотрели в стену, в ковер. Отсветы от ночника пробили по ковру дыры. Дыры светились. И так же, дырами, в черноте желудка уже просвечивала изжога. Уже подкатывала, уже лезла наверх. Возгорающаяся, непереносимая. И никуда от нее, никуда! Господи, что делать с желудком? Что с ним? Неужели… рак?!
Силкина холодела. Резко садилась. Прислушивалась к себе. И скорым ответом ей начинал ныть низ живота. Быстро намешивала соду. Подставляла стакан к свету ночника. Поспешно пила. Клейкий раствор болтался в длинном стакане, как красный зародыш цыпленка!.. И… как будто отпускало… Но… но что делать?! И еще гад этот! Гад этот Кожин!
Страдание было полным, глубоким.
Однако на другой день с утра опять светило солнце, опять чирикали птички, и Вера Федоровна выходила в своем костюмчике подтянутая, после душа и кофе – бодрая, полная деловой решимости.
Она бросала очередной газетный сверточек в мусорный бак. Бросала по-кошачьи. Быстро. Как-то очень чистоплотно. Словно тайно подкидывала его кому-то. Как гадость. И непременные какие-нибудь две женщины с пустыми ведрами, состукнувшись вот только на минутку, разом умолкали, увидев эту процедуру. В растерянности смотрели вслед Силкиной, которая подпрыгивающей походкой уже шла к воротам… «Ишь чистоплотная! С ведром никогда не выйдет! Замараться боится…»
И на другой день не с ведром, а со сверточком выйдет Вера Федоровна. А то и с двумя. Которые раз! раз! – и подкинет! И пойдет, брезгливо отряхивая лапки, не имея к ним, сверточкам, никакого отношения. «Вот эгоистка-а…» – вытаращатся друг на дружку две женщины с пустыми ведрами. Забыв даже о своем разговоре. Одна выкажет аналитичность: «Привыкла к домработницам. А домработниц-то сейчас у них нету – фьють!» Другая скажет, что отец вытащит. С собакой. Ведро-то. Такая заставит.
– Да не отец он ей!
– А кто?
– Вроде… дядя…
– …Да ты по трупам пойдешь, по трупам! Дай тебе волю! Ты-ы! Овсеенко-Антон!..
Тут же с треском захлопывалась форточка. Шипели слова:
– Заткнись, мерзавец! Не тебе говорить, не тебе!
– A-а! Боишься! Услышат! Огласка! Потому и терпишь меня, мерзавка! Ждешь – сдохнет! Сам сдохнет! Еще и всплакнешь на похоронах. Платочек приложишь, мерзавка… Так не дождешься! Я сплю спокойно. На персоналке. На выпить, закусить хватает. Мне обирать чуреков не надо! Мне…
– Заткнись, паразит!
Всё сметал рев большого приемника. Но мужской голос выкарабкивался наверх, болтался – изумленный:
– Кто – я – паразит?! Я-a?! Да тут же всё мое! Всё! До ложки, вилки!
– Ну, это в суде разберутся. Разделят. Всё – пополам, милейший!
– Что-о?! Ты – пойдешь – в суд – разводиться?! Делить всё?! Ты – карьеристик в юбке! Запятнаешь – себя?..
– Заткнись! заткнись! заткнись! Падаль, маразматик! паразит!
– A-а, проняло, стерва, проняло! А-а!
– Заткнись! заткнись! заткнись! Развратник! развратник! развратник!
Кулачок бил в кулачок не переставая.
– Кто-о?! Я – развратник?! Я-a?! И это – ты – говоришь мне-е?!
– Заткнись! заткнись! заткнись! Хам! хам! хам!
– Я-а – хам! А ты – не-ет?! Да семечки свои погрызи! Полузгай! Семечки! Ты-ы! Дунька из Кудеевки!
Большой приемник загремел. Как битва. Но поверх всего, как будто тоненькие изнемогающие два копьеца, долго еще выкидывались, сшибались, падали и вновь вздергивались пронзительные два голоска…
– Заткнись! заткнись! заткнись!..
– A-а, стерва, а-а!..
В скандале были упомянуты семечки. Он мазнул ее по лицу семечками. Ее слабостью. Дурной привычкой. Ну что ж, отлично! Именно сейчас и нужно достать их. Заветный мешочек. С жареными, так сказать, с калёными. Купленными как раз сегодня. На Тишинке. Стаканчиками. Купленными словно бы для него, Кожина. Для деда. Ха-ха. Из деревни, знаете ли, дед. С приветом, с деревенскими причудами. Вот – семечек потребовал. Каков! Вера Федоровна посмеивалась всегдашней своей уловке, которую подкидывала на рынке продавцам семечек. Дед, знаете ли. Деревенский. Узнал бы «дед» – на стену б полез. Гадость эта – маленькая, тайная – радовала. Бодрила. Как наркоман, на письменном столе уже раскладывала Вера Федоровна кучки. Черные, блестящие, лоснящиеся. Шторами сдвинула, сдернула в тюль солнечный свет. (Солнечный свет сразу начал строить в сжатом тюле рожи.) Настольную включала лампу. Трепетно готовилась.
И – приступала. Громко щелкала. Пусть слышит. Дед. Паразит. Рука летала то к зубам, то к семечкам. То к зубам, то к семечкам. Мокрая шелуха громоздилась на газете. На ум постороннему человеку пришли бы, наверное, пчелы, гибнущие в масле. Через какое-то время механистичной этой работы с лица Силкиной слетали все мысли. Лицо, попросту говоря, тупело. Лицо приобретало вид шерстобитного колтуна на прялке. Из которого дергают шерстяную нить… Работа шла час, а то и два. Несколько раз Силкина останавливалась. Прекратить? Продолжить? Шла мучительная внутренняя борьба… Не выдерживала Вера Федоровна, вновь по семечкам ударяла. Начинали в зеркале перед ней появляться образцы мушкетерских экспаньолок. Атос. Портос. Арамис. И даже дАртаньян. Затем всех побивал Карабас-Барабас с длинной бородой. Оторваться же невозможно! Ну – никак! Это же как… стыдно даже сказать что!
Наконец… заворачивала шелуху в газету. Всегдашним своим пакетиком. Сверточком. Чтобы завтра бросить его в мусорный бак. Совершить, так сказать, свой гаденький бросочек. Вот и погрызла семечек. Хорошо! Как будто тайно в церковь сходила. Помолилась. И никто, слава богу, не видел. Не уследил. Теперь нужно почистить зубки. Чтоб никаких следов. Да. В ванной тщательно чистила зубы. Обильно пенила во рту щеткой пасту. Свиристела горлышком, полоща рот.
А ближе к вечеру, словно обновленная, опять подтянутая, бодрая, гуляла с псом сама. В соседнем парке. Джога послушно-устало везся рядом, опять как опившись крови, черно-слюнявый, в стальном ошейнике, будто с ожерельем. Гуляющие люди оборачивались на женщину с тяжело везущейся собакой. На даму, можно сказать, с собачкой.
Раза два в месяц Кожин молодел. Кожин, что называется, расправлял плечи. На осолнечненной длинной шторе в кухне весь день трепался желто-шёлковый, прохладный, живительный свет, а по голым мосластым ногам в пятнистых трусах смело гулял сквозняк. Кожин наливал, запрокидывался, дергал. Как положено – крепко наморщивался. Хватал половинки свежих огурцов. Толкал в рот редиску, перьевой лук. Джога уныло дежурил рядом. Будто старый мордастый карлик у королевских ног. Глухо ударяла в конце коридора входная дверь. «Джога – ноль внимания!» Кожин расставлял ноги в леопардовых трусах.
Силкина входила в кухню, видела воинственного старика, который вцепился сиреневыми пальцами в солоделое мясцо коленок, который отчаянно, весело принимал брезгливый взгляд ее, готовый к схватке… коротко приказывала: «Джога – место!» Открывала холодильник, приспосабливая в него пакетик с молоком. «Сидеть, Джога!» – спокойно приказывал король. Выбирал в тарелке и навешивал псу большой аппетитнейший ласт сала с бурой плотной сердцевиной. Ветчину навешивал. «Наше место здесь. На кухне, у порога, в ванной, в кладовой… С-сидеть!» – «Кому сказала?!» – настаивала хозяйка.
В крови пса бушевал невроз. Сердце сдваивалось, сдвоенно дергалось. Сердце мучительно осваивало вегето-сосудистую дистонию. Чтобы как-то покончить с ней, чтобы хоть какой-то наступил компромисс… широкой мокрой облизкой Джога смахнул в пасть сало. Как будто он – это не он. А сало – будто не сало. Просто сырая салфетка… «Мерзавец!» – с удовольствием говорила Вера Федоровна, отворачиваясь и уходя. «Молодец! – кричал Кожин, трепля пса за жирную шею. – Знай наших! Свое сало жрем!»
Хихикая, Кожин смотрел на сожительницу, пока она открывала ключом свою дверь… Эта не довольствовалась обыденным. Общепринятым. Не-ет. Этой подавай все время новенькое, неизведанное… Ночами она резко выворачивалась из-под него. Потная и будто бы даже злая… Подумав в полумраке, она нависала над ним роковым образом. Демонически!.. От радости он орудовал под ней будто в пещере: скрючивался, суетился, хватался «по потолку». «Григорий!» – выдыхала она, как Аксинья, как Быстрицкая в фильме. С хохлацко-донским «г». «Гри-ишка!» – И рушилась на него. А он точно захлебывался ею, подкидыва-ясь. Какой Григорий, какой Гришка? Хотя был Григорием, хотя был Гришкой…
В позе виноватой козы… она невыносимо тужилась, точно никак не могла родить. «Григорий! Гришка!» А он страшно работал. Словно хотел немедленно помочь ей. Помочь в родах. Пробить, освободить пути. Размахивал над ней ручонками, пропадал. Потом, вцепившись в задок, зверски мял его, раскачивал и рушился с ним на бок – сраженный. «Гри-ишка!» – ревела она пожаркой на перекрестке…
Или встанет над ним после всего, победно расставит ноги – и смотрит большущими глазищами на содеянное ею… А он – счастливенький, пьяненький – только возится под ней распаренным червяком и стеснительно водит рукой перед глазами. Не верит глазам своим… А она – стоит. Руки в бока. И мокрый альбатрос точно в паху дышит… Ужас! Умереть на месте!..
Да-а, это было счастье, подарок судьбы, бальзам на израненную душу. Счастливый, посмеиваясь, Кожин спрашивал ее, где же она все-таки научилась этому… «Григорию». Смерив его взглядом, Силкина хмыкала, ничего не отвечая. Она сидела уже на краю тахты, уже при полном свете, щеткой оглаживала модно обесцвеченные свои волосы, как будто короткий белый оборванный мех. Позвоночник был вставлен в нее, как градусник. Кожин не мог удержаться, чтобы не тронуть пампушку его, застрявшую меж ягодиц. Температура оказывалась подходящей. «Отстань!» – откидывали его руку.
А под утро опять был «Григорий», еще один был «Гришка». И счастью, казалось, не будет конца…
Сейчас не верилось, что всё это было, казалось вымыслом, сном. Обо всем если вспомнить – страшно!.. «Григорий! Гришка!» Да-а. Зигзаг удачи. Кто бы сказал тогда, как будет сейчас – плюнул бы в рожу. Кожин тянулся к бутылке, наливал полную. «Григорий! Гришка!» И водит взглядом, как гибнущая где-то внутри себя коза. И нижняя губа дрожит, отвесилась… «Григорий! Гришка!» Разве это забыть?! Эх! Ну, будь, Джога! Заглатывал водку. Тылом ладони отирал брезгливые губы. Хрустел редиской, выгрызая ее прямо из пучка. Подкидывал вслед соли. Ни ложек, ни вилок на столе не было. Ни к чему. Всё руками. Пальцами. Нож вот только. Чтоб пластать ветчину. Держи, Джога! Лопай!..
Закинув ногу на ногу, ссутулившись, задумчиво тянул табак из длинного мундштука. С губой – как улйта. Пепел падал неряшливо на пол. Как мак, обвенчивал редкие волоски по ноге, шлепанец.
Уже перед уходом к себе зачем-то открыл холодильник. Смотрел в нереальный резкий свет его – как будто в законсервированную сказку. Наклонился, взял яблоко. Яблоко было свежо, прохладно. Как щека женщины с мороза… Положил, не тронув, обратно. Нагорбленный, смотрел в окно на пустой двор. Грудь в волосах походила на размазанное гнездо. Моргали, полнились слезами крокодильи стариковские глаза. Поглядывая на него, Джога нервно облизывался, взбалтывая брылы. Как будто незаметно от хозяина стирал их. В лохани. Потом деликатно переступал за ним, покачивающимся, по коридору. Косил назад цыганским глазом. На кухне всё было брошено на столе. Из бутылки не выпито и половины, не съеденной осталась ветчина на тарелке. Всё так и будет валяться, пропадать до утра. Хозяйка не уберет, не дотронется ни до чего. Потому что очень брезгливая…
Ночью Джога таскал неприкаянные свои брылы по освещенному, не выключаемому на ночь коридору. Таскал, как все то же грязное белье из лохани. С которым не знал, что делать, где достирать. Осторожно подходил к закрытым дверям. Поскуливал. Ждал ответа…
Снова принимался ходить. По сопливому паркету лапы стукали, как маракасы.
31. Старость и болезни Кочерги
Выше этажом грызла тишину супружеская кровать. Деликатно, как мышь. Иногда теряла терпение, воспитанность. Принималась громыхать. Поражала ежесуточная эта, священная обязательность супружеского ритуала. Его мышиная извинительность, но и неотвратимость… Наконец похрустывание начинало обретать силу, напор. Приближая себя к наивысшей точке, к пику блаженства. И разом обрывалось всё, – как с вывихнутой челюстью… По потолку тут же бежали пятки. В ванной начинала шуметь вода… И ведь не надоедает людям. Удивительно. Кочерга накладывал на голову маленькую подушку, старался не думать ни о чем, заснуть. Но сна больше не было.
Таращился в полутьме, раздумывая, вставать или нет. В телевизор, как в мутный кристалл, уродливо засажена была вся комнатенка. Вяло поприветствовал себя в ней чужой ручонкой.
Кряхтел, долго садился в постели. С замотанной полотенцем головой, с остеохондрозом своим, подвязанным шерстяной шалью. Проверяюще подгребал к себе всё смятое вокруг. Походил на бесполую старуху. Или на старьевщика какого-то. Барахольщика. Перебирающего свои «богатства». На Плюшкина, точнее всего. Усиливая кряхтение, вздергивался на трясущиеся ноги. Стоял изогнутый, с рукой на пояснице. Как будто опирался на изящную тонконогую подставочку в фотоателье. Надеясь с помощью ее разогнуть, распрямить себя. Чтобы сфотографироваться, так сказать, с достоинством… Долго шаркал шлепанцами к туалету, по-прежнему согнутый, как каракатица. Разматывал, оставлял за собой на полу шаль, еще какие-то тряпки.
Умывшись, отогревался первым стаканом чая. Тепло падало в желудок, заполняло его. Не чувствуя кипятка, оттаивали на стакане пальцы. За окном жужжала простуженная улица. Слышалось оголенно-горячее, духарящееся бормотание экскаватора. «Опять копают, черти…»
Кочерга старел. Словно ограничивал и ограничивал пространство вокруг себя. Как какая-то башня, зарастающая острым склерозным стеклом. Зарастающая к центру, к нутру… И в комнате с помощью Кропина сдвинул все к середине. К столу. Тахту, две тумбочки, телевизор на ножках. И даже шкаф. И стулья. Всё сдвинулось к центру, и словно бы – развалилось. Как будто затевался когда-то большой ремонт, да так и брошен был, забыт… Удобно было на тесной кухне – там не надо было ничего сдвигать: руки сами везде доставали… Сердобольный Кропин, видя ползающие по буфету, эти натурально удлиняющиеся руки Кочерги… начинал страстно взывать: «Двигаться же надо, Яша, двигаться! Ногами! Передвигаться, ходить!» – «Поздно, Вася, пить боржоми», – ворча, тащился в комнату Кочерга. «Ну-ка, подвинь-ка лучше… Да не ту! Не ту! Вон ту (тумбочку)!» И Кропин послушно сдвигал всё. Еще плотнее…
Нередко, когда оставался один, непонятное, пугающее охватывало состояние – холодели, начинали трястись руки, по всему телу рассыпался озноб, обдавало потом… Лицом вверх ложился на тахту, закрывал глаза и, сдерживая стукотню зубов, старался поскорей вспомнить что-нибудь хорошее, светлое. Точно посреди пересыхающего болота, где уже только труха, прель, зелень, стремился отыскать чистое оконце воды…
…Вот идет он от станции бесконечной сельской дорогой. Впереди все время вспархивает под солнце, как под сверкающий душ, черный жаворонок. Трепещет там недолго. И падает, чтобы тут же снова взлететь и затрепетать. Глаза невольно следят за ним, запоминают, идут, как за поводырем. А тот будто ставит, прочеркивает вертикальные вехи. И убирает их. И снова ставит. Плечи Кочерге трут лямки тяжелого, набитого продуктами рюкзака, в налитом кулаке скрипит ручка тяжеленного чемодана.
А черненький все вспархивал, все выпускал себя под солнце, все вел к чему-то, уводил. А дорога ползла и ползла вдаль. Падала в балочки к стыдливым речкам, пила там немного воды; обходила выгоревшие взрывы тальника, взбиралась выше, вползала в погибшие поля без хлебов, как по кладбищам пробиралась к далеким белым хаткам деревеньки в пыльных свечках тополей…
Незаметно исчез куда-то жаворонок, пропал. Стало как-то пустынно без него, одиноко… Кочерга перехватил чемодан другой рукой, прибавил ходу.
В Екатеринославке поразили гудящая знойная тишина и полное безлюдье. Не встретил ни единого человека, не увидел ни собаки, ни курицы. Окна хат были пыльно-усохшими, провалившимися.
Словно брошенное давно подворье, сидел на краю деревни какой-то незнакомый старик. Опирался на палочку… Кочерга остановился, не узнавая. Старик, приложив палец, сморкнул из ноздри, как из пустой грушки. И повернулся к Кочерге. С раскрытым ротиком…
Кочерга бросился: «Дедусь!» Подхватил падающего старичка словно мешочек с костьми. Старик сползал по нему, цеплялся крючкастыми пальцами, прижимался, трясясь, плача. Из короткой мешочной штанины сорилась на грязную босую ногу моча. Глаза старика были белы, безумны, но голосок рвался, трепетал как птичка, направлял:
– Там вонй, там! Пийди, скоре, Яша! Пийди скоре к ним! Там вони!..
На полу в хате он увидел… великанов. Сизых великанов! С толстыми монголовыми головами – они не вмещались в хату! Он никого не узнавал. Плача, они тянули к нему свои великаньи руки. С великими телами, стесняясь неуклюжести своей – не могли встать с полу. Только радостно мычали ему толстыми губами. Точно не могли, разучились говорить:
– Яссаа! Яссаа! Яссааа!..
Меж ними быстро заползал мальчонка лет десяти, с животом, как с огромным яйцом, и острым члеником под ним. Он точно вот только что родился от них всех – с ногами и руками как плетки. Он перебалтывал с места на место огромный свой живот, на который налипли мухи, сам – точно беременный, готовый вот-вот разродиться своим двойником с таким же огромным животом-яйцом и остреньким члеником…
– Побачьте! Побачьте все! – пищал он один внятным голоском, – Яшка приихав! Яшка! Хлиба привез, хлиба! Яшка! Побачьте! – дергал он взрослых – и взрослые, с просветленно-сизыми лицами все тех же монголов мычали только, ужасно, непоправимо в сравнении с ним, мальчишкой, раздутые, и всё тянули к приехавшему спасителю руки…
Двадцатитрехлетний студент Кочерга откинулся на лавку. Горло его сжало. Он стал издавать какие-то дикие, выпукивающие звуки. Так завыпукивала бы, наверное, клистирная трубка. Если б на ней вдруг заиграл кавалерист-буденовец, призывая в атаку… Кочерга глянул в окно. Дед Яков пытался тащить его чемодан. Старик падал на чемодан, возле чемодана. Легкий, как перо. А чемодан стоял, не двигался с места, будто каменный…
Яков Иванович все лежал на тахте. Веки крепко смыкались, отжимали слезы, точно не могли, боялись открыть глаза. Так, срывая ногти, не могут разрядить ружье. Выдернуть прикипевшие патроны. Потом постепенно забылся, заснул.
Очнувшись, смотрел в потолок. Тяжелое воспоминание требовало какой-то замены, какого-то другого поля. Где можно увидеть действительно что-то хорошее, не рвущее душу…
Вспомнил то далекое стадо пятнистых оленей в прибайкальской тайге… Каждый вечер на которое люди неотрывно смотрели с бугра, из лагерной зоны.
Стадо всегда вылетало из вечернего, запятнанного солнцем леса. Как еще один – дурной – пятнистый лес. Круто заворачиваемое пастухами на конях в луговину, оно сразу начинало закручивать там центростремительные круги… Под висящими тенётами гнуса слышался учащенный храп, стук рогов, стегающие выкрики пастухов.
Справа от кружащегося стада, на бугре, выгнанный на вечернюю поверку, стремился одним взглядом к оленям весь лагерь. Забыв про все, не замечая комара, съедая взглядом запретку, люди смотрели неотрывно. Как на приоткрытый им неземной высший смысл. Не смаргивали, боясь пролить, как ртуть, как олово, цинготные глаза…
А животные кружили и кружили. Кружили вытянутые, как лозы, маралушки. Кружили хулиганами в надвинутых рогах самцы.
Приземистые и кривоногие, как колчаны, начинали бегать пастухи-эвенки. Хитро, пучком кидаемые ими сыромятные ремешки, будто лопнувшие почки, раскидывались на оленьих рогах цветками-петлями. Пастухи сламывали оленя к земле, чтобы быстро осмотреть у него что-то. И выпускали. И животное резко выстреливалось к кружащему, неостановимому стаду, чтобы тут же поглотиться им, исчезнуть. А пастухи опять бежали, опять хитро – с колена – кидали цветки-петли.
Солнце быстро зашло за большую тучу, стало черновато кругом. Но туча, помедлив, спятилась, отползла – и снова вниз упал солнечный свет, точно опустил котловину ниже, явственней означил. Снова сблизились два эти круга в котловине. Один – пятнисто-золотой, свежий, весь в жизни, в стремительном неостановимом движении. Другой – словно бы волглый весь, темный, застывший на бугре.
Небо перед сном поспешно меняло всё. Словно перекидывало простыни, одеяла. Потом всё разом успокаивалось. Закат падал, проваливался. На освещенной, резко выделившейся запретке, словно отринув от себя животных и людей, поспешно строил икону паук. Торопился, старался успеть до темноты. Потом обуглился и пропал. Одиноким совенком клёкнул в темноте звук ударенной рельсы…
Если днем или с утра приходил Кропин – обязательно начиналось какое-нибудь беспокойство, какая-нибудь дурость. Уборку ли вдруг затеет, и непременно генеральную, изводить ли тараканов примется. Выдумает что-нибудь. Кочергу срочно собирали. Выкантовывали на балкон.
В пальто, завязанный в тряпки и шали, сидел он в балкончике, точно филин в гнезде. От свежего воздуха задыхался, фыркал. Слезящиеся глаза старались разглядеть на улице всё. Грязные, замороченные, тащили за собой чадную дрянь грузовики. Откинуто вышагивали на тротуарах пешеходы. Многие уже без плащей, по-летнему. В сквере от всех убегал тряской трусцой старик. В тощем трико, упругий, как ветка. Точно в контраст ему – другой старик шел. Хромой, на ногу припадающий. Беременная с взнесенным животом – казалась идущей на высокой волне лодкой. Еще одна шла. Понятно, не беременная. Эта прямо-таки вытанцовывала. Красиво одетая девушка. С намазанными губками – как нацинкованная кисточка. Ей навстречу двигалась толстая, пожилая. Заранее предубежденная, осуждающая. Хмуро поглядывала на «кисточку». Поперечно пошевеливались под материалом свиной, широкий живот и грудь. Оборачивалась. Споткнулась даже, чуть не упав. И в завершение всего в доме напротив, на балконе появился культурист в плавках, этакий утрированный Нарцисс. Пригибая кулачки к плечам, начал выставлять народу позы. С ногами в мускулах – как в к л йновых галифе! Глядя на него, Кочерга отвесил рот…
– Ну, как ты тут? – высунулся Кропин.
– Нормально, – пробухтело в нагорбленной толстой непрошибаемой спине как в дубовой бочке. – Кхех-хех! Нормально. Не беспокойся… Кхех-хх!
Кропин предложил – одеялом еще? Сверху?..
– Совсем завалишь… Нормально… Кхех-хх! – Кочерга кивнул на культуриста: – Вон – смотри. Закаленный. Не то что я…
Культурист резко согнул, посадил руку. Как небывалый член.
– Паразит! – заключил почему-то Кропин. Исчез.
Полный впечатлений, довольный, Кочерга ввалил с балкона в комнату. В спёртое, кисленько пованивающее, привычное теплецо. Начал разматываться. Кропин, улыбаясь, помогал. Разговаривали.
Еще полгода назад, еще прошлой осенью, Кочерга мог как-то передвигаться, и раза три на неделе Кропин выводил его во двор. Самыми трудными и опасными были действия на лестнице. Процедура напоминала кантовку по крутым ступеням вниз растаращенного большого ящика. Пятясь, нашаривая трясущимися ногами ступени, Кропин боялся только одного – не выпустить, не придать ему (ящику) опасного ускорения. Не пустить его на свободное, сказать так, кувыркание… Кое-как спускались.
Во дворе, сырые и серые, как голикй, мотались под ветром деревья. Плотный, сырой желтый лист на детской площадке был перетоптан грязными, теряющимися в нём дорожками. Кочерга сидел на скамье под пустым тополем, который, как шумовик, изгнанный из окружающего театра, отдаленный от него, по-прежнему отчаянно шумел, не мог, походило, жить без шума.
В нависающей гангстерской шляпе, остря плечи старинного толстого драпа, Кочерга опирался на самодельную палку с засалившейся лямкой-петлей для руки… (Когда Кочерга тащил ее обратно по лестнице в квартиру, она колотилась о ступени, будто лыжная. Как за лыжником… Ее невозможно было потерять. Вот в чем дело. Она была – вечной. И это хорошо. Она так же хорошо шла для помешивания кипящего белья. В баке на плите. Это – когда переходила в пользование Кропину. Специалисту. Да.)
Строго бодря взор, Кочерга поглядывал вокруг. Тряся мокрыми, грязными лохмами, как попонками, бежали бобики за тощей сукой. Дружно, плотно сидели старухи возле подъезда. Начинало как-то доходить, почему они ежедневно выползают на лавочку… И сидят стиральными беззубыми досками. Да. И не загоните обратно! И будем сидеть! И будем стирать!.. В общем – доходило. Понимал.
Когда Кропин тащил домой, на крыльце молодецки хрипел старухам: «Девки, жениха ведут!» Старушонки сразу начинали гнуться и точно ронять в пригоршни последние свои зубкй. Кропин метался, раскрывал дверь, хватал Кочергу, словно претерпевал жуткий афронт. А согнутый Кочерга все расшиперивался, все стукался палкой на крыльце, точно не хотел идти в дверь, точно хотел остаться «с девками». «Девки, уво-одят! Спасай!»
Тогда же, осенью, стал появляться во дворе и Странный Старичок.
Тихий, прохиндеистый сын его соседом Кочерги числился давно. Лет пять, наверное, уже… Тихо всё делал, без скандалов с соседями, незаметно. Месяца два доставал уборщицу лестницы, старуху, недодавшую его жене десять копеек сдачи… При виде поднимающегося по лестнице человека – знакомого, соседа, да того же Кропина, черт побери! – вместе с женой сразу хмуро отворачивался к своей двери. Углубленно ковырялся ключом в замке. Точно только что пришел с улицы. А не намылились с женой и пустыми сумками в магазин. Сам в длинной кожаной куртке – бедра-стый, как жужелица. А жена – в коротком клетчатом пальто – толстоногая… Оба старались ни с кем не здороваться. Такова была хмурая, злая задача. Старались всегда проходить. Проскальзывать. И не из-за боязни людей. А больше от суеверной какой-то, необоримой брезгливости к ним. Как к черным кошкам через дорогу… Иногда, впрочем, пытались смягчить как-то всё. Косоротую улыбку натянуть хотя бы… Не выходило. Старух на лавке у подъезда не проведешь. Понятно, сладчайшей были для них занозой.
Стеснительный и даже робкий, Странный Старичок, в отличие от сына и снохи, здоровался всегда. Не получалось у него, чтобы не поздороваться с соседями. Первым здоровался… И вот такого – выписали из деревни… Затевался, видимо, хитрый проворот с квартирой. Расширение. Хитренькое дельце. Детей у них не было. Так не для собачонки же в самом деле старика с места сдернули? Ясное дело!
На крыльце Странный Старичок появлялся – точно вытолкнутый из подъезда. Топтался в неуверенности, опутываемый по ногам вынюхивающей собачонкой; торопливо перекидывал с руки на руку поводок.
Поздоровавшись со старухами, мимо них шел трудно, застенчиво. Как ходят люди с грыжей. Грыжевики. Сталкивая таз, подплетая ножками. Хотя грыжи у него – и об этом почему-то знали все – не было. Да, не было!
Страшно конфузился, когда собачонок его загибался в сладостную свою дугу. В самых, как казалось Старичку, неподходящих местах. Переступал с ноги на ногу рядом, робко подергивал поводок. Мол, нехорошо тут, Дин, не место. А кобелек давил на землю, не обращал внимания…
Кочерга порывался крикнуть Странному Старичку, прохрипеть что-нибудь веселое, но видел, что далековато, не услышит. Тогда начинал вздергивать вверх руку с болтающейся на лямке палкой. Мол, эй, Странный Старичок! Рули сюда! Сюда, ко мне! Со своим Дином! Поговорим!..
Старичок сразу как-то застывал. Боялся шевельнуться. С растерянной улыбкой все того же грыжевика. Или как будто стоял на рентгене. Уже по пояс раздетым. А тут еще откуда-то мальчишки набегали целой шайкой, окружали Дина. Который по-прежнему стоял на передних лапках. Будто гимнаст. Охтыбля-я! Стойку жмё-от! Лет по десять-одиннадцать пацаненкам. Затаенным, терпким все переполнены матком. Не держали его. Эптвою! Как мочу свою. Ночную, детскую. Охтыбля-а! Эптвою! Старичку становилось неудобно, мучительно. Тут не сельская школа. Тут город. Тут другие песни у детей. Это то-очно, дед! Эптвою! Старичок сдергивался кобельком, убегал куда глаза глядят. Охтыбля-а! Рван-ну-ул! Как Никулин с Мухтаром! Ха-ха-ха! Эптвою!
Через какое-то время опять проходил с Дином мимо старух. Опять точно паховую грыжу нес, подплетая ногами.
В старушках сразу возникал оживленный стукаток. (Такой стукаток возникает в коклюшках.) Кочерга, проследив за Старичком, азартно ударял себя по колену: разговорю я тебя, черта! Не я буду – разговорю!
Глаза Кочерги хулигански поблескивали из-под шляпы. Смеялись. Какие болезни? О чем речь? Орел сидит! Беркут! Кропин подозрительно оглядывал друга, которого оставил вот только на полчаса. Выпил, что ли? Но – где? Когда? Как? Кочерга в ответ хохотал. Однако когда тащили обратно домой, начинал стонать, приседать от боли в спине, растаращиваться. Все возвращалось к нему. Вся его действительность. Но на крыльце про спектакль «с девками и женихом» не забывал, и старушки гнулись опять от смеха, опять словно собирали в пригоршни падающие свои зубкй. И – как мгновенно облысевший вихрь – метался в дверях Кропин…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?