Текст книги "Лаковый «икарус»"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)
24. Будем зво́нки и трезвы! Будем мо-ло-ды!
Серов делал утреннюю зарядку. Косясь на жену, отжимался от пола. Двадцать шесть, двадцать семь. Манька запрыгнула ему на спину, оседлала, закачалась. Двадцать-тридцать! Пятьдеся-ат! Катька, наевшись мороженого, болела ангиной, с замотанным горлом была вся как белый кукленок, тем не менее хрипела, тоже отсчитывала. И совершенно точно: двадцать девять! Три-идцать! С нежностью чугунной плиты – припал, наконец, к ворсу паласа. Дышал, раздувался, не вмещая воздух. Девчонки бегали вокруг: упал! упал! мама! упал! Врете, не упал. Врете…
Подкидывая колени, как олень, бегал вокруг общаги в тощих трениках и тапках. Манька что-то пищала, размахивала ручонками с четырнадцатого этажа. Пока не была удернута матерью. Врете, не упал! Еще побегаем! Поборемся! Серов прыскал воздухом. С задошливостью пульверизатора, нагнетаемого черной грушкой. Врете! Олень бежал иноходью вдоль свежих мокрых утренних кустов. Высокой размашистой иноходью.
Дома сдирал перед всеми мокрую, почерневшую от пота майку. Ноги в трениках, заправленных узласто в носки, стояли, как сабли. Мы еще посмотрим – кто упал. Посмотрим. Под смех жены унес глаза дикого необъезженного коняжки. Унес в ванную. Девчонки скакали за ним до самой двери. За которую, однако, пущены не были.
После завтрака, встав на стул, потянулся, открыл антресоль. Черкаемые тараканами, белые папки лежали плотно, одна на другой, до самого верха антресоли. Начал искать нужную. Евгения ехидничала насчет домашнего питомника серовских тараканов. Лелеемой, оберегаемой зонки тараканчиков Серова. Тем более что сыпались они сейчас из зонки отчаянно, наглядно. Серов не слушал, не обращал внимания. Нашел, наконец, нужный черновик, нужную папку. Не слезая со стула, долго просматривал некоторые страницы в ней. Девчонки дергали за ноги. Евгения все о своем зудела: о роковых, о неистребимых тараканах Серова…
На территории издательства на Воровского Серов и Дылдов остановились перекурить. Будучи уже за решетчатой оградой, напротив четырехэтажного старинного здания. Серов с тоской посматривал на дубовую дверь, в которую он должен был сейчас войти. Дылдов топтался, не знал, что говорить, чем напутствовать друга.
Вышли из издательства две женщины. Одна невысокая, круглая. С загорелыми лоснящимися ногами, как рояльные балясины. Другая худенькая. С кривоватыми ножками. Раскрытые свои книжицы удерживали на ладонях, как Кораны. Читали из них друг дружке трепетно, завывая. Поэтессы, зачем-то сказал Дылдов. И добавил – оголтелые. Проходя мимо, поэтессы гадили за собой: симулякр! симулякр! ди-искурс! ди-искурс! Нахватались, кивал на них Дылдов. Как собачонки блох. Смеялся. Однако Серов, будто пропадающий ангел, всё с тоской смотрел на густые деревья.
Пошел, наконец, к двери. Пошел, в общем-то, уже приговоренный. Дылдов еле успел крикнуть: «Ни пуха». К черту!
В конференц-зале издательства, засадившись в кресла, тёпленько сидел коллектив. Коллективчик. Человек в двадцать пять-тридцать. У самой сцены лысинки проглядывали стеснительно, нежно. Попадались, впрочем, и наколоченные волосяные башни женщин.
Сам не зная, зачем это делает, ни на кого не глядя… Серов вдруг начал ходить вдоль коллектива. По проходу, сбоку. Туда и обратно. И сел. С краю ряда. Перед чьим-то затылком. Как неизвестный совершенно никому родственник. Лысинки начали недоуменно оборачиваться. «Вам что, молодой человек? Вы к кому?» Вопрос прилетел со сцены. От крупного мужчины за столом. У него на лысине был штрих. Напоминающий укрощенную молнию. «Молодой человек!» Серов застыл, будто наклав в штаны. Вскочила высокая худая женщина: «Это ко мне, Леонид Борисович!» Огибая всех, быстро шла. К Серову как будто шло много беспокойных палок. Серов был вытащен из кресла и выведен за дверь. «Вы что – не видите! – шипели ему в бестолковое ухо. – У нас производственное собрание! Про-из-вод-ственное! (Надо же! Как на заводе! На фабрике!) Ждите!
Ждите здесь!» Вновь ушла за дверь со всеми беспокойными палками. «Какая наглость!» Хозяйка палок носила фамилию – Подкуйко.
Рукопись была почти в двадцать листов. Отпечатана в двух экземплярах. Лямки на измахраченных папках давно оторвали. Листы разъезжались, готовы были пасть. Поэтому Серов вынес рукопись – в обхватку. Как разгромленную голубятню. Вот, сказал он Дылдову. И впервые, вздрогнув, Дылдов услышал от друга грубое матерное ругательство. Связанное с чьим-то ртом. Вернее – с чьими-то ртами. Брось, Сережа, не переживай. Серов не унимался: ё… Подкуйко! Сволочь! Брось, Сережа. Не надо…
Рукопись была брошена в дылдовской комнате на стол – как есть. Растерзанной. Ну, куда теперь? Понятно куда-в забегаловку. Вышли, как из покойницкой. На рукопись больше не взглянув.
25. «Такси! Такси! Успеем!»
Из забегаловки, когда весь гамуз алкашей ринулся на улицу без пятнадцати семь, а в 80-м году ни в одном из гастрономов Советского Союза водку после семи часов вечера купить было невозможно, Серов и Дылдов, тоже выскочившие со всеми, твердо помнили, что до ближайшего гастронома бежать два квартала. И рванули было со всеми… Однако сразу увидели (ясно! ясно!) приближающуюся эту, как ее? ну, мигалку! мигалку! синюю мигалку!
– Такси! Такси! – заорали. – Успеем! Повезло!
Выволакивая друг дружку на проезжую часть, друзья замахали мигалке. По-прежнему крича:
– Шеф! Сюда! Сюда! (Успели! Повезло!)
Уазик послушно остановился. С двух его сторон спрыгнули сизые два человека. Серов и Дылдов сразу пошли в разные стороны. Их догнали, состукнули вместе и, как болтающихся кеглей, повели к машине. К уже раскрытой задней двери. И они топтались возле двери. Потом полезли, как мыши в мышеловку, точно перепутывая вход и выход. Им дружески помогали, подталкивали.
Милиционер захлопнул всё. Ввернул торцовый ключ в дверь просто – как большую фигу. Закладывая добела истертый этот ключ в задний карман милицейских брюк, озабоченно попинал скаты. Люди на остановке не знали, куда смотреть. Впрочем, некоторые злорадно улыбались, поталкивали соседей.
Милиционер вскинул себя в кабину. Второй давно был на месте. Тронулись. Клиенты заметались внутри каталажки на обе стороны, стремились к решеткам.
…Вытрезвительная ночь (ночь вытрезвителя) тянулась бесконечно. Два мышонка, два малюсеньких, жалконьких мышонка. Которые сами, с готовностью, с поспешностью полезли в подъехавшую, подставленную им мышеловку. Да мы же трезвые были! Абсолютно трезвые! Ага. Трезвые. Совершенно. Не отличили простую, голую, как десна старухи, нашлёпку на такси – от нарывной, от тукающей милицейской мигалки! Не отличили просто, и всё. Ну, по небрежности. По рассеянности. Неужели непонятно? Такси! Такси! (Как повезло! Успеем!) Ага. Успели. Где-то бесконечно гнал воду, плакал, всхлипывал толчок. Не отличили. Подумаешь! А так – абсолютно трезвые. Ежедневно. Всю жизнь. Ага. Иногда что-то резко распахивалось – и как будто мебель громоздкую начинали втаскивать. Ага. Тоже абсолютно трезвую. С топотней ног, с кряхтеньем, гиканьем и матерками. (Вот как трезвую мебель-то таскать!) Как фамилия?! Где живешь?! Ага. Не знает. Просто забыл. Но совершенно трезвый! Повисала напряженная пауза. И по коридору протаскивали что-то жутко матерящееся. Но абсолютно трезвое! И снова возвращался и начинал плакать толчок. Такси! Такси! Ура! Успели! С одного бока на другой
Серов перекидывался резко, брыкливо. Так подкидывается кошак, намертво схваченный за горло. Сердце падало куда-то, обмирало. Думать о том, что будет с ним завтра, что будет с ним дома и особенно на работе… он себе запретил. Да, запретил. Абсолютно же трезвые. О чем речь, товарищи? Подумаешь! Серов бодрился, взвинчивал себя… Однако больше всего сейчас терзало (и всегда! всегда! постоянно в последнее время!), что он, Серов… засранец. Пожизненный, очень гордый засранец. Роковой засранец… с чувством собственного достоинства. И в литературе это всё его вылезает, и в жизни, и в семье, даже в пьянстве – во всем. И такой он был всегда. И не переделать ему себя вовек. Серов зрил в корень, в первопричину. И это изводило больше всего… Господи-и! Куда-а?! Что теперь?! Как?!
Вроде нескончаемого смирившегося листопада были мысли Дылдова. Падали спокойно, обреченно. Лежа, как и Серов, на боку, в полутьме (горела только одна лампочка малого накала над дверью), Дылдов плакал легко, свободно, как сочатся иногда подолгу женщины. Нескончаемой чередой тащилось всё далекое, несбывшееся, несчастное. Виделась девочка. Тихий ребенок трех лет. Играющий с куклой за низеньким столиком. В свете лампы голова с волосиками казалась крохотной электростанцией, творящей себе свет… Дылдов надолго зажмуривался. Потом утирался тылом ладони. На краю сознания возникала и бывшая жена, Алина Пожаркина. Далекая, тогда еще молодая. Будто бы невинная девушка девятнадцати лет. Грудь ее и тогда казалась немыслимой. Ни для возраста, ни для комплекции. Когда впервые увидел груди девушки оголенными – глаза полезли на лоб. Груди сравнимы были с баллонами, со стратостатами, с пропеллерными дирижаблями! Это было уродство, несомненное уродство. Тем не менее в первое время сильно захватывало: после свадьбы ночами пел и летал по небу. Словно на этих только стратостатах, на двух этих пропеллерных дирижаблях… Тогда это еще разрешали. Это потом наступили времена, о которых лучше не вспоминать. А вообще-то – что для него, Дылдова, все эти теперешние вытрезвители? Попадание в них? Для него, чья жизнь, собственно, кончена? Да пошли они все к дьяволу! Вытрезвители эти! Клал он на них!
Топчаны в камере стояли низкие, у самого пола, как в лазарете. (С них невысоко, удобно было падать на пол. Нашим больным.) В битвах с простынями полностью побежденные – наши больные храпели в десять-двенадцать глоток. Не спали только Дылдов и Серов. По-прежнему скукоженные на матрацах. Бесконечно таращились в полутьме на стену, точно вымазанную тошнотным свинцом.
Из простыни один из клиентов вдруг начал высвобождаться, точно птенец из скорлупы. И вылупился над всеми. Очень удивленный. Минуту-две озирался. Затем нежно положил голову обратно на подушку, видимо, полностью удовлетворенный увиденным. Еще один в трусах лежал. С поднятыми ручками и ножками. Вроде наконец-то пойманного и заколотого ландраса. (Ландрасы – порода очень живых и узкопузых свиней.) Рядом с ним – бородатый, большой, зажмуренный. Этот дышал себе в грудь, точно баня по-черному. Вытянутые ступни ног его были будто грязные куклы. Не меняли положения уже часа три. Поражала стойкость, крепость нервной системы алкоголиков. Все относительно мирно спали. Никто не стенал, не хватался за голову. Не метался по камере и не проклинал себя за то, что на свет когда-то родился… Более того, бородатый вдруг скинул с топчана шланг. Будто соединил свою водопроводную систему с полом. Открыл ее. Ну ты, скотина! Что делаешь! С противоположного ряда Серов вскочил с намереньем броситься избивать. Дылдов еле успел схватить его, остановить, помешать. Началась всеобщая яростная, матерная перебранка. Со вскакиванием с топчанов и размахиванием кулаками. Но какая-то недолгая. Снова все попадали и тут же захрапели. Точно больные лунатизмом, разом забывшие все свои выходки на крышах. Вновь протянул грязные куклы к проходу мужик с бородой. Продолжил ша́ить, вздувая бороду, как дым.
…После тщательной проверки Серова по всем каналам (домашний адрес, место работы, судимости, был ли объявлен в розыск (всесоюзный!), сколько раз пользовался услугами медвытрезвителя) – дошла очередь до Дылдова…
– Я – Колчеданов! – гордо объявил тот сизым прислужникам социализма.
Колчедан, как известно, это руда. Из которой плавят железо. В конечном итоге варят сталь. То есть, говоря иносказательно, он, Дылдов – Сталин. Как бы даже главнее, первороднее. Колчеданов. Колчеданов-Сталин.
Остроносенький милиционер в очочках, похожий на безродного интеллигента, быстро записывал. Улыбался, крутил головой: ну, алкаш!
Выяснили все по селектору быстренько, пристойнень-ко. Тем более что адрес (домашний) мнимый Колчеданов дал правильный. Безотчетно, конечно. А остальное – дело техники. И всё записали точно: Дылдов. Лже-Колчеданов запылил было, но на него замахали: иди, иди, уморишь!
– А? Сергей? Вот гады! – Дылдов выпучивал глаза. Уже идя в коридоре. – Псевдонима даже не дают иметь!
Во дворе на борту разжульканного грузовика к встающему солнцу были вывешены обмоченные клиентами матрацы. Один висел отдельно. На кусте. «Это не твой там висит? А? Колчеданов?»
Хохотали так – как будто их рвало. Ходили, гнулись, выворачивались. Кол-че-да-нов? Ха-ах-хах-хах! А что? Надо быть гордым засранцем! Колчеданов! Звучит! Ха-ах-хах-хах!
Висели с пивом на столике в той же забегаловке на Брянской, откуда выбежали вчера и заорали: «Такси! Такси!»…
– А в общем-то – плохо твое дело, Сережа. Мне-то что – дворник. Записной пьяница. А вот тебе… Который это залет у тебя, Сережа?
Серов отпил, закрыл глаза, замотал головой, не желая говорить…
Прощались возле метро. Удерживая руку Серова, Дылдов просил:
– Сережа, не пей сегодня. Проспись как следует. Тем более что тебе во вторую… А?
Серов смотрел в сторону. Потом крепко сжал руку друга. Повернулся, пошел.
Через стекло Дылдов видел, как он закинул в ящик пятак, как подошел к эскалатору. Согбенная голова его походила на какой-то жалкий скуластый овощ, косо взятый на вилку… Голова полетела вниз, и Серов исчез. Серова не стало…
Непонятным охватываясь волнением, Дылдов начал ходить у входа взад и вперед. Налетал на людей, отстранял их рукой, точно потерял дыхание, воздух…
26. Лаковый «икарус» и туча
На рассвете Новоселов опять не спал. Второе утро кричала возле общежития какая-то птица. Тревожные крики ее походили на звуки резко раскрываемых штор.
Ровно в 5.30 вверху заверещал будильник. Побежали по потолку босые женские ноги. Щелкнула клавиша. И сразу потекло с потолка всегдашнее, вконец скулёжное:
Остановите му-зыку!
Прошу вас я, прошу вас я!
Потом жалостливое наверху сменилось бодрым, энергичным. По потолку начали резать твистом две пары шустрых женских ног:
Пе-эсня плывё-от, сердце поё-от,
Эти слова-а о тебе-э, Мо-сква-а-а!
Застенали, зарычали трубы. Как всегда, напомнили о себе. Новоселов внимательно слушал. Убить Ошмётка. Сантехника. Слесаря. А по стенам трубы уже словно расхлёстывало. Все теми же лианами. Новоселов внимательно смотрел. Точно. Только убить.
Брился у окна, подвесив на ржавый крюк оконной рамы зеркальце.
Точно болезнь его, точно его одушевленный невроз, пэтэушники внизу уже стояли. В тумане, словно в упавшем на землю Млечном Пути, мерцали звездочки сигареток. Громадная туча, проделав за ночь большой путь, была на месте – прямо над пацанами. Пацаны поглядывали на нее, как на родную, готовились.
Идущий вдоль общежития лаковый «икарус», казалось, поволок весь этот Млечный Путь на себе, то растягивая его, то сминая. И остановился, сплошь облепленный звездочками. «А ну не курить!» – высунулся было шофер. Но тут же улетел обратно на сиденье – в дверь началось ежеутреннее яростное всверливание пацанов. Казалось, «икарус» жестоко насиловали…
Новоселов присел на стул, раскрыв створку окна. На дерущихся мальчишек старался не смотреть. Жадно дышал. К Москве летел ночной трейлер. Совершенно один на шоссе. Весь сказочный. Как Рождество.
Около девяти Новоселов разговаривал в вестибюле с Кропиным. Дмитрий Алексеевич почему-то с беспокойством поглядывал на стену над кабинами лифтов. С месяц уже как соорудили там что-то наподобие табло. Как сами по себе, неизвестно когда вылезали громадные округлые цифры оставшихся дней до открытия Олимпиады. Вроде как забиваемые голы над трибуной стадиона. Сегодня уже вывернулась цифра 10. Значит, десять дней осталось до открытия? Так, что ли, Саша? Новоселов тоже смотрел. Точно не верил в достоверность этой цифры. Наверное, Дмитрий Алексеевич.
Из стеклянной клети входной двери вошла в вестибюль Силкина. В новом, свисающем до пола платье, со свободными крылатыми рукавами. Не очень даже узнаваемая Кропиным и Новоселовым, которые еле успели с ней поздороваться.
На возвышенной площадке перед лифтами гордо носила это платье, как небольшой предстартовый дельтаплан. Точно выискивала с ним наиболее подходящее место, с которого можно было бы стопроцентно взлететь.
– Сегодня будут Манаичев и Хромов, – сказала Новоселову. – Вы понадобитесь. Я – на шестнадцатый. (Этаж.)
Вошла в раскрывшийся лифт. Дверь сдвинулась. Силкина взмыла, наконец. На шестнадцатый.
По приказу Манаичева с месяц как стали пригонять бригады маляров и плотников. Белить, красить, менять плинтуса, чинить двери, окна. Начали сверху, с шестнадцатого этажа. Однако работали бригады почему-то накатами. На день-два появлялись, потом исчезали. После них оставались брошенные высокие козлы, неприбитые плинтуса, банки краски, ведра с мелом и известью. В коридоры как будто сначала запустили, а потом размазали по стенам стада зебр и леопардов. Детишек в коридор теперь никто не выпускал. В коридорах надолго поселились запустение и тишина.
Кропин смеясь говорил, что весь ремонт теперешний затеян с перепугу. Для перестраховки. К Олимпиаде. Вдруг какой-нибудь эфиоп-олимпиец забредет ненароком сюда. Да, не дай бог, поселится. А, Саша?
Посмеялись. А если серьезно, ведь сегодня должна явиться, наконец, и бригада слесарей: чинить краны, менять батареи. Продернуть кое-где новые стояки. Ведь все закуплено, завезено, лежит в мастерской на первом этаже. А гада Ратова опять нет на месте. Дверь ломать, что ли, снова? Ведь ломали уже. Как выжить эту сволоту, Дмитрий Алексеевич? Посоветуйте! Ведь Хромов обещал убрать его!..
– Обещать, как говорится, – не жениться, Саша, – сказал Кропин.
Над ботинком на сапожной лапе трудолюбиво скукожился сапожник. Его раскрытая дверь соседствовала с закрытой дверью сантехника. Новоселов спросил, был ли Ратов сегодня.
– А кто его знает… Ищи… – последовал философский ответ.
Сапожник взмахнул молотком, ударил. Любовно разглядывал результат. Снова взмахнул. И снова ударил. И вновь приклонился к ботинку с любовью.
Новоселов шел, сам не зная куда. Кипел злобой. Как от черта, позади на цыпочках пропрыгал Ратов-Ошмёток. Из одной двери в другую.
Ближе к обеду появились и стали ездить на лифте Манаи-чев, Хромов и Тамиловский. Набившись с сопровождающими в грузовой лифт – молчали. Точно непристегнутые пассажиры взлетающего самолета. На нужном этаже из лифта первой выбегала Силкина и вела. Крылато взмахивая руками, показывала на уделанные малярами стены. От этажа к этажу Манаичев хмурился больше и больше.
– Вы что – идиоты? – повернулся к Хромову и прорабу Субботину. – Вы что тут развели, понимаешь? Олимпиада через десять дней! Вам что было сказано? – первые два-три этажа – и всё. Остальные потом, в рабочем порядке, после Олимпиады! А?!
Субботин и Хромов оправдывались, как могли, сваливая всё на ту же Олимпиаду: рабочие на объектах, замазывают свои грехи, сроки поджимают. Однако все исправим!
– Да что «на объектах», что «исправим»! Тут же работы на полгода! А если придется селить к нам? Этих, как их? – олимпийцев? Что тогда?..
Хромов и Субботин молчали. Каждый находил свой потолок. Чтобы обиженно разглядывать его.
По инерции Манаичев шел дальше. Все снова спешили за ним.
Новоселов спотыкался сзади. Взгляд все время вязался к белой молодежной рубашке Манаичева с коротким рукавом. Совершенно нехарактерная для него, рубашка была схвачена под мышками черными лапами пота. Серый плешивый затылок однако не помолодел, походил на все тот же плохо свалянный валенок, пим.
Уже на первом этаже решился подойти к начальнику. Хмуро говорил об утреннем автобусе для пацанов. Для пэтэушников. О драках, о ежеутренних диких посадках в автобус. Нехорошо это. Стыдно. Для нас, взрослых. Просил выделить еще один автобус.
Все напряженно молчали, ожидая ответа Манаичева. Силкина затеребила карандаш.
Начальник с удивлением разглядывал парня с настырным чубом, точно впервые увидел его таким.
– Ты что, Новоселов, с луны свалился? Опомнись. Да я им десять автобусов дам – они будут драться! Кто успел, тот и съел! Неужели непонятно? Ты что – жизни не знаешь? Ты где живешь: на земле или на небе?
– А как же с тем, что человек человеку друг, товарищ и брат? – упрямился шофер.
– Ну, это уже к Тамиловскому! Он тебе пошаманит. Душевно. С переливами души. (Парторг Тамиловский с улыбкой склонил голову. Точно винился за постоянные свои губные переливы, олицетворяющие переливы его талья-нистой души.) А я тебе скажу, что так было, так есть и так будет. Всегда! Понял?
Начальник помолчал…
– Кстати, хочу тебя обрадовать, Новоселов. Твой друг опять попался. Серов. Из трезвяка утром позвонили. Справлялись: точно ли он у нас работает или всё врет. Так вот, с сегодняшнего дня он уже не работает. Так и передай ему. Домой поедет. До Олимпиады выметем. Дома будет пить. В прошлом году я пошел тебе навстречу, замял всё, все его художества. В этом году – баста!.. Это тебе, Новоселов, на вопрос о дружбе, товариществе и братстве.
Все делали вид, что ничего особенного не произошло, крутили головами, точно выискивали по вестибюлю знакомых.
Однако Силкина от неожиданности, от ударившей ее новости пошла красными пятнами. Заплясавший карандаш утихомиривала пальцами, как эпилептика. От злорадостного торжества не могла даже взглянуть на Новоселова.
Между тем Манаичев все недовольно хмурился.
– Ну, я надеюсь тут на вас… Только первые три-четыре этажа! Поняли? Остальные после Олимпиады… До свидания.
Начальник пошел на выход. Тамиловский покатился вперед, чтобы открыть дверь. Высокий, могучий Хромов спускался по лестнице последним. Скантовывал себя со ступени на ступень самодовольно, гордо. Как Александрийский столп.
Новоселов повернулся, пошел и от Силкиной, и от всех остальных.
В бесконечном коридоре-туннеле – Ошмёток увидел его. Идущего прямо на него, Ошмётка. Метнулся и тут же распластался на чьей-то двери. Тем самым превратив себя в барельеф. Оловянноглазый полностью! Слепой! Новоселов прошел мимо.
Серова в этот день Новоселов не нашел. Исчез Серов, испарился. Евгения только плакала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.