Текст книги "Лаковый «икарус»"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
24. Аттестат зрелости
…На выпускном вечере Серов был кинут бугаем Шитовым с парадной лестницы вниз. Пролетев по воздуху несколько метров, принял себя на левую, но от ударившей по руке боли потерял сознание, просчитав уже пустой головой пять лоснящихся балясин. Его быстренько оттащили в боковой класс, где в темноте перепуганная Палова на пустом столе пруцкала на него изо рта водой. Как будто готовила его для глажки. Утюгом. Серов сказал ей: «Да Шишов тебе брат!.. Не брызгай!..» Все с облегчением выдохнули. Палова накинулась на Шишова. Амбал Шишов стоял, опустив голову. На лежащего Серова смотреть не мог. Даже пропустил мимо ушей, что тот опять сказал «да Шишов тебе брат»…
Пить начали на пришкольном участке. Уже в полной темноте. Вокруг бутылок единились черненькими кучками. Серов сорганизовывал, расставлял. Чтоб все было законно. К одной бутылке – трое. Ну четверо. Не больше. В нетерпении питоки потирали руки. Серов везде поспевал. Маленький, с 0,75 в пиджаке, как с висящим бурдюком, наплёскивал желающим. Консультировал. Специалист. Признанный профессионал. Фишман и Гайнанов дергались за ним в последней надежде. С ватой из ноздрей. «А так могно, могно? Сегёга?» Ха-ха, сказал им Серов и лихо маханул из стакашка. Фишман и Гайнанов остались со своей бутылкой. (Водки.) Минут через десять поверх низкорослых яблонь и кустарника стали странно нарождаться кошачьи, вертикальные глаза. Перемещались по темноте словно бы самостоятельно. Точно сойдя, спрыгнув с лиц. Столкнутся две пары таких – и горят, испуганно сдваиваясь… «Ты, что ли, Шишов?!» – «Я, черт!» Разойдутся с облегчением. И снова перемещаются, по-кошачьи сдваиваются. Серов начал выводить. К школе ближе, к свету. Покорно шли, спотыкались. Загребали медленных, утаскивая с собой.
Под окном всё выворачивались над бутылкой водки Фишман и Гайнанов. Думали, что на свету будет легче, лучше пройдет, проскочит. Удерживали бутылку на отлете. Как черный рвотный приступ свой. Который вдруг сам начинал дергаться в руке. И Фишман и Гайнанов словно уходили от него куда-то в сторону, наизнанку выворачиваясь. Однако снова выходили к нему. На свету ждали. Когда он вновь начнет дергаться в руке… «Ы-а-а-а!» Смеясь, подначивая, им кричали, чтоб тоже в школу шли. Учиться. Ха-ха-ха! Не отставали. «Сейчас», – ответили Фишман и Гайнанов. Разом переломились и опять куда-то пошли, до горла поддавливаясь желудками. «Ы-а-а-а-а!»…
Накаленные, осоловелые, озирались в коридоре первого этажа. Девчонки еще прятались со своими нарядами. Заказанных гитаристов тоже не было. Учителя поторапливались на второй этаж, к музыке из динамика. Но какая ж это музыка?.. И выпускники кучковались снова. Теперь уже возле своих классов. Пытались травить анекдоты, вяло смеялись. Некоторые ходили с папиросами в рукавах. Точно с теплыми дымящими трубами. Косели от них еще больше. Где бы ни появлялся низенький Серов – его сразу окружали трое-четверо длинных. Загораживая, сутулясь над ним, создавали ему охраняемую исповедальню. Поверяли, страдая, свою заботу. Серов внимательно слушал. Разводил опекаемых к дверям некоторых классов, где уже организовывались подозрительные очереди. Куда запускали по одному. Как на процедуру. И откуда выходили, вытирая губы. А Серов дальше спешил со своим пиджаком с 0,75, везде поспевал. Вошли, покачиваясь, Фишман и Гайнанов. «Клизмой, что ли, засадились?» – спросил у них Серов. Они не услышали его. Положив руки на плечи друг другу, они просто молчали, отвесив рты. Глаза у них цвели. Как у лемуров. Потом, ткнувшись головами, высекли слюну и попадали в разные стороны. Их срочно оттащили в класс, побросали там в темноте, и они ползали где-то под столами и мычали. Трудовик
Коковин длинно вытянулся из пиджака, словно принюхиваясь к воздуху за дверью класса. «В чем дело?» – спросил. «Всё в порядке!» – сказали ему и поправили красные повязки. Коковин немного вернул себя в свой новый пиджак, уходя. «В чем дело?» – кинулся к другому классу. «Всё в порядке, Арнольд Иванович!» – ответили ему у закрытых дверей и показали на красные повязки. Вся школа была в красных повязках! Коковин не верил глазам своим! Педагоги слушали напряженными спинами, проходя мимо классов. «Всё в порядке!» – кричали им и показывали повязки. Педагоги кивали, неуверенно улыбаясь. Почему-то наверх все эти в повязках, на второй этаж не шли. Упорно отирались возле закрытых дверей классов. Как пикетировали их, охраняли. Странно. Тем более странно – ведь наверху уже в третий раз завели «Школьный вальс»…
В притемненном актовом зале, гулком от пустоты, под «школьный» ходили только две-три пары девчонок. Испуганных, очкастых. Отчаянных зубрил. Под поощряющим оком директора (мужчины) вальсировали, вальсировали. Как бы только верхними, сутулыми частями тела. Точно пытаясь разработать, оживить – нижние. Скукоженные, активно вальсировали, вальсировали… Наконец на высвеченную сцену стали взбираться гитаристы. Уже обряженные соответственно. В сапогах на очень высоком, закамзоленные. Главный – до горла, наглухо, как глист. Навешивали гитары. Как медали. Магистры. Мотнули патлами и ударили: «Тви-и-ист! Твист-твист-твист!» В мгновение ока все сбежались, и во все стороны пошла стрекалить, стричь, стелиться свистопляска. Педагогов – как забыли выключить, они безотчетно роняли улыбки. Не знали: то ли падать, то ли стоять еще? Но гитаристы разом, резко сделали смену – замяукали. И все сразу быстренько навесились друг на дружку. Как бы сладостно запережёвывались. Вдруг вырубили свет. «Свет! Свет!» Педагоги кричали как дети. «Све-е-ет!» Свет включили. Но тут опять заработала гитарная лихоманка. И все снова обезумели. Господи, когда конец?..
А потом Шишов кинул Серова. Шишов твистовал с Паловой, а Серов все время Палову оттвистовывал. Как бы к себе. На себя. Нарочно, назло. Как механическую безвольную Арлекину какую-то. А Шишов, встречая Палову, не мог поднять на нее глаза. Боялся ослепнуть. Улыбался только. Словно втайне. Ну, Шишов хотел сказать Серову, что нехорошо так. Не по-товарищески. Сказал Серову, мол, пойдем выйдем. Дескать, на улицу. Мол, поговорить надо, обсудить как бы. Это на лестнице уже было. На площадке между вторым и первым этажами. Дескать, это, Серов, надо, мол, решить как-то. Вместе. А Серов и ответил ему: «Да Шишов тебе брат!» Ему же, Шишову, про него же, Шишова. Сказал присказкой, которую повторяла вся школа. Мол, Шишов тебе брат, Шишов! Так получилось. Самому Шишову. Ну, Шишов и не удержался. Кинул. С лестницы. Серова. Вниз. Не хотел. А кинул. Сам Серов его вынудил. И теперь вот надо что-то делать с Серовым, как-то решать. Потому что Серов все лежал на столе, а Палова нападала на Шишова. Обзывая всяческими смелыми словами. Дурак. Амбал. И даже – мастодонт! Но Шишов краснел только на каждый обзыв отдельно и чуть не плакал. Получалось теперь, что с Паловой ему непролаз. Да, полный непролаз. Полное непрохонжё, если сказать вежливо, культурно. А Палова ему кричала (чтобы Серов, конечно, слышал): «Будешь еще так! Будешь?!» До чего дело дошло. Как песику какому. Над его дерьмом. Которое он в квартире наклал. «Будешь еще?! Извинись! Слышишь?! Извинись сейчас же!» Всё стукала пальчиком по столу. Перед ухом Серова. Ну, Шишов извинился. Дескать, он, Шишов, больше не будет. Не хотел он. Так получилось. «Подай ему руку! Слышишь?! Кому говорят?!» Ну, подал, конечно, отвернувшись. Серов тут же сел, цапнул руку своей: «Да Шишов тебе брат!» Шишов плаксиво обернулся – опять? Все сразу рассмеялись. Мол, шутит Серов, шутит. Шишов и сам неуверенно дернулся улыбкой. Чего же – раз шутит. А тут уже стали совать всем стакашки. И пошла мировая. И Палова поцеловала Шишова в щеку. И Шишов от поцелуя Паловой стал как блаженный. Потому, выходило, что не совсем еще ему с Паловой это самое, непрохонже как бы, непролаз…
Палова была выше Серова. Почти на голову. Поэтому Серов поцеловал ее со ступеньки крыльца. Загреб сверху одной рукой. Как крылом коршун. Палова же была орлица, распростертая снизу. Пошли дальше. Палова двумя руками заплелась по руке Серова. Наручником навесилась. Ладно. Серов держался. Доставал 0,75. В этот вечер бутыль его была явно без дна. Палова мотала головой – не-a! Опять заплеталась наручником. Втихаря подталкивала к очередному крыльцу. И все повторялось – коршун черный сверху и орлица, готовая на все… Полагалось накинуть ей на плечи пиджак. Этак небрежно. Но куда деть тогда бутыль? И рука пугала. Казалось, на холоде ей станет хуже. Однако – накинул. Предварительно круто выглотав из бутылки и швырнув ее в Исетский пруд. Палова захихикала, как будто в крапиву залезла. По другой стороне Исети, в том же направлении, что и Палова с Серовым, продвигались песни, смех, крики. Серову хотелось туда, к ребятам, но Палова подводила еще к одному крыльцу. И домов впереди было много, все купеческие, одноэтажные, каждый с крыльцом. Сколько же их еще? Запонку утерял, рука в белом рукаве казалась порванной. Серов ее уже подхватывал, откровенно баюкал, но Палова опять высматривала очередное крыльцо… А потом вообще стала тащить в чей-то двор, уверяя, что там живет ее двоюродная сестра. Во дворе, что ли? Ну, Палова! Двор оказался двориком детского садика. Детской площадкой его. Везде были врыты в землю лошадки, слоники, другие животные. Стояли грибочки, лесенки. Поставил Палову на деревянную коробку песочницы. Упавший пиджак поднимать не стал. Стянул неожиданно платье ее.
До пояса. Как для медосмотра. Рука сразу перестала болеть. Палова закинулась и словно по небу летела. Как сгорающая головня. «Что ты делаешь! Что ты делаешь!» – восклицала Палова. А ничего, собственно, не делал. Просто не знал, как быть теперь с такой Паловой. Тогда Палова сама прижала его голову. «Слышишь?» Мешали грудки. Точно. Слышно. Как молотки в ухо бьют. Сердце здоровое. Но тут начались странные явления в районе желудка Паловой. В подвздошной его части. Что-то стало бегать там и урчать. Палова мгновенно занырнула в платье. Как в мешок. Ловко. Платье на резинках. В талии и в районе шеи. Удобно. Попробовал, вновь стянул. Палова сразу начала улетать, сгорая. Но опять начались явления. Заурчало. Палова сразу занырнула. Снова как в мешок. Ловко. «Не обращай внимания», – сказала Палова. Пришлось перейти только на поцелуи. Вытягивались друг к другу с коняжки и слоника. Было не совсем удобно. Куда бы ее еще поставить? На песочнице слишком высоко. Палова залезла под грибочек. Сделалась немного меньше, сложилась там, ужалась. Серов поспешно пристроился сбоку. Целуя – глодал. Как киноартист. Палова мычала, дергалась. Но не отпускал. Рука не болела. Забыл. Впивался как ток. Потом отдыхал, курил. Палова вроде бы была довольна. Все продолжала целовать. Коротко. Подцеловывать. Оставлять поцелуи ему на память. Близоруко изучая губы Серова, коротко тыкала их своими губами. Словно озабоченно обрабатывала, готовила. Как землепашец поле… Серов впивался, начинал глодать. Сам уже задыхаясь. Вообще-то хватит, наверное. Сколько можно! Палова хихикала, раскачивалась, счастливая. Дурашливо гнула Серова к земле. Словно чтоб увидел там себя, дурака. Впивался, чтоб отстала!..
Перед всем классом, когда подходили к нему, Палова заплела в Серове обе свои руки. Как будто в застенчивом своем кармане. Вихляла задком, хихикала. Все смотрели. То на приближающихся голубков. То на стоящего Шишова.
То на обвенчанного, ведомого Серова, то на Шишова, полностью опупевшего… С ревом Шишов побежал бросаться в воду. Но, как грузовик, ударился о парапет. На Шишове сразу повисло несколько человек. Стряхнул всех. И пошел на Серова. Серов чесанул. Шишов сзади гремел как чайник. Все бежали за ними… Потом всем классом пили мировую. У Серова обозначился фонарь под глазом. У Шишова заплыл нос. Палова целовала обоих. Плакала от упавшего на нее счастья. Ведь двое их, двое! Вот они! Ее жалели. Но старались больше не наливать. За голым прудом, вдали, уже горела заря. Как бы заря всего человечества. И ожидалось, что оттуда, из-за края, сейчас начнут высовывать, выталкивать фанерные серп и молот.
Только дома Серов разделся, снял, наконец, рубаху. Рука была точно напитана чернилами. От плеча и до локтя. Жена Офицера обегала Серова, боясь до руки даже дотронуться. «Серик! Серик! Что ты наделал! (Х-ха. Как будто чашку ее разбил.) Немедленно к врачу! Немедленно!» Было воскресенье. Не работают же. «Травмпункт, травмпункт работает!» – уже строчила адрес. Пока надевал другую рубашку, металась, замазывала фонарь косметическим карандашом. Офицер был на дежурстве. В своем Суворовском. В рент-генкабинете Серова положили на какой-то стол в ледяной клеенке, надвинули аппарат, в сторону отпахнули руку. Рентгенолог была вся в резине. Озабоченно оглядела положение Серова. Поправила. Ушла за загородку. «Не шевелись!» Серов косился на правую ногу, откуда из рваного носка торчал ноготь большого пальца. Загонял его, загонял обратно. В носок. Палец-гад не уходил, торчал… Зашумело что-то и, оборвавшись, щелкнуло. Быстро сел. Сунул ногу в туфлю… В процедурной обувь снимать не надо было. Шутил с молодой девахой, которая вытаскивала из корыта тяжелые мокрые марли, как бараний жир. Деваха постаралась: в зеркале вестибюля увидел себя с громадной белой рукой наперевес… Ну, Шишов… Шишов тебе брат!
«Зови меня Ларой», – говорила Палова. Во время поцелуев взяла манеру стонать, вскрикивать. А потом и вовсе – взвизгивать! Как включающаяся милицейская мигалка! На весь двор и прилегающую улицу! Сперва это удивляло, потом стало пугать. Серов, ошарашенный, оглядывался во дворе. Когда опаздывал – рыдала. Серов, обняв, удерживал. Был – как гипсовый памятник. Постукивал успокаивающе загипсовкой. Была картина. Стал избегать встреч, прятался. «Тебе звонили», – говорила Офицерская Жена. На вскидываемые актерски брови игриво расшифровывалась: «Твой интерес…» Согласно жанру, Шишов подкарауливал по переулкам, в темноте, с оравой вахлаков, с пудовыми своими кулачищами… Бежал от них, наматывал. Да Шишов вам всем брат! Да вместе с Паловой вашей! Боялся только одного – упасть. Разбить, рассыпать руку…
Все удивились, когда сдал экзамены в Политехнический. В августе приемные были, в начале. Явился сначала трусовато, весь нашпигованный шпорами. Целый месяц строчил. Чуть ли не через лупу. Микроскопически… Не понадобились. Ни одна. Вбил, оказывается, всё в голову, когда переписывал, выжимал из учебников. Оказывается – верный способ. Сдавал почти всё на пять. По-английскому только четверка. Баллов набралось – с головой!.. Офицер и Жена Офицера испереживались. Прямо похудели. На встревоженный вопрос Офицеровой Жены, сдал ли, как, насколько, зачем-то судручением отвечал, что сдал, но плохо, только на тройку. Да, только на три. Сосредоточенный, серьезный, проходил к себе в комнатенку. Он полон решимости, он еще поборется. Супруги в столовой возбужденно бубнили. В другой раз, после «ну как, как, Серик, сколько, сколько?» – уже в полном удручении ответил, что – три, тетя Галя. Опять только три. Уныло свесил рожу, пронес мимо. Решимость его пропала. Всё. Конец. Сдавать дальше бессмысленно. Офицер качался в кресле-качалке. Тум-пу-пу-пум! Хлопал себя помочами. Тррум-пу-пу-пум! «Домино-о, домино-о!» – дребезжала Жена, лихорадненько протирая тряпкой статуэтку из Каслей «Олень». Через неделю, за обедом, положил на клеенку справку. Двумя пальцами, как рожками, подвинул. Офицер набросил очки. Словно разучившись читать, жевал губами. Жена заглядывала. То с одной стороны, то с другой. И села. Во все глаза глядя на Серова. Серов спокойно ел. «Стало быть, армия теперь побоку…» «Стало быть, так, дядя Леша…» – Серов из сотейника взял себе самый большой кусман хека. «А как же… тройки ведь? Были?.. Говорил…» – хватался за соломину Офицер. Хотелось вмазать им козырями. Выложить им всё. Но удержал себя. В полнейшем уже удручении – каялся. Не помогли тройки. В провале. Недобор везде. По всем институтам. Год такой. Чего ж теперь? Пришлось взять им меня. Даже с тройками… В глазах у Офицера словно начали махать красными флагами. Он готов был потерять сознание. Серов поспешно заверил, что уйдет в общежитие. «Что ты! Что ты! Мы разве об этом?» – В глазах Жены бегали самоедные мышки. Забывала слова на губах: «Мы… разве… мы об этом?» А о чем же? Серов поглядывал на них, ел. Через три дня, видимо, после звонка Жены Офицера, пришла оборванная перепуганная телеграмма: «Сережа мы тебя… Бабушка Мама дядя Жора». Дядя Жора был новый муж Мамы.
25. Неприкаянные
…Во дворе у Кольки осторожно ходили вдоль ограды меж высоких ржавых крапивин. Осторожно приседали под них, тянулись и переворачивали холодно-сырые разлагающиеся кирпичи. Из-под кирпичей вырывались тучи красных солдатиков. Ух ты-ы! Солдатики разбегались, всверливались в траву, исчезали. Отвернешь кирпич – и пошли, пошли наяривать по бурьяну!.. Одна крапивина ошпарила-таки Кольку! Засуетился дурачок, задергался. Отбиваться стал. Разве отобьешься? «Слюнями помажь!» – посоветовал
Сашка. Слюнями Колька помазал. На локте, потом на ноге. Однако все равно вздулись красные полосы… Колька растерянно думал: запеть или нет?
Из бурьяна торчали давно брошенные оглобли с вросшим в землю, полусгнившим передком телеги без колес; сами колеса были рассыпаны – валялись повсюду ступицы, похожие на кости давно павших воинов…
Со стыда ли, или чтобы все же не заплакать, Колька начал дергать оглоблю. «Не трогай! – бросился Сашка. – Это дедушки Сани! От него осталось!» Колька ворчал: «Осталось… А Мылов говорит, что дедушка Саня кулаком был. Говорит: я зна-аю. Как пьяный – так говорит…» «Врет, поди… Красный партизан…» – неуверенно сказал Сашка. Ребятишки постояли, пытаясь вспомнить дедушку Саню.
Успокоившись, Колька достал из майки солнцезащитные очки. Большие, взрослые. Вставил в них головенку. Стал как большеглазый стрекозенок. Очки Колька нашел еще в прошлом году. В городском парке. Кто-то, наверное, потерял. Увидев их, он бросился, схватил вперед Сашки. Хоть и исцарапанные были очки, какие-то затертые – берег их. «Густо видно», – говорил, смотря через них. Давал и Сашке поглядеть…
Колька поворачивался с очками и смотрел за огород, вдаль, где у самой земли ходили облака. Затем ближе, на забор. Забор походил на разбросанные папкины гармони.
Посмотрев через очки, Колька клал их обратно, за пазуху.
На улице Сашка и Колька увидели громыхающего по шоссейке Мы лова. Легок на помине! Ребятишки хотели было… Мылов выказал им кнут. «Трезвый, гад…»
По утрам, матерясь, Мылов злобно дергал за подпругу лошадь во дворе продуктового магазина на на площади. Задираясь стиснутыми зубами к небу, точно поднимал ее, перетаскивал с места на место по дворику. Как большое коричневое свое похмелье, злобу. Таращился жутким глазом на дверь полуподвала, ожидая оттуда «зов»… Снова начинал таскать!..
Выходила директорша в белом халате. С засунутыми в карманы руками. Молчком кивала на раскрытую дверь: иди!
Высвеченные сверху, как центр мироздания, в подсобке на столе стояли сто пятьдесят в стакане. Мылов молитвенно подходил к ним. Но с показным отвращением… начинал пить. Все тот же жуткий глаз его готов был соскользнуть в стакан! Точно в белок желток! Но Мылов уже затирался рукавом, деликатно ставил стакан на стол. «Спасибочки!»
Уже через минуту колотился с телегой по шоссейке. Глаза его играли кинжалами. «Н-но! Шалава!» – поддавал и поддавал кнутом. И колотился. За вохровским картузом с осатанелым кантом завивался дым. «Н-но-о-о!» Сашка и Колька сразу прилеплялись. Втихаря бежали, держась за задок телеги, не решаясь запрыгнуть. Спиной, что ли, видел Мылов – злобно стегал кнутом, как змей выдернувшись к задку телеги. Доставалось Сашке. «Трезвый еще, гад…» – баюкал руку, продолжая бежать, бить пыль босыми ногами Сашка. «Ничего-о! – замедлял ход, утешал его Колька. – Черная ему сегодня да-аст. Будет тогда знать. Как стегаться…»
Ближе к обеду к Сашкиному дому сама сворачивала лошадь и тянула телегу во двор. На телеге, запрокинувшись, подбрасывался Мылов с розовой, вымоложенной от водки головой, за которой тучкой вились мухи.
Шла лошадь не к сараям, где была коновязь, а останавливалась на середине двора. Чтобы все видели. Обиженно ждала. Злорадно Сашка и Колька начинали ходить на цыпочках возле пьяной головы, как из копилок монетки выбрызгивая слюнный смех. Готовые от смеха – разорваться. «Ну как к магниту тянет!» – вскидывалась с шитьем Антонина. Кричала со второго этажа: «Вы отойдете от него, а? Мало он вас стегал, а? Мало? Ну чего прилипли!»
Коновозчик на телеге пытался вылезать словно бы из себя самого. Залепленно-пьяного. Будто задохлый птенец из скорлупы. От падающей головы, как от халвы, мухи на миг подкидывались столбцом. И опускались снова.
Выходила Черная. Жена Мылова. В черном платке наглухо – походила на скрытную монахиню. Взгляд опущенный, рыскающий. А глянет исподлобья – будто шильями уколет! «Ну-ка!» – только посмотрела на пацаненков – и те стреканули в разные стороны. Размашисто выкидывала на телегу ведро воды. Взбрыкнув сапогами, Мылов вскидывался. Очумело смотрел, как Черная шла от него с ведром к крыльцу. Сухая сильная рука ее свисала, как кистень… Мылов тащился в дом.
Через полчаса он снова выходил. Ни в одном глазу. Только волглый весь. Не подсох. Выходил на новый круг. Который начинать надо было, понятно, с дворика продуктового магазина. С подкидывания, таскания лошади. Подпругой перетягивая ее до контуров краковской колбасы. Чтобы видела Белая Стерва. (Директорша.) На что он способен, чтоб понимала… Раздернув поводья, прыгал на телегу, стегал. Сашка и Колька сразу побежали. «Куда?! – высовывалась, чуть не падая из окна, Антонина. – К-куда?! Глаза выхлещет!» Мальчишки хихикали, бежали по дороге. Метрах в трех от задка телеги. Бежали за матерящимся Мыловым, за судорожной спиной его, за рукой, наматывающей и наматывающей, поддающей и поддающей бедной лошаденке. Так и убегали за телегой – как привязанные к ней.
В начале августа окучивали картошку за Сопками. Антонина большой тяпкой, Сашка – маленькой. Он шел за матерью соседней бороздой, почти не отставал. Колька собирал за ними ботву, стаскивал в кучу. Через час-полтора на зное раскис. Сначала сел в борозду, отвернувшись от работающих. Потом лег лицом вверх. Как упал. Небо длинно вытянулось. Тоже вверх. Стало колыхлйвым. Будто стратостат. Верёвка от которого была в зубах у него, Кольки. «Не лежи на земле!» – кричала ему Антонина. Колька зубами держал «веревку». Веревка была тошнотной. Колька ложился на щеку. Тогда небо сразу расползалось, начинало переворачивать, валить землю. Кольку сильно тошнило.
Он садился. Хныкал. «Иди в рощу, в тень!» – кричала Антонина. Колька не шел, боялся рощи. Ныл. Беспомощный на пашне, словно привязанный за руки, за ноги к ней.
На горячую головенку ему Антонина повязала платок, смочив его из бидона. Колька хныкал. Теперь оттого, что у него платок с рожками. Антонина и на сына поглядывала. Мотающийся упрямый Сашкин чуб держал жару. Как хороший боксер удары. Однако, смочив еще один платок, и сына заставила повязать его на голову.
Калерия отпросилась с работы только к обеду, до участка доехала с попутной. Сбросив с замотанной тяпки сумку с едой, молча протянула Антонине бумажку. Извещение на багаж. Из Игарки? Господи, едет, что ли? – испуганно обрадовалась Антонина. Черт его знает. Калерия вертела головой. Ну какая тут картошка! Собрались в минуту. С Колькой сразу всё прошло. К дороге торопился впереди всех. Растопыривал ручонки, путался в ботве, спотыкался. «Папка едет! Папка едет!»
Железной дороги к городку не было, приходящий какой-либо багаж возили из Уфы машинами. Прямо на почту, на задний двор ее. Если контейнер какой приходил, то там и ставился. Контейнер должен быть, контейнер! Что-то о мебели бормотал. В прошлом году!..
Но никакого контейнера во дворе почты не нашли… Тогда поспешили в само багажное отделение. Выяснилось – одно место действительно пришло. Багаж. Но одно. Всего одно. Как? Почему одно? Странно. Толстая работница с отсиженными сзади ногами, как с изъеденными древоточцем чурками, пошла в склад. Долго искала там, ходила среди ящиков и мешков, сверяясь с бумажкой. Наконец вынесла велосипед. Велосипедик. Детский, трехколёсный. В бумажных лохмотьях, перевязанных бечёвками. Поставила на пол перед всеми. На фанерной бирке, прикрученной проволокой, было написано: место – 1 (одно) и адрес. Все в растерянности смотрели на велосипед, словно ждали от него чего-то. Работница тоже смотрела. «Одно место», – подтвердила еще раз. Застиранный казенный халат ее, в карманы которого она привычно засунула руки, был цвета просветленной сажи.
Присели, ощупали, нашли еще одну бирку. Картонную, маленькую. Где цена и завод. На оборотной ее стороне прочли пьяные качающиеся слова: «Колька, параз… смотри у меня… Я тебе д…» На этом письмо сыну обрывалось. Продолжить письмо, верно, сил не хватило. «Гад!» – отвернулась Калерия. Побелевшие ноздри ее вздрагивали. «Гад!» Стукала кулачком в кулачок.
– Ну, будет тебе, Каля… Прислал ведь… Сыну… Не забывает ведь…
Но Калерия уже закусила удила, уже кричала:
– Да он рубля нам не перевел, рубля! – Не обращала внимания на вздрогнувшую, сразу испугавшуюся женщину. – Рубля! Письма не написал! Зато – «вот он я! Пьяный! Купец! Жрите меня!»… Гад…
Калерия пошла с почты. Антонина и ребята, обтекая поворачивающуюся растерянную работницу, говоря ей «до свидания», тоже заспешили. Антонина торопливо обрывала с велосипеда бумагу, веревки. Бумага тащилась следом, с железа не отрывалась. На удивление много ее оказалось, много. Тут еще веревки! Заталкивала все в большой бак у выхода.
Калерия не оборачивалась, быстро шла впереди. Точно не имела никакого отношения к тем, кто идет сзади. А те спотыкались. Никак не могли приноровиться к велосипеду. Колька и Сашка цеплялись за него с разных сторон, Антонина вертелась, перекидывала его из одной руки в другую. Велосипед словно водил их всех за собой, они словно кружились с ним на месте.
Когда проходили площадь, Калерия вдруг остановилась, чуть постояла и повернула к каменным лабазам, к магазинам. Все тоже свернули, продолжая кружить, ходить за велосипедом, как за маленьким, живым.
В притемненном магазинчике глаза ее высматривали какой-нибудь товар по полупустым полкам. И – выстрелила. Длинным указательным пальцем:
– Вот эти!.. Дайте. Сколько они? Какой размер?
На прилавок приветливая продавщица, будто родная сестра женщины с почты, выставила сандалии. Красные, детские. Поправила их. Чтобы рядышком были. Чтоб красиво стояли.
Калерия хмуро вертела сандалии. Сунула Кольке:
– На. Надень рождения. Подарок.
До Колькиного дня рождения еще полгода. Зимой он будет. В феврале…
– Все равно. Заранее. Мы не нищие…
Колька принял сандалии. Понюхал их внутри:
– Сладко пахнет…
Сашке передал.
– Вишнёво, – сказал Сашка, понюхав.
– Точно – вишнёво, – опять втянул носом Колька. Мать приказала примерить. Быстро отряхнул пятки, примерил. В самый раз. Даже на вырост впереди есть. Так и пошел в новых сандалиях. Не отпуская, однако, велосипеда, держась за него. Вот привали-ло-о! За один раз! И сандалии красные, и велосипед!
Калерия теперь шла рядом. Лицо ее независимо горело. Антонина, поглядывая на сестру, прятала улыбку.
Велосипед хотя и был трехколесный, совсем вроде бы детский, но какой-то – большой. Хватит ли ножонок Кольке? До педалей? Хватит, заверил Колька, теперь уже можно твердо сказать – первоклассник, потому как через полмесяца в школу. И взобрался на велосипед. Чтобы опробовать машину во дворе.
На другой день, в воскресенье, Калерия, неостывающая, злая, ни к чему не могла привязать руки. Ходила по двору, искала дела. Начнет что-нибудь, тут же бросит, забыв. И стоит. Словно на раздвоенной дороге. Уходила на огород. Там бесцельно бродила. Опять не могла зацепиться взглядом ни за что. Возвращалась. Выносила зачем-то из сарая мешок. Шла с ним. Мешок волокся за ней, потом, брошенный, ложился, словно накрывал сам себя с головой от стыда… Избегала глаз Антонины. Боялась не родившихся ее слов. Все время обходила ее как-то вдалеке, большим кругом. Хотя тоже надо было перебирать с ней огурцы на засолку.
Антонина ползала по большой, брошенной прямо на землю клеенке, разгребала кучу, отбирала хорошие, отбрасывала плохие, негодные в ведро. Зная сестру, спокойно ждала, когда пройдет дурь.
Появлялись Колька и Сашка. Маленький Колька важно, не торопясь, ехал по двору. В красных сандалиях, в белых носочках с помпончиками – медленно вышагивали, опускаясь и поднимаясь с педалями, царские ножки. Велосипед был тоже медленный. Хвостатый. Как павлин. «О! – заорала Калерия, выстрелив в велосипедиста длинным своим пальцем. – Ха! Ха! Ха! Барчонок выехал на прогулку! Где только носочки откопал…» – «В сундуке взял», – ответил Колька, вышагивая с педалями. «Ха! Ха! Ха!»
Антонина любовалась. Сашка похудел от нетерпения, спотыкался рядом с велосипедистом. «Ну, давай! Хватит тебе, хватит!» Колька говорил, что обкатка.
Наконец довольно рослый Сашка загонял под себя трехколесный – и наяривал. Коленки мелькали выше головы! Ахнув, Колька кидался, тут же останавливал. «Обкатка же!..» – «Ха! Ха! Ха! – опять кричала мать, с веревки сдергивая белье. – Вот он – жмот! Шумихинский жмотёнок!»
К обеду ближе в первый раз пнула велосипед. На дороге тотунее оказался. Потом еще раз. «Не ставь куда попало!» – отлетал, падал набок велосипед. Колька подбегал. Подняв машину, рукавом отирал пыль с крыльев, с руля. Покорный, терпящий всё. Чего уж теперь, раз дура такая…
– Не пачкай рубашку! – орала мать. Колька уводил велосипед. Потом садился, ехал со двора подальше.
После обеда велосипед вынесла за одну ручку. На крыльцо. Как противную каракатицу какую вывернутую! (Он словно сам ей в руки лез!)
– А ну убирай! – чуть не кидала сыну. – А то сама вышвырну!
Колька подхватывал. Топтался, не знал, куда с велосипедом идти. Места велосипеду с Колькой не было. Понес к сараю. Обняв, как подстреленную птицу.
Через час велосипед и Колька выехали из-за угла дома. С улицы. (Сашка интерес к этому велосипедику уже потерял, ненадолго хватило интереса, с матерью волухтал в корыте с водой огурцы.) Калерия подбегала. «Всё дерьмо на колеса собрал! Всё собачье дерьмо! Кто мыть будет! Кто! Я?!» Колька осаживал, осаживал педалями на месте. Затрещину получил.
Антонина брала велосипед, отмывала колеса в бочке с дождевой водой…
– Не намывай ему! – уже визжала Калерия. – Пусть сам моет, паразит! Са-ам!..
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?