Текст книги "Лаковый «икарус»"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)
11. «Старую собачку новому фокусу не научишь!»
Белая рубашка его давно превратилась в манишку. Манишку приказчика, приказчика-сердцееда. То есть была без рукавов и почти без спины. «Под пиджак, под пиджак!» – таскал на стол и посмеивался сердцеед с голыми мускулистыми руками. Серов смотрел на друга своего Дылдова, на оборванную эту его рубашку, и на глаз, что называется, набегала слеза. Бутылка на столе тоже была одинока. Несчастна. «Агдам». Жалкий до слез. «Всё, Сережа. Всё, – говорил Дылдов. – Тебе – хватит. Больше не будет. Учти». Дылдов не пил. Уже две недели. Со сковородки наваливал другу жареную картошку. Чтобы тот поел, прежде чем пить. «Старую собачку новому фокусу не научишь!» – как-то брезгливо сказал Серов. Красная резиновая дрянь полезла в него, как лава.
Серов резко проснулся. С запрокинутой головой. С разинутой пастью. Которая ощущалась грязной пересохшей пепельницей. Пошамкал ею, нагоняя слюну. Скосил глаза – комната была пуста. Как пух, не ведающий опоры, – взнялся. Сел. На столе у самого подоконника стояли бутылки. Много. Очень много. Толпы бутылок. В толстостенное круглое дылдовское окно, как в стереотрубу, всё время заглядывали пешеходы. Все с бобовыми лицами. Думали, что принимают стеклопосуду.
Под брань соседки Дылдова вытолкнулся на улицу. Через дорогу, в аллее, шугал метлой листья сам Дылдов. Пружинные помочи, держащие обширные штаны крючника, имели вид подпруг. Ущербляя себя до размеров тараканчика, Серов задергался в противоположную сторону. В сторону Пушкинской. Впереди шла женщина в кожаном пальто. Качала тяжелым задом, будто вылосненным маслобоем. Серов почему-то не мог оббежать ее. Тыкался с разных сторон. Как овощ на огороде, вышел большой грузинский глаз. Глаз женщины-грузинки. «Чего тебе, малчык?» Серов шмальнул во двор Литинститута. Тяжело дышал, вытаращившись на Бородатого. Как и тот на него. Голубь дриснул. У Бородатого скатилась белая слеза. Скатилась, точно у поставленного в мучительный, несуществующий угол. Сразу захотелось вытереть. Помочь, выручить. Но – как?! Ведь пьедестал не вместит двоих!..
Дылдов, между тем, все махал в аллее метлой. Поглядывал через дорогу на свое крыльцо. Ждал, когда друг проспится и появится на нем. Гадал: куда он чесанет на этот раз? В какую сторону? Улыбался.
12. Абсолютно пожарные глаза бича!
…В город, как принято было писать, N, совсем незнакомый ему, Дылдов прибыл пять лет назад во всем новом.
В новейших джинсах, как в гнутых фанерах, от которых уже натерло в паху, в новой попугайной рубахе навыпуск, в мокасинах. Тоже новых. В одной руке он удерживал портфель (новый), где покоилась рукопись начатого рассказа, бритва «Нева», чистые носки (штопаные, правда), пачка сигарет, в другой – прозрачный пластиковый пакет с большой японской электронной куклой. (С куклой этой была целая история. Увидел ее на японской выставке. Дома. В Москве. Три дня приезжал на выставку и ходил вокруг куклы. Мало понимая, что происходит вокруг. Кукла плакала, смеялась, разговаривала. Говорила по-русски «па-па!», «ма-ма!», «дай-дай!» Япончик-продавец с резиновыми щечками сам походил на куклу – кланялся почти без остановки: пожалиста! пожалиста! пожалиста! Кукла стоила немыслимые деньги – сто восемьдесят рублей. Две зарплаты дворника в Москве! На третий день решился. Купил. Заняв деньги у Серова и Новоселова. Один дал, вернее – одна дала, Евгения, сто рублей, другой (Новоселов) остальные восемьдесят.)
В паспортном столе города N случилось недоразумение. Он назвал фамилию гражданки. Пожаркина Алина Петровна, 50-го года рождения, 23 февраля. В День, так сказать, всех мужчин. Таковой в городе N не оказалось. Зато обнаружилась некая Пожарская Алина Петровна. (Чувствуете разницу?) Тоже 50-го года рождения, тоже 23 февраля. Не она ли? И дочь у нее 69-го года рождения, Дылдова Анжела Алексеевна. Как вы и сказали. Записывать адрес? Конечно, конечно. Это они. Надо же, Пожаркина – и Пожарская теперь. Прямо киноактриса. Так, глядишь, и Анжелке присобачит. Сделает Пожарской. Да ладно. Дом нашел в микрорайоне возле реки. Дом был обычный, пятиэтажка серого кирпича, правда, новой планировки – просторные в цветах лоджии во двор, забитый пыльной июльской зеленью. Но на детской площадке – почему-то ни души. Только какой-то мальчишка рывками прыгал на одной педали велосипеда (что-то случилось у него со второй) – как инвалид на одной ноге. Да ладно, ладно! Черт с ним! С мальчишкой!
Однако пацан еще раз пронырял мимо, уже вроде приглядываясь к взъерошенному Дылдову. Потом вообще стал накруживать. По-прежнему поднимаясь и опускаясь на одной педали. Ну, чего тебе! Шерлок Холмс! Гони дальше! Мешаешь! И, как и должно было случиться, – он увидел их. Сразу после пацана. Направляясь к одному из подъездов, они прошли совсем рядом, не видя его за кустами, куда он мгновенно упрыгнул. Желтый барашек надо лбом жены (бывшей! бывшей!), как всегда, торчал дыбком. По-прежнему блеял. Но от худенькой и бесшумной когда-то дочки не осталось и следа – теперь это был крупный упитанный ребенок (в мать! в мать!) девяти лет с бурыми, как куличи, щеками, затиснутый в джинсы и белую майку. Дылдов хватался за грудь. Сердце колотилось страшно. Женщина и ребенок скрылись в раскрытой двери. Идти следом, бежать? Нет. В таком состоянии невозможно. Чуть не падая, взмахивая портфелем и сумкой с куклой, точно пытаясь ими опереться на что-нибудь, шел со двора, всасывая воздух в себя, как насос. Автобус № 3, куда он влез, чтобы успокоиться, кружил по скученному центру, где в общем-то ничего особенного не было – обычная мешанина старых и новых (высоких) домов. Проплыл городской парк. С целой псарней брыластых дубов. Вдруг – пенитенциарный храм. За высокой стеной. Весь в намордниках. Будто в толчках для людей. Удушающе обработанных хлоркой… И автобус неожиданно опять выкатил к реке. Только дальше, за микрорайоном. Проезжая довольно длинным коммунальным мостом, Дылдов с интересом смотрел на реку (судоходную, против течения к мосту зарывался катер с баржей). На правом берегу по буграм увязали в зелени стада пятиэтажек, а на левом – вдоль слободки, какой-нибудь местной Нижегородки, тянулся длинный пляж – с грибками, с кабинками для переодевания, с пивными и квасными бочками на колесах, с купающимися и заплывающими, с отдельно лежащим на песке вялым осьминожьем из парней и девиц. Сошел сразу за мостом. Остановка так и называлась – «Пляж».
Сняв мокасины и носки, босиком стал спускаться с эстакады вниз на песок. С литровой банкой (банку купил у старухи возле бочки) сидел на песке, потягивал холодное пиво. Купающихся было мало. Или просто так казалось – слишком много раскинулось вокруг песчаного простора. Самому бы искупаться – да плавки не взял. Забыл. По реке плавилось солнце. Как спутанные рыболовные сети, сносило диких утчонок. Утчонки тонули, удергивались и снова всплывали. Черная продавщица пива с бочкой, как му-равьиха с личинкой, всё принимала загар, который прилетал к ней, наверное, с самого Черного моря. Из газеты Дылдов начал сооружать себе шлем-кораблик. Чтобы быть на манер штукатура-маляра. От извести словно бы, от краски. Приходилось когда-то и малярить. Да. Все было. Уже рогатый – длинно потянул из банки. Да. Метрах в пятнадцати трое играли в карты. Один из них, видимо, инвалид (валялись костыли на руки, наручные), иногда смотрел на него, Дылдова. Из-под панамки пельменем. Был он в майке, но в штанах. То ли цыган, то ли гагауз. С лицом узким и рябым, какой бывает револьверная рукоять. Уводил лицо к картам. Жильной, сандаловой какой-то рукой бил на песке чужую карту. Второй картежник был сродни хряку. Обтянутому тельняшкой без рукавов. Бровастый. Подолгу сопел над картами. И, наконец, третий – мальчишка лет семнадцати в плавках. Очень белый почему-то. С плоским животом и грудью похожий на ленту. У этого карты – прятались и вновь возникали. Дрессируя их, он тянулся, норовил высмотреть у Хряка. Его карту. Хряк замахивался – мальчишка с хохотом отпрыгивал. Главный был вроде бы… цыган. Да цыган он, конечно. Он вставал, вдевал руки в костыли. На поспешное движение лентового парня говорил: «Я сам». Переставлялся с костылями и бидончиком к пиву, как какая-то тощая, сильная, злая металлоконструкция. Смахивающая на металлического журавля. В такой же манере – возвращался. Складывался на песок частями. Отдавал пиво мальчишке для разлива. Выпив по стакану-другому, играли дальше. После двух банок (пива), опустошенных почти залпом – Дылдов почувствовал легкость, подъем. Дылдову требовалась теперь компания. Требовалось с кем-нибудь поговорить. Можно к вам? – поставил полную свежую банку с пивом возле компашки. Сыграть, что ли, хочешь? – вывернул из-под шляпки глаза цыган. Как дуплетом шмальнул. Да что вы! Я не игрок! А что так? Цыган сдуплетил во второй раз. Азарта нету! Напрочь! Дылдов смеялся. А уже через минуту рассказывал – кто он такой. Откуда прибыл в город N и, самое главное, для чего, зачем! Понимаете, семь лет не видел их! Семь лет! Ни ее, ни ребенка! А сейчас увидел во дворе – и не могу! Верите? – все смеялся Дылдов от счастья. Руки картежников стали работать с большим замедлением и даже забывчивостью. Очень серьезно картежники вслушивались в лоха. Вслушивались точно в пожизненный свой невроз. А лох уже доставал, демонстрировал куклу. Куклу в работе. (Кукла пищала «ма-ма!», «дай-дай-дай!».) Убирал в пакет. Вновь копался. Теперь уже в портфеле. В новом, импортном, еще плохо открывающемся. Показывал фотографии, где он был снят еще в семье. Вот они! вот они! Это жена, а это дочка! Анжелкой ее зовут! Вот она! Два с половиной года ей тут! Картежники – как закаменели над фотографиями. Молчали железно. Карты были брошены, валялись на песке. Ну и что думаешь делать? (Это опять цыган. Из-под шляпки.) Вечером пойду. Теперь, наверное, только вечером. Сейчас – верите? – не могу! Уже через десять минут он пил с ними водку, на которую дал денег (на литр) и за которой сгонял куда-то белый плоский парень. Дылдов говорил без умолку. Смеялся, скакал по своей жизни с пятого на десятое. Но в общем-то всё было понятно. Представляете? Пожарская теперь! А? Какая – Пожаркина? О чем речь? Алина Пожарская! Киноактриса! Певица эстрады! Ха-ха-ха! Дылдов был счастлив. Ему наливали, его слушали (ну, давай! за Пожарскую твою!), совали пирожки. Вроде с мясом-с-ри-сом. Больше с рисом, конечно. Покупные. Белый парень принес. С водкой. Молодец. Почему ты белый такой? В подземелье, что ли, сидел? (Это уж точно! – смеялись все трое. – В подземелье! Хих-хих-хих!) Дылдов жадно ел, почувствовав голод. Дылдов наваливался на пирожки. С поезда во рту ничего не было. Вы уж извините. Ешь, ешь! Закусывай! Только как же без стопаря?! Ну-ка, давай, еще по полстакашку! Дылдов чокался, торопился жевать, дожевывать, давился, но выпивал со всеми, не отставал. Тем не менее, что-то мешало ему. Так бывает, когда кто-то стоит за спиной. Сопит тебе в затылок. Дылдов обернулся. Метрах в десяти на песке полусидела очень тощая… цыганка. Точно – цыганка. Что за черт! Родственница она, что ли, цыгану? И странно было, что она, цыганка, оказалась на пляже. Раздетая. В желтом купальнике – будто в желтой грелке. И грелка эта не лйчила ей. И чувствовала она себя в ней явно не очень. Волосы ее имели вид жесткого куста. И потом уже, когда Дылдов отвернулся, куст этот все время оказывался как-то с разных сторон компании. То справа, то слева. На отдалении. Его точно передвигали по песку, с ним ползли по-охотничьи, из-за него выглядывали, не приближаясь. Цыган ругался. Кричал что-то женщине. По-своему, по-цыгански. Чего ей надо, Гриша, а? (Цыгана звали Гришей.) Да не обращай внимания, Алеша! Не хочет, чтоб мы пили! Цыган, продолжая кричать, грозил женщине. Кулак его вверху походил на болтающийся металлический спутник. На первый наш бип-бип-бип, рвущийся в полет. Медленно – как обезножевшая – цыганка переползала на коленях и руках подальше. По-прежнему дикая и нелепая в желтом своем купальнике… В какой-то момент Дылдов еще успел подумать: зачем он здесь? среди этих троих? На реке байдарочник пропадающе налопачивал веслом. Как уголовник, выпущенный на прогулку. Пятнадцать метров вниз. Пятнадцать метров вверх по течению. Задерживался только на поворотах. Зато потом – наяривал. Другие байдарочники смотрели на него как на полоумного. Отдыхая, сплывали группкой посередине реки.
С опущенными веслами, будто побитые комары… Зачем все это виделось и запоминалось? Для чего? Для чего он тут? Среди этих троих? Он – Дылдов? Однако через час (а может, и два прошло), когда была выпита последняя бутылка, да еще с пивом, да на жаре, на солнце (Дылдов так и не искупался), когда сознание его, как пугливая птица, начало срываться и улетать, – троица принялась поднимать его с песка. Под понукания цыгана старались хряк и плоский парень. Давай, давай, Алеша! Покатаемся на лодке! Освежимся! Не ленись! Под руки Дылдова повели вдоль реки, вроде бы к лодке. Портфель и куклу он держал на растопырку, как спасатель, точно вытащил их из реки. Вдруг увидел прямо у ног подползший куст с цыганкой, глаза ее – точно пальцы. Не ходи с ними, не ходи! Милый! Не ходи! Цыганку начали отпинывать. Цыганка отскакивала, отползала. И снова вязалась. Теперь хватаясь за палку цыгана, выскуливая ему что-то, умоляя. Цыган бил ее палкой. Второй инвалидной палкой. В железной пасти его, как в зверинце, метались матерные слова. И цыганка, словно опять с отнявшимися ногами, извивалась, мучилась, точно никак не могла выползти из желтого своего купальника. А цыган – выколачивал ее из купальника. Как из выползка змею. Нуты! Чего делаешь, подонок! Дылдов расправил плечи. Ну-ка, козел! Цыган продолжал бить. Работал уже как инвалидная, вся изломавшаяся коляска. Ах ты, сволочь! Дылдов пошагал на выручку цыганке, бросив вещи и засучивая несуществующие рукава. Вдруг небо кинулось к нему, придвинулось. Каким-то пахучим цветком. И притом желтого цвета. Странно. Вскинув голову, встав наносочки, он недоверчиво понюхал его. Будто растрепанный пион. И вроде с этим пионом, задохнувшись им – опрокинулся. Навзничь. Раскинув руки, раскинув ноги. Трое сразу окружили его, склонились. Искаженно-длинные снизу – точно поросли. К глазам сначала надвинулся хряк в тельняшке. Сердитые брови его были как стойкие самурайские мечи. Следом прилетело к засыпающему зрачку молодое, выпитое тюрьмой лицо парня. Сложное. Будто ухо. Затаенно обды-хивало, обдувало перегаром. Улетело вверх. Готов!
Он проснулся глубокой ночью. На переломе ее, ближе к рассвету. Сел на песке. Был он в майке, в трусах. Босой. Искать вещи – портфель, куклу – было нечего. Это уж точно. Обработали по полной. За пазухой майки обнаружил холодящий тело паспорт. В паспорте использованный билет с поезда, на котором приехал. Денег, конечно, – ни копейки. Все больше охватываясь ознобом, стыдом, от которого сердце куда-то падало, он двинулся, как казалось ему, в сторону моста. Шел у самой воды. Слезились огни на противоположном берегу. Уже за мостом, возле какого-то барака, мертвецом плавающего в тумане на бугре… увидел на бельевой веревке чьи-то распятые штаны. Сдернул. Явно рабочие, брючонки оказались коротки ему, были выше щиколоток. Шел в них, волглых – точно ночью опрудился. Босой, вставал на носочки, рылся в мусорных баках и ящиках. Вытащил наконец какие-то чёботы, тоже рабочие, уже неподалеку от дома, где прятался днем, где был. Во дворе, подвывая, как шакал, боролся с собой. Кружил по кустам, как безумный. В дверь на третьем этаже позвонил, наверное, около шести. Табличка с номером квартиры походила на громадный африканский орден. Размером была с тарелку. Дверь не открывали. Позвонил еще раз. Продолжительней. Все таращился на выпендряльный номер. Заспанный родной голос спросил: кто там? Сердце сразу задергалось в горле. Забормотал что-то, называя себя. Слетела цепочка, дверь раскрылась. Женщина была в ночной короткой рубашке. Со сдобными открытыми коленями. Крупные глаза ее, да еще выпученные – теряли опору, готовы были выпасть. Алина Пожарская видела перед собой стопроцентного бича – в опорках, в коротких брючонках с пузырями, в майке, съехавшей набок, как будто бич только что наворовал в нее яблок. Глаза бича были абсолютно пожарны, безумны! Рвались к ней, Алине Пожарской! Бич бормотал.
Я сейчас, я сейчас все объясню! Алина! Понимаешь, я тут, в общем, я проездом, понимаешь… Дверь захлопнулась. Чуть не ударив его в лицо. Раскинув руки, Дылдов задыхался на двери. Дылдов точно готов был жрать дверной ее номер. Жрать, жрать! Отжимались слезы из глаз, как из губок. Повернулся. Пошел к лестнице. Стал спускаться. Сволочь! Отодвинув тюль, крупная женщина смотрела, как внизу по пустому двору уходил мужчина. Воловьи глаза были вздрючены, сердиты. Подонок! Замотнула тюль на место. Тахта под телом ее заколыхалась, как торфяник. Две вороны перескакивали от идущего Дылдова, точно инвалиды – боком. Долго указывали ему дорогу, путь. А позади идущего, в сизую наволочь утра – солнце карабкалось, заползало. Как заползал бы, наверное, пьяный дымящийся тромбонист вместе с тромбоном в футляр…
…До Москвы добирался три месяца. До самой зимы. Как будто пешком весь путь отматывал. Шел с Казанского по бесснежному (как выдутому) голому московскому тротуару. В полушубке, с котомкой за плечами. В валенках. Выглядел в них странновато для Москвы. Если не сказать больше. Как будто из лесу на городской асфальт мягкий мишка косолапый вышел. Но московские тротуары были все такими же, привычными. И было их много. И убирать их кому-то нужно будет всегда… Вот те на! – вскинулись от стола Новоселов и Серов, когда ввалил в комнату партизан бородатый. Вот те на-а! Однако партизан был серьезен. Я вообще-то по делу. Вот. Деньги. Выложил Новоселову. Долг. А это – Евгении. (Деньги были отданы Серову.) Спасибо вам, ребята! Однако друзья удивлялись. Друзья трепали его, приводили в чувство, как отмороженного. Да рассказывай же! Рассказывай! Бородач не спешил. Мезозойная какая-то борода его требовала обстоятельности, табаку. Требовала самокрутки. На глазах у друзей он и начал лепить ее, доставая щепотью табак из какого-то захрёпанного кисета. Ну, Дылдов! Ну, артист! Да говори же!..
13. Ненужное ожидание
В то пасмурное февральское утро Александр Новоселов ходил, поскрипывал снежком вдоль тяжелого заснеженного развала деревьев перед консерваторией. Сидящий на пьедестале в кресле Великий Композитор как будто только робко замахнулся крылом. Словно не отлетевший на юг лебедь. Новоселов поглядывал на него, ощущал себя сторожем, которому от холода пора начать охлопываться, тузить себя, не забывая стукать в колотушку… По самой Герцена вверх и вниз бежали черненькие, по-зимнему торопливые люди.
В вестибюле консерватории Новоселов старался быть сбоку лестницы, поближе к выходу. Озирался, потихоньку согревал дыханием руки. Подошел к телефону-автомату на стене. Монотонно к уху выходили гудки. Монетка высекла голос: «Да… Слушаю…» Не соображая, что его узнают, поспешно извинился, что не туда попал. Повесил трубку.
Глубинно, как утренний ишак своим голосом, овладевал голосом скрипки скрипач. Арпеджиатто давал, арпеджиатто. Ходил, гнулся. Новоселов стоял и думал примерно так: зачем звонить, зачем приходить сюда, когда вроде бы – всё, когда отрезано? За Новоселовым наблюдала из гардероба полная старуха в расшитой куртке. Машинально кивнула какой-то студентке, разрешая зайти, повесить самой. Как мухе, отмахнула скрипачу, который сразу умолк и тоже уставился на Новоселова. Хорошо поставленным голосом старуха спросила у Новоселова, что ему нужно («ма-аладой человек!», пропела она), зачем он тут стоит, для чего явился. Новоселов подошел, назвал фамилию, имя, кого ждет…
– С четвертого курса?.. – экзаменовала старуха. – Не было ее еще. Еще не приходила.
Новоселову вроде бы разрешили остаться. Скрипач тоже возобновил свое арпеджиатто.
– Да замолчишь ты, а? Уйдешь ты отсюда, а?..
Растрепанный парень пошел куда-то, продолжая давать октавы. Октавных своих ишаков. А Новоселов остался стоять в противоречии: ждать или уйти? Но старуха уже облокотилась на стойку. В ожидании встречи девушки и молодого человека. Оживившись, поглядывала. То на Новоселова, то на входную дверь. Откуда должна появиться девушка. Для встречи с молодым человеком. Стала полностью причастной всему. И уходить Новоселову из вестибюля было бы уже… полнейшим свинством.
В вестибюль ворвался вконец осмуревший студент. Швырнул куда-то мимо старухи пальто и шапку. Кружил на месте, явно забыв направление, не зная, куда бежать. Дико схватил сокурсника ростом чуть выше тромбона:
– Где пре́пы?!
– Пре́пы в ре́пах! – честно прокричал сокурсник, удерживая под мышкой большую папку. С разъехавшимися нотами.
– Кто сказал?!
– Ленка-сольныйН (Сольный концерт, что ли?)
И перепуганные, заторопились, побежали оба, выпуская, подхватывая, собирая с пола нотные листы, точно лебедей.
Улыбающийся Новоселов ничего не понял из слов парней. Требовался толмач. И старуха ответственно взялась перевести с птичьего:
– Это преподавателей они так называют… «Препы»…
– А «репы»?
– А это они – репетитории…
– Так. Значит: препы в репах… Сидят… Понятно… – Новоселов уже отворачивался, закидывал голову. – Ленка-сольный сказала… – Не выдержал, захохотал.
Старуха вздрогнула. Красным, индюшачьим переполнилась шипом: тишшшшее! Здесь нельзяяяя! (Что нельзя?) Словно выдохнув всю красноту свою, послушала себя. Для успокоения широко и очень нежно опустила попу на стул. Расшитая вся и позолоченная, как вельможа. Со столика взяла в пухлую руку остывающий стакан чаю. Осторожно отпила. Подержала во рту. Определяя, не опасно ли будет для слизистой желудка данная температура чая. С достоинством проглотила. Еще – и опять проглотила, прослушивая процесс прохождения жидкости (чая) по пищеводу…
– Здесь нельзя… шуметь… Играть можно. Шуметь – нельзя. Да… – подтвердила самой себе еще раз.
Скрипача отогнали от какой-то двери. Он пошел, все так же глубинно осваивая звук, октавя, куда-то дальше. Но и оттуда шуганули. Тогда вышел к старухе. Растерянный, со скрипкой и смычком…
– Домой иди, домой. В общагу свою, – пожалела его старуха. А он, как и Новоселов, был в раздвоенности: уйти ли? продолжить ли борьбу?
Тут откуда-то появился старикашка в сером мешковатом костюме. Отчего-то злой, неостывающий, весь в себе. Скрипач мгновенно испарился. Ни слова не говоря, старикашка зашел в гардероб и растаращенно встал. В позу пловца. Изготовившегося прыгнуть с тумбы. Старуха поспешно выхватила его доху – насадила. Слегка старикашку подкинув. С почтением подала шапку-пирожок. Старикашка, проверяя себя, походил. Опустил белую монету в ужавшуюся ладонь. Понес на выход доху свою, как воронье гнездо. Остро выглядывал из нее на встречных. «Сам…» – показала глазами на потолок старуха. Кто он, этот «сам» – Новоселов не стал узнавать. Нужно было уходить самому. Пора было уходить. Вот прямо за стариком и двигать. Но опять чувствовал себя несколько повязанным, что ли. Вовлеченным в действо. Как в кинотеатре во время сеанса. Нужно вылезать на выход, надоело, а как? Как сделать так, чтобы не показать неучтивость. Неучтивость не только к людям, к зрителям, оттаптывая им ноги, получая тумаки, но и к фильму, который они смотрят с таким увлечением, к идее, так сказать, его, к фабуле… А старуха всё поглядывала (главная зрительница), облокотясь на барьер. Ожидая от него, Новоселова, как бы продолжения фильма.
Потоптавшись, сказал вслух, что нужно, пожалуй, позвонить еще раз. Краем глаза видел, что старуха разрешающе покивала. Она обождет, она согласна обождать. Отошел к телефону.
И опять всплывали к уху гудки. И опять, отсекая расстояние – как на колени упал голос: «Да… Слушаю…» – «Николетта Анатольевна, это Новоселов вас беспокоит. Здравствуйте. Можно Олю? Дома она?» Голос женщины сразу вспомнил голос дочери, стал с ним быстро объединяться, – неуклюже заиграл: «A-а! Это вы Са-аша! Куда же вы пропа-али! Вы не звонили и не приходили почти месяц! Как вам не сты-ыдно! А Оля только утром… Вы откуда звоните?» Новоселов сказал. «А она в Ленинке, в Ленинке! В читальном зале! Вот ведь досада… Может быть, вы туда заедете? Или прямо к нам? Она скоро придет? А?» Новоселов сказал, что не сможет. Сегодня не сможет. По делу надо. В консерваторию зашел вот просто по пути… Чувствуя, что он сейчас повесит трубку, оторвется, уйдет, женщина заторопилась, заговорила без остановки. О чем? О чем угодно! О том, что Оля была вчера в Малом зале на Скавронском. А вы почему пропустили такой концерт? Непростительно! Непростительно! И не буду слушать ваших отговорок! О том, к примеру, что тоже вчера – какое совпадение! – приходил дядя Жора. Вы не забыли его? Наш милый обед вчетвером 14-го января? Только о вас и расспрашивал, только о вас! Где Саша? Почему не вижу Саши? Не стал ли он уже начальником автоколонны? Не правда ли – милый. О том, к примеру, что не вчера, а позавчера…
На стене одиноким зябликом мерз Шостакович. Глаза бородатого Мясковского рядом – были как молоки. Прошло и пять минут и, наверное, десять. Женщина говорила, смеялась. Новоселов в неуверенности отводил трубку от уха, словно вытягивал из него этот гирляндовый тилюлюкающий голос. Чтобы навесить его на крючок, малодушно бросить. Но снова запускал в ухо. Наконец сказал: «Извините, Николетта Анатольевна… Мне нужно идти…»
В трубке разом все оборвалось. Женщина помолчала. «До свидания, Саша», – отдаленно прозвучал усталый голос. Новоселов поспешно простился. Чувствуя далекую неотключающуюся тишину, судорожно лязгал трубкой, никак не попадая петлей на крючок… Придавил, наконец, всё.
Было нестерпимо стыдно. Гаденько на душе. Не понимал, не видел ни старухи за барьером, ни встречных людей, натыкался на них. Вышел за дверь. Зимний синюшный день придавил его.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.