Текст книги "Лаковый «икарус»"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 39 страниц)
27. Безумие
К «точку» Серов поторапливался, бежал, отчего бутылки в сумке побрякивали. Тропинка вихлялась по общежитскому пустырю, где там и сям торчало с десяток деревцов-прутиков, так и брошенных с весеннего субботника на выживание. Впереди тащила здоровенный рюкзак с бутылками женщина. Несмотря на жару, была она в мужском пропотелом плаще. Нараскоряку двигались по тропинке вылудившиеся ножонки алкоголички. Обгоняя ее, чуть сбавив ход, Серов предложил помочь дотащить рюкзак. Назвав ее «мамашей». Потрясывающийся, готовый сплеснуться из мешочка глаз – остановился. Коротко, неожиданно ударило ругательство: «Пошел на х…!» И еще что-то бурчала вслед, тоже злое, матерное. Серов стискивал зубы, быстро шел.
В очереди к ларьку пыхтела в затылок Серову. По-прежнему зло материлась, никак не могла заткнуться. Мужички посмеивались.
Когда, сдав посуду, отходил от ларька, она начала кричать ему вслед. Забыла даже о своей очереди. Беззубую пасть разевала, как какой-то гадюшник:
– Я тебе «помогу»! Я тебе «помогу»! Только попробуй помоги! Только попробу-уй! – И добивая его… заорала во всю глотку, отринывая весь мир, зажмуриваясь: – Не сме-ей! Пидара-ас!!!
На пустыре Серов не мог совладать со своей походкой, с ногами. Передвигаясь по ровному – ноги его подскакивали…
Как женщины, сцеживающие молоко, алкаши приклонялись с бутылками к стаканам. В забегаловке стоял сизый гуд. Бутылка Серова на мраморном столике торчала открыто. Полный стакан водки он выглотал враз. Как все тот же хлыст. И ждал. Ждал результата. И – жаркая, всеохватывающая – явилась пьяная всегениальность. Ему всё стало ясно. Все же просто, граждане! Как гвоздь, как шляпка гвоздя: не лезьте! не трогайте! За помощь вашу – в рожу вам! И-ишь вы-ы! Помощнички! Где вы раньше были?! Он чувствовал родство. Кровное родство. Алкоголичка у ларька – и он, Серов. Он, Серов, – и орущая, как резаная, алкоголичка. Конечно, разный уровень сопития у них. Во всяком случае, пока что. Он – философствует, выводит парадигмы, можно сказать, различные иероглифы жизни. Она – давно промаразмаченная – только истошно орет. Я тебе помогу-у– только попробуй-у-уй!..
Серов выпил опять полный. На какую-то обязательную кильку от буфета на тарелке даже не смотрел. В голове продолжало торчать паскудное слово. Словцо. В общем-то термин медиков, термин психиатров. Однако в русской транскрипции превратившийся в грубое площадное ругательство. Смог бы он так его проорать? Как та бабенка? Вот прямо здесь, сейчас, в забегаловке? Всем этим рожам вокруг? Или на работе? Манаичеву? Хромову? Или в редакциях? Всяким подкуйкам-зелинским? Только попробуйте помогите! Только попробуйте-е! И закрыв глаза, с лопающимися на шее жилами:………….!!! А? Смог бы?.. Пожалуй… нет. Не дозрел еще. Не дорос. Но скоро сможет. К этому все идет. Круг у него с той бабенкой один. Давно один. Да.
После третьего стакана Серов больше ничего не помнил. Подходя к Серову со спины, уркаган поиграл пальцами, как хирург. Запустив руку в карман серовского пиджака, будто кобель с сукой – повязался… Не успев выгрести деньги, так и шел с Серовым к выходу – в ногу, жестоко повязанный, страдающий…
…Глубокой ночью, видимо, после какого-то скандала (с женой, наверное, с кем же еще?), Серов врубился на коммунальной общежитской кухне. Кухне зловещей, пустой. Темные остывшие баки с грязным бельем на плитах чудились контейнерами небольшого ядерного захоронения. И словно пораженный уже им, больной, Серов сидел с вытаращенным правым глазом. Сидел у стены. Казалось, тараканы стекали ему прямо в голову. И как долго длилось это – неизвестно. Часы на руке у Серова не тикали… Поднялся, наконец, пошел к двери. Трещал тараканами, как шелухой. По коридору продвигаясь, ощущал его какой-то нескончаемой теплицей в душной огородной пленке. Хотелось надавливать ее кулаком…
Проснулся утром. В своей комнате. Один. Первое, что увидел – антресоль над прихожей… Продолжением ночного сабантуя тараканов на кухне – антресоль натурально роилась. Как утренний рабочий улей… Вскочив, со злобой бил тапком. Подпрыгивал и бил! Подпрыгивал и бил!.. Потом ходил, сгибался, унимал сердце, словно отвоевав свое, отбив кровное…
Тем не менее через час, уже отравленный вином, безумный, вновь вернулся в комнату. На сей раз – с Ратовым. С Ошмётком-Ратовым. Закоренелый дядюшка Онан, тот озирался, трусовато переступал своим крутым ортопедическим ботинком. Весь женский уют как будто видел впервые. Впервые в жизни. Забыл даже про две пустые сумки в своих руках.
А сам хозяин с давно созревшим планом уже прищуривался на антресоль. На подозрительно притихшую антресоль. Тапком, подпрыгнув, – стукнул. Тараканы разом зачертили молнии. Ошмёток удивился. Со всей честностью неофита. Который впервые увидел такое. Ну, в женском уюте. Однако в следующую минуту уже ловил папки, которые начал выдергивать и швырять с антресолей вставший на стул Серов. Папок было много. Очень много. На литр хватит, Серега! На литруху! Ошмёток метался, пихал всё в сумки. Вдобавок к двум этим здоровенным сумкам – с рукописями, с черновиками, со всем написанным за двенадцать лет (со всем серовским архивом!), – была сграбастана со стола даже последняя повесть Серова! Над которой работал! Потом навязали еще несколько стопок книг. Помимо всякой чепухи, в них попадались и Пушкин, и Толстой, и Чехов!.. Как ишаки (в зубах только ничего не было), вывалились в коридор.
Словно черным медом, капала тараканами разрушенная антресоль. Два-три листка из папок валялись на полу, истоптанные ортопедическим ботинком Ошмётка…
У железного гофрированного ангара «Вторсырьё» – ударились о висящий замок. Ч-черт! Однако Ратов, не теряя разгона, толкнул ладошкой воздух – сейчас! И сразу завтыкал свое растоптанное копыто черта к соседней пятиэтажке. При этом оборачивался, очень боялся за рукописи.
К брошенным на землю сумкам и связкам книг Серов не приближался. Ходил в стороне. Глаза его были глазами фаталиста – яблочками! Начиная движение, он словно уносил глаза от самого себя и… возвращался с ними – еще более выкатившимися…
– Ты чего, чего, Серёга! – пугался чумовых глаз Серова вернувшийся Ошмёток-Ратов. – Сейчас, сейчас, будет! Не волнуйся! Всё возьмет, всё! Порядочек! Нормалёк!
Стояли над рукописями, как псы на ветру: один покачивался, готов был потерять сознание, на месте умереть, другой – опасался только за рукописи. За папки. Ну, чтоб не убежали обратно в общагу. А так – нормалёк!
Появилась, наконец, приемщица. Худая хмурая женщина в сатиновом халате. С подвядшей нижней частью лица. Каким бывает суфле.
– Что у вас? – Это уже в ангаре. Куда Ошмёток и Серов поспешно втаскивали сумки.
– Да так… Труха… Макулатура… – Серов был небрежен, нагл.
Однако увидев книги, почти новые книги, женщина напряглась, глаза ее тесно составились. А это что?! Серов сказал, что папки и книги его. Лично его. Серова. Не из библиотек! Не волнуйтесь! Приемщица с недоверием сделала в руках библиотечный веер. Затем еще один. Библиотечных штампов в книгах не было. Тогда женщина начала рыться в сумках. Над чулками открывались тощие ляжки. Какими-то жалкими бледными немочами. Помимо воли писательским нутром Серов отмечал всё это. (Эх, записать бы!) Еще можно было повернуть всё назад. Кинуться, остановить. Отобрать у нее всё! Однако Серов смотрел, как роются в его папках, и ничего не делал. И только, словно перед прыжком с моста, обмирало его сердце.
Приемщица начала кидать папки на большие товарные весы. Папки развязывались, разваливались. С весов разбитые рукописи свисали, как компост. Как куча компоста! Их можно было брать вилами! Приемщица кинула алкашам бобину шпагата, заставила связывать. И здесь еще можно было опомниться. Остановить безумие… Но Серов ползал, вязал и зачем-то все время взглядывал на часы. Точно рукописи хоронил. И нужно было постоянно узнавать – сколько им еще находиться в этом ангаре…
Безумие росло. Где-то глубоко под землей, под общагой, сидел в кишечном организме бойлерной. Красный ор его был неостановим. Летел залпами. Ошмёток покорно принимал всё на себя. Иногда вдруг жутко, на манер свихнувшейся мельницы, начинал отмахивать от головы слова Серова руками. Так, теряя рассудок, отбиваются от злющих пчел. А Серов все поддавал и поддавал жару. Доставалось всем: редакторам, издателям, начальникам, женам (во множественном числе почему-то), друзьям! И больше всего нес по матушке жизнь свою теперешнюю идиотскую в городе-герое Москве! О рукописях только – ни слова. Не было их никогда у Серова. Не существовало! Понятно?! (Так дикарь Полинезии держит табу. Не называет какой-нибудь предмет. Не помнит о нем. Не видит его. В упор!) Серов был красен. Серов был раскален. Как горновой…
Ошмёток всё время втыкал за бутылками. Пока не пал под большую трубу. Как течь… Но даже после этого остановить Серова было нельзя. Лихорадненький, сам погнал за последней. Возле ангара увидел приемщицу и грузовик, загружаемый макулатурой… Дико прыгал, плясал. Кричал что-то, плакал…
28. Смерть
В ангаре, под тусклым светом лампочки с потолка, ползали мужчина и женщина. (Новоселов и Евгения Серова.) Пытаясь хоть что-нибудь отыскать, с отчаяньем, с упорством обреченных кротов подрывали и подрывали они громаднейшую кучу макулатуры. Гора была почти до потолка, до лампочки под железной тарелкой. Казалось, еще немного – она обрушится и поглотит двоих упорных внизу… Неподалеку стояла женщина в сатиновом халате. От злобы подбородок ее поджался. Точно рожок, не вмещающий мороженое. Было пол-одиннадцатого ночи…
Человек лежал на кровати в своей комнате на четырнадцатом этаже. От включенного в прихожей света, как застигнутый врасплох, сжал ресницы. Ему хотелось отвернуться к стене, закрыться руками, подушкой. Но лицо его, как лицо покойника на похоронах, было беззащитно перед людьми, доступно всем, раскрыто всему миру. И не было уже воли изменить что-либо, вернуть к началу, сосредоточиться на жизни, продолжить всё дальше…
Мужчина и женщина молча смотрели. Потное запрокинутое лицо лежащего больше походило на разбитую раковину с мокрым моллюском, чем на человеческое лицо… Глотая слезы, женщина двинулась к двери. Мужчина, выключив свет, тоже вышел. Ни слова не сказав друг другу, каждый пошел к себе: мужчина по лестнице на пятнадцатый этаж, женщина к соседке через две двери. Где спали ее дети. Где ночевала она с детьми третью ночь.
Человек остался один. Лицо его точно медленно опустилось в темную яму. В черноту.
Рано утром он судорожно открывал окно. Железная ржавая рама начиналась от пола и шла почти до потолка. В лицо пахнул сырой утренний холод. Человек покачивался, держался за железный крюк оконной рамы, потирал грудь. Восход походил на подкалённую, пытающуюся взлететь птицу с гигантскими уставшими крыльями во весь горизонт… Человек закрыл глаза, стал отцеплять, сколупывать с руки часы. Браслет часов никак не отцеплялся. Человек торопился, сдирал… Потом шагнул в пустоту за окном.
С разорвавшимся раскрытым сердцем летел к земле, вмещая всё, переворачиваясь, как плаха.
Почти тотчас же открылась дверь, в комнату вошла женщина. В лицо ей сильно потянуло сквозняком. Сразу же увидела часы. Часы покачивались на браслете, на железном крюке оконной рамы… Женщина кинулась, глянула из окна… Человек лежал далеко внизу, точно разорвав землю.
К лежащему со всех сторон быстро подходили люди. Маленькие, вертикальные, испуганные. Склонялись к нему. Затем задирали головы, водили взглядом по зданию. Пытались разглядеть, понять. А где-то там, высоко, в одной из комнат, уже ходила, вскрикивала женщина. По-звериному кричала. И обрывала крик. Кричала и словно перехватывала крик ладошками. Точно боялась нарушить покой в общежитии, получить от людей замечание…
29. Прощание. Доброго вам пути!
Как оказалось, Дылдов приехал раньше времени, раньше всех.
Какой-то компактной закрытостью крематорий напоминал англиканскую церковь, где преобладает дух голых стен и цемента. Даже намеков на какие-то там окна (излишества) на здании не было. Почему-то назойливо вспоминался корифей детской литературы, любимец всей детворы Советского Союза, притом не одного поколения. Его личное посещение крематория. Не этого, конечно, а – первого отечественного, в 20-е годы открытого в Москве. (Об этом Дылдов с изумлением прочитал в дневниках самого корифея, которые были опубликованы в одном толстом журнале уже в наши дни.) Компания московских интеллектуалов (заметим, не дворников, не слесарей, не кучеров – интеллектуалов!) после ресторана, веселая, со всеми своими подругами приехала в этот открывшийся крематорий. Приехала, так сказать, разрезать ленточку. Каким-то образом (не иначе, как за мзду) пробилась к самому интересному, захватывающему – к процессу. И вот стоят человек десять поэтов, писателей, критиков, стоят их бля… в количестве четырех штук, и все эти мужчины и женщины с интересом наблюдают, как в печи, в гудящем пламени корёжит, дергает, выламывает и подкидывает тело несчастного покойного. И больше всех веселится наш длинный, как верста, автор Тоши и Кокоши, наш будущий корифей…
Дылдов с отвращением затер ногой окурок в тротуар… Потом поднялся на крыльцо, вошел в здание.
…Очень рыжий мужчина лежал в гробу, как расчихвощенный мертвый петушиный бой. И возле этого, точно жестоко перевернутого, зрелища растерянно стояли его родные и сослуживцы. Взахлёб плакал, видимо, брат покойного. На его весело жующую мордочку дельфина, никак не соответствующую моменту, было невыносимо смотреть.
Дылдов продвигался вдоль стены ритуального зала. Грозди лампионов, висящих у потолка, воспринимались вроде засурдиненных труб архангелов, перешедших на скорбную тихую музыку.
Распорядительница в жакете, с жесткими фалдами, как хвост у стрижа, неторопливо ходила, указывала карандашом. Два ее помощника сначала склонялись перед ней, затем корректно, с уклоном головы, уходили в разные стороны.
Внезапно гроб с покойником дернулся и поехал. Поехал к противоположной стене. Как тележные колеса, скрежетали, стукались несмазанные колесики транспортерной ленты. Стараясь перекрыть их шум громким голосом, распорядительница уже объявляла: «Дорогие товарищи! Просим принять наши искренние соболезнования. Траурный ритуал окончен. Доброго вам пути!»
Гроб, все так же скрежеща и постукивая, влез в раскрывшуюся черную дыру и точно разом провалился. Лампионы прибавили просветленного Шопена. А провожающие застыли. Точно брошенные на железной дороге. Брошенные ушедшим поездом. Потом поспешно пошли из зала. Распорядительница опять таскала за собой стрижйный хвост, сверялась со списком, указывала корректным головам карандашиком, и те уклонисто уходили от нее, чтобы организовать выезд нового покойника в зал.
И он выехал в раскрытом гробу! На этот раз толстый мужик лет сорока пяти. Волосы у него лежали на лбу вроде кучерявой кольчужки. Выехал из другой дверцы, противоположной. Прокатил, потрясываясь, за невысокую отгородку и остановился.
Среди провожающих мужчин и женщин выделялась крупная высокая старуха с седой, коротко стриженной головой. В чьем-то явно чужом, черно лоснящемся платьишке, с не покрытой ничем головой – она казалась раздетой, в одном этом платьишке вышедшей на мороз… Почему-то впущенная за отгородку, раскидывала руки по покойному, ложилась, гладила его лицо, что-то шептала…
Но когда гроб дернулся и поехал, окаянным голосом вдруг закричала эта старуха. Начала раскачиваться, падать на мертвого сына: «Ой, да что же делается-а! Ой, да что же делают с тобой эти нелюди, Пашенька ты мо-о-ой! Господи-и-и!»
Сильно прибавили музыки, распорядительница свои соболезнования уже кричала, корректные метались, оттаскивали старуху от гроба, а та вырывалась и снова падала на покойного. А гроб неумолимо двигался. Гроб приближался к дыре… Кто-то остановил, наконец, транспортер. Родные окружили старуху, повели из зала.
Дылдов не помнил, как оказался на улице. Дылдов жадно курил. Руки его тряслись. Корректные тоже курили неподалеку. Один нервно, ломано, как насекомое, переставлял ноги. Глаза другого в черепушке мерцали подобно свечкам в тыкве.
В крематорий Дылдов больше не заходил. Только через час приехали на двух такси Евгения, Новоселов, Кропин, какой-то парень, которого Дылдов не знал, и две женщины с сильно начерненными ресницами. Как уже много повидавший, настрадавшийся старожил, Дылдов заспешил навстречу. Пожимал всем руки. Обнял Евгению, шепнул ей: крепись! Повел всех к крыльцу.
…Всем стоящим у гроба трудно было узнать в покойном Сергея Серова. Сережу. Руки и ноги его казались в гробу – разобранными. На части, на детали. Даже костюм не мог скрыть, что они переломаны в нескольких местах… Вся левая половина лица была черной. Подкрашенная гримерами крематория – точно тлела. Жестокой пощечиной.
От слёз Евгения ничего не видела. Наклоняясь, трудно, задавленно плакала. Две женщины с сильно начерненными ресницами обнимали ее за плечи. Казалось, наклоняли еще ниже, чтобы она могла там, внизу, дышать, жить. На закидывающихся лицах самих женщин быстро рисовались черные цветки с черными стеблями.
Единожды глянув, Дылдов на друга в гробу больше не смотрел. Словно продолжая экскурсию, все время что-то шептал парню рядом. Походя затирал кулачком слезы. «Гавунович», – пожал ему руку парень.
Он держал в руках цветы, забыв положить их покойному. Еще вчера, не зная о трагедии, он приезжал к Серову в общежитие, на встречу, о которой договорились заранее. Приезжал с его рукописью, которую внимательно прочел, хотел обсудить ее… И вот теперь… теперь… От плача у парня на лице зудела нелепая – широкая, от уха до уха – улыбка. Дылдов испуганно дергал его, что-то ему шептал…
Кропин Дмитрий Алексеевич словно видел недавний свой сон… Видел лежащего на земле Сережу Серова со свернутой головой. С раскинутыми руками. Точно разодравшими землю. Видел себя, безумного старика, бегающего вокруг, стенающего, падающего на колени, призывающего испуганных людей куда-то бежать, что-то делать…
Старик смотрел вверх, плакал. Лампионы под потолком вдруг стало раскачивать, двоить. Музыка Шопена словно превращалась во что-то бизонье, неповоротливое. Музыку словно пережевывали вверху… У старика сильно закружилась голова. Он схватился за плечо Саши Новоселова…
Никто из Барановичей на похороны не приехал. Ни мать, ни бабка Серова.
Был на похоронах родной дядя Сергея, приехавший из Свердловска с женой, тот самый Офицер. От бодрой, жизнерадостной когда-то пары ничего не осталось. Теперь это были люди на закате. С веревочками, спадающими на шейки от уставших морщинистых лиц.
После поминального обеда в кафе Офицер предлагал Евгении помочь с переездом. В Свердловск, к родным. Но Евгения сказала, что уже есть помощницы, ее тетки. Специально приехали, помогут, спасибо. Тогда с женой обняли ее, всплакнули втроем, и прямо от кафе Офицер с Женой уехал на вокзал, оставив Евгении триста рублей и наказ, чтобы непременно приводила к ним Катю и Маню, когда переедет. Что будут ждать. Плакали, махали руками из такси. Ведь они нам внучки, Женя!..
Евгению с детьми провожали через два дня. В вагоне, одни в купе, с вещами хлопотали Новоселов и Дылдов. Расставляли, засовывали в багажники под нижними сиденьями. Вещей хватало. Так ведь понятно: женщина, уезжает совсем, с двумя детьми. Заталкивая большой тюк в багажник наверху, Дылдов спросил, где рукописи Серова. У тебя они, надеюсь? Саша? Ведь можно попытаться что-то опубликовать? Новоселов молчал. Неужели бросили?! Дылдов спрыгнул с полок на пол. Не прерывая дела, косясь на открытую дверь, Новоселов вполголоса рассказал, что произошло… отчего погиб, собственно, Сергей. Конечно, не только от этого. Но… От услышанного Дылдов сел на полку. С велосипедиком в руках. Все случившееся, дичайшее, которое на прощанье сотворил его теперь уже сожженный, похороненный в колумбарии друг, – точно перевернулось в его глазах. «Не может быть, Саша, – только шептал, тоже поглядывал на дверь. – Не мог он так поступить со своими рукописями…» – «Так все и было, Леша». Новоселов взял у него велосипед и, не вставая на нижние полки, засунул его наверх, в багажник, между тюком и боковой стенкой. Ну, вот вроде и всё. Позвал из прохода вагона отъезжающих и Кропина.
Все напряженно сидели. Лишь Катька и Манька, нисколько не смущаясь, обнимали своих новоиспеченных бабушек, у которых ресницы моргали – как невиноватые ночные бабочки. Казалось, никого из провожающих уже не признавали. У Евгении круги под глазами были как красные промокашки, все время намокали. Их приходилось сушить платком. Новоселов и Дылдов уперли взгляды в пол. Один Кропин говорил. Говорил Евгении, чтоб приезжала, и непременно с детьми, остановиться есть где, сама знаешь. А за Сережей… (слово «колумбарий» произнести не мог)… в общем, мы приглядим, всё будет в порядке, даже не думай об этом, а как навестить решишь сама – в любое время ко мне! Всегда остановишься! Женя!
Прилетел с вокзала объявляющий голос. Новоселов поднялся. Помедлил, обнял вскочившую и сразу заплакавшую Евгению. Поглаживал ее голову… Дылдов смог только сдавленно прошептать: «Прости меня, Женя, за все прости». Стоял с перекошенным лицом, боясь зареветь. Потом тронул пушистые головки девчонок. Споткнувшись обо что-то, судорожно шагнул в коридор.
Из купе Дмитрий Алексеевич выходил последним, раскидывал руки, ничего не видел от слез. Новоселов приобнял его, повел. Старик весь дрожал, холодные ребра его под рубашкой точно срывались, сдергивались со своих мест…
Когда все сошли на перрон, почти сразу поезд тронулся. В окошке замахали ручонками Катька и Манька. Но вскочившую Евгению две тетушки загораживали. Словно поспешно прятали в купе.
Через день или два Новоселов сидел на скамье у Чистых Прудов. Всё думал о друге. О дикой, жестокой смерти его… По аллее мимо проходили люди. Дрались, трепеща, вертикально вставая и откидываясь назад, утки в пруду. Бегали в ожидании голуби, принимая качающуюся туфлю Новоселова за лукошко сеятеля… И всё это движется, и будет двигаться уже без Серова. Никогда уже Сережа не напишет об этом… Новоселов мотал туфлей. Голуби бегали, в его взгляде размазывались.
Поднялся, наконец. Двинулся к киоску «Союзпечати» возле метро. Сегодня среда. Должна быть «Литературка».
К киоску стояли три человека. Какая-то женщина выглядывала из-за угла его, видимо, ждала кого-то.
Приклонившись к окошку, Новоселов спросил. «Кончилась! – ответили ему. – Еще до обеда». Та-ак. Сразу же выдвинулась женщина из-за киоска: «Молодой человек, у меня есть “Литературная”. Сегодняшняя. Муж по ошибке взял два экземпляра… Не купите ли у меня?» Новоселов обрадовался, сразу достал из кармана гомонок. «Сорок?» – спросил, имея в виду цену газеты. «Сорок, сорок!» – Женщина вроде бы торопилась куда-то, нервничала. В солнцезащитных очках. В надвинутом коричневом парике.
Новоселов отдал сорок копеек, взял газету. Женщина в парике сразу же быстро пошла от него по аллее. Точно загримированный и переодетый в женское мужчина. Мелькали, судорожно оступались мосластые ноги. Странная вообще-то дама… Новоселов отошел от киоска, присел на скамью, развернул «Литературную»…
Через минуту начал прыскать, истерично ударяться смехом… «Литературная газета» была сегодняшнего числа, но – за 79-й год. Газета была прошлогодней!..
Стоя возле скамьи, не в силах остановить хохот, Александр Новоселов подкидывался, как какой-то разваливающийся большой долдон. Долбак. Проходящие москвичи невольно приостанавливались и смотрели, как крупный этот парень с чубом комкал листы многостраничной газеты и совал их в урны, продолжая уходить от них, москвичей, по аллее и дико хохотать… Шизанутый? Точно!..
Все дальнейшее полетело, закувыркалось с ускорением камня, покатившегося с горы.
Александр Новоселов уволился на другой же день. С документами провернул все за несколько часов. Когда шел по коридору Управления на выход, его догнал Манаичев. На удивление шустро. «Ты чего надумал, мудак? А? Ну-ка в мой кабинет!» Схватил за рубашку. «Но-но! Полегче, мухомор!» – вырвал руку герой. Хохотнул, саданул за собой дверью. Не веря во всё, Манаичев обернулся – в другом конце коридора тяжело дышал, раздувая грудь точно корзину, атлетический Хромов…
В пять утра в дверь комнаты на пятнадцатом этаже деликатно постучали. «Не сплю, Дмитрий Алексеевич. Уже не сплю! Сейчас!» Новоселов кинул последнее в чемодан, застегнул ремни. Посмотрел на спящего Тюкова. Не стал будить. Вышел с чемоданом в коридор.
Перед выходом из общежития обнял как всегда легко заплакавшего старика. «Ну-ну, Дмитрий Алексеевич! Обязательно напишу! И позванивать буду! Не болейте только, дорогой». Из стеклянной клетки легко, впереди себя вынес чемодан.
Под родной своей тучей лезли в лаковый автобус, дрались пэтэушники. Проходя мимо них, Новоселов помотал над головой рукой. Как спортсмен после взятого рекорда. Пэтэушники в изумлении раскрыли рты. Даже остановили драку. А Новосел так и унес в туман помахивающую руку.
Утренние одиночные машины по-шакальи перебегали через мигающий перекресток. Пропадали в темноте.
У подкатившего такси распахнулась дверца с лежащим шофером: «Ты, что ли, заказывал?» – «Я», – ответил Новоселов, кинул чемодан на заднее сиденье и сел рядом с шофером: «На Казанский, друг». После закрутки – счетчик оскалился. Рванули.
…Плача, родной голос говорил в телефонной трубке: «…Саша, дорогой, только не пропадай опять. Напиши, позвони. Мне всего год остался в консерватории. Как закончу – приеду к тебе. Слышишь, Саша? Как доберешься домой, сразу дай знать…» Новоселов удерживал трубку, ковырял что-то на стенке телефонной будки. Как поставленный в угол мальчишка. Молчал. Десять ежей кололи горло. «Слышишь, Саша?» – «Да, да, Оля, слышу… Запиши, пожалуйста, адрес…»
Во всем девятом плацкартном вагоне Новоселов ехал один. То есть один совершенно.
Пожилая проводница принесла чай.
– Что же ты, парень? Из Москвы, что ли, поперли? Кто ж в такие дни уезжает из нее. Все, наоборот, сейчас рвутся в Москву. Всеми путями. А ты – надумал!
– Да уж надумал! – смеялся Новоселов. Прямо-таки счастливый.
Согревая руки о чай, смотрел на недвижный тонкий растёк солнца у горизонта, на несущуюся закруживающую черноту полей Подмосковья. И, конечно, не мог уже видеть и слышать, как в оставленной, уходящей все дальше и дальше Москве в это же время текли в стадион Лужников колонны невыспавшихся, раздраженных людей, одетых в одинаковые майки. И стадион, встречая их, как вывернутый мегафонный зазывала вдарял по розовому небу песней:
Я – ты – он – она – вместе дружная Страна!..
До открытия Олимпиады оставалось два дня.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.