Текст книги "Лаковый «икарус»"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
20. Брак зарегистрирован – какого черта!
…Серов ковырял ключом, не понимая, в чем дело. Парадное было закрыто. Изнутри на засов… Та-ак. Понятно. Его ждут. Всем семейством. Наверняка в кухне. Ладно. Пошел двором. Точно – ристалище было подготовлено. Светилось двумя окнами. Ладно. Отлично.
Едва вошел – его встретил вой. A-а! Вот он! Яви-ился! «Добрый вечер», говорит! Бодр и весел! Как всегда-а! Пальто вешает! Как ни в чем не бывало! Орали все. Размахивали руками. Одна Никулькова держала надутый нейтралитет. Как всегда. Обидели девочку. Обидели большую лялю… И с тоской Серов понял… что уже втянут в свару, в великую драку. И правых в ней, в драке этой, нет. Есть только злоба у всех и ненависть. И каждый уже стоит со своим тортом. И каждый только в нетерпении ждет (я! я! дайте мне! мне!), чтобы вмазать им в лицо ближнего…
И пошли эти торты в рожу. И полетели. «Прощелыга! Оборванец! Где ты был до нас! С чем ты пришел к нам! (Тетка Евгении. С глазами как палки. Как черные выкидывающиеся турникеты.) Где тебя подобрали!» – «Но! но! уважаемая! (Серов. Всю жизнь защищающийся абитуриент. В очередной раз не сдавший экзамена.) Брак зарегистрирован – какого черта!» – «Ха! ха! ха! “Брак зарегистрирован – какого черта!” Да какой ты муж! Какой?! А?!» (И это кричала так называемая теща. Лжетеща! Которая сама всю жизнь была бездетна! Выхолощена! Как лошадиное копыто! В нее же можно вбивать гвозди!) – «Да он же сикун, – вдруг встряла Нюрка. Ничтожнейшая Нюрка. Приживалка. – Сикун. Хихихихихихихи! В Новый год обоссал мешок картошки! Забыли? Сикун! Хихихихихихихихихихихи!» Все разом замолчали. Заткнулись. Кухню тут же высветило другим светом. Застигнутый врасплох, Серов искал, не мог найти слов. Вертел рукой в воздухе. Шагнул к порогу. Кинул на тумбочку ключи. Вышел, закрыл за собой дверь. Мелькнул двором в свете окон. «Вернись, Сергей! – не выдержала, кинулась к форточке Никулькова. – Пальто надень! Сережа!» – «Да пусть бежит! Пусть! Быстрей проветрится! Быстрей причешет!» Глаза лжетещи были глазами бордового металлурга, давшего хорошую плавку. «Пу-усть!» Нюрка подпевала. Проходимец! Шаромыжник! Сикун!
В одном пиджаке, скукоживаясь, как американский безработный, Серов приплясывал, сёк дубаря на пронизывающем ноябрьском ветру. От Никульковых был он далеко, был в центре, у лучезарного стекла кафе на Броде. Совсем рядом, за столиками, ели, пили, размахивали руками, веселились люди. Зализанный певец на низкой сцене выгибался с микрофоном, как патока, как медогонка. Саксофонисты, стоящие в ряд, в своих проигрышах – ревели. Как стоеросовые гусаки. И вновь певец раскачивался и изгибался… Серов утром опохмелился. В обед немного поел. От трех рублей осталось копеек тридцать-сорок. Зайти с такими деньгами в теплый рай за стеклом… и думать даже было нечего. Двинулся прочь. Не оборачивался. Затягивался пиджачишкой. Податься было некуда. Ночевать было негде. Общежитие на Малышева отпадало. Изначально. После всего случившегося увидеть снова подлые все рожи – полный перебор. К Офицеру с его Женой тоже не тянуло. И получалось, что во всем большом городе… идти Серову было не к кому. Где-то на краю сознания появлялась Галина, Галя, избушка ее в лесу на Шарташе… Но отгонял сразу это. О железнодорожном вокзале, где можно было перекантоваться до утра, почему-то не вспомнил. Так и брел неизвестно куда и зачем…
Неожиданно вышел к Оперному театру… Как преступник на место преступления… Возле театра не было ни души. Круглое здание сияло в ноябрьской ночи – как подожженный, в свечах, торт… Серов отвернулся. Ничего не видел от слез. Стал переходить на противоположную сторону улицы. Как пьяный, отмахивался от пролетающих, сигналящих машин. Сморкался, вытирал нос, глаза. Пришел в себя в темноте другой улицы, боковой. Словно на ощупь двинулся в глубь ее. Возле одиноких фонарей сильно мотало ветром голые деревья. Серов шел прямо по живым черным ветвям, мечущимся на асфальте. Неожиданно вспомнил, что именно на этой улице живет Сапарова. Светка! Был всего один раз, в Новый год, почти четыре года назад, а вспомнил. Точно. Сталинский дом. На втором этаже. Серов шел, озирался. Нырял в темноту и вновь топтал живые мечущиеся ветви. Но удобно ли будет? Брат у нее вроде там. Или дядя какой-то. Родителей – точно нет. Умерли. Но брат – или дядя? Серов забыл про все оперные театры. Серов уже бежал. Бежал точно по небу. Точно по веткам на небе!..
Едва очутился в подъезде – освещенном, с кафельным полом на площадке – в нос влез сладкий запах чьего-то перегара. Скорее даже – длительного запоя… Черт! Еще подумает, что от меня. И запах этот стоял и на втором этаже. Ч-черт! Однако Серов решительно надавил кнопку звонка… Первыми словами Сапаровой были – Сережа! что с тобой! ты весь дрожишь! Светка явила себя в халате. Всегдашние выпуклые, вздернутые глаза вздернулись еще выше, еще дальше к вискам. Как какие-то китайские парусные сампаны. Серов смутился. (Однако встреча.) Так ведь холодно. Холодно на улице, Света. Но где! где твое пальто! Сережа! Неумелая эта, смурная экзальтация уже злила. Слушай, Сапарова. Во-первых – «здравствуй»! Во-вторых – из дома я ушел. Понятно? Но почему без пальто! Без шляпы! Сережа!.. «Ты одна? – в упор спросил Серов. – Можно войти?» – «Ой, прости, Сережа! Сейчас!» Смурной театр продолжался. Сапарова выглянула на площадку. Далеко. Предварительно обернув себя пристойными попугаями. Будто бы любовник он, на свидание проник, будто бы – кабальеро. Повела глазищами туда-сюда. Ни-ко-го! Только после этого впустила Серова.
Сковыривая в большой прихожей обувь – все же к татарам пришел – Серов чувствовал, что должен объяснить. Объяснить подробно. Что от него этого ждут. Ждут, по-прежнему вздергивая глаза. Но только в нескольких словах рассказал, что произошло. У Никульковых, разумеется. Об институте и обо всем предшествующем институту Сапарова знала. Как-никак однокашники. Теперь уже бывшие, правда. И видя, как восточные глаза совсем уж востроносо закачались, закачались, как лодки, как всё те же сампаны – подвел жесткую черту: больше он к Никульковым – ни ногой! Но как же Евгения?! Жена твоя?! Сережа! А она с ними осталась. Она всегда остается с ними. И будет оставаться с ними. Такой уж она человек… В общем, хватит об этом. А сейчас мне просто некуда идти, Света. Негде переночевать. Понимаешь? Можно к тебе? Утром уйду. Да о чем ты говоришь, Сережа! о чем ты говоришь! За Сапаровой Серов двинулся с большим облегчением. Шел по приятной ковровой дорожке красного цвета. А в большой комнате, где был оставлен, промерзшие ноги тепло вязнули уже в ковре бухарском. Вообще ковры в комнате преобладали. Висели на стенах вдоль и поперёк. Ну что ж, под каждой крышей свои мыши. Серов походил по комнате, узнавая большой полированный стол, за которым четыре года назад шумела большая новогодняя компания. Громаднейший, как Дом Советов, приемник с проигрывателем, из которого тогда же, в Новый год – будто горячий нагой копёр до утра бил. А все пластинки джазовые… (Серов мгновенно вспомнил) принадлежали брату Сапаровой, и брат этот в молодости, надо думать, был отчаянным стилягой… На разложенном диване, покрытом, понятно, тоже ковром, возле белой подушки валялся раскрытый журнал «Юность». (Бросила, видимо, когда позвонил.) Серов взял журнал. Молодежная повесть. Автор на фотографии склонила голову в полупрофиль. Недвижные глаза залиты надоевшим, обреченно тупеющим оловом. Такие глаза бывают у греческих скульптур. Год или два назад написала повесть о консерватории. Которую, по-видимому, недавно сама и окончила. О консерваторской жизни. О смурных преподавателях-профессо-рах, о не менее смурных студентах. Легенды, байки, хохмы. Жаргонные слова. Написала довольно ловко. Попала этой повестью, как выражались ее однокашники – в жилу. И вот теперь новая повесть. Не упускает с оловянными глазами свой шанс. Не вникая особо – Серов полистал… Вспомнилось почему-то свое, далекое теперь уже, детское сладостное чтение. Чтение полнейшего дилетанта. Безгранично доверчивого к печатному листу. Так же было и в юности. Даже в первые годы в институте так читал. Прежде чем не ступил на «стезю» – не стал сам заниматься литературой, распроклятым этим ремеслом… Счастливая, подумалось про Светку. Непорочная, неиспорченная… Положил обратно журнал раскрытыми страницами вниз. Как тот был оставлен. Ты читал? читал? – спрашивала Светка, накрывая на стол. Уже в платье, с подведенными, еще более вздернутыми глазами. Правда, интересно? Правда, прелесть? Серов смотрел на ее глаза, все больше удивляясь: глаза имели теперь много общего с парой хвостатых цинковых рыб!.. Вот именно, что прелесть…
На тушеное мясо с рожка́ми и (главное) с солеными огурцами, нарезанными мелконько, – Серов накинулся. Наверняка татарское какое-нибудь блюдо. Сапарова сидела напротив. Не ела, потому что уже отужинала. На локти поставленные руки вяло отгоняли от лица слова, вроде желтых, всё знающих пчел. О выпивке – вине или водке к мясу – не говорилось ни слова. Серов преувеличенно был занят едой. Поглядывал на стену. Где висела фотография с новоиспеченной парочкой молодоженов. Жених, в общем-то, был жалок – черные, зауженные книзу брючки по моде 50-60-х годов, такой же куцый пиджачок. На тонкой голодной шейке – селедочный галстук. Глаза испуганно выпучены. Этакий стиляжонок с Брода, затащенный в милицию. (Пардон! в чем дело! По какому праву!) Зато невесту рядом в белом – сравнить хотелось с усадьбой. С большим сложным хозяйством под снегом. Которое по весне ох как не просто будет освоить тощему. Фотография увековечила свадьбу брата Сапаровой. Единственного. Татарина. Женившегося на русской девушке. Снимались на крыльце ЗАГСа. Сразу после регистрации. Она была его сокурсницей, в институте, поясняла Сапарова. И он ее очень любил… Умерла через два года. Погибла в турпоходе. Нелепо. Утонула в горной реке. Почти у него на глазах. Где-то в Сибири. Не смогли спасти… Серов перестал есть. Прости. Я не знал. Но… но ведь ему сейчас лет сорок? Как же так? Мол, почему до сих пор висит? Фотография на стене? Потому что так и не женился больше. Не может забыть. Светка повернулась к своей погибшей снохе, которую, наверное, вряд ли помнила даже (живой). Однако смотрела сейчас на нее с большой, что называется, любовью. Серов же старался больше не глядеть на обыкновенную в общем-то русскую девушку рядом с тощим татарином-стилягой…
Потушив свет, еще долго говорили. Она, лежа на разложенной своей тахте, он у окна – на какой-то оттоманке. Говорили, собственно, об одном и том же – о дальнейшем Серова. О его будущем. В какую сторону ему теперь надо двигать… Свет от редких машин напоминал пустынные пылающие дороги…
Утром Серов был приглашен завтракать в кухню. Вроде как уже по-семейному. Но и здесь даже висел ковер! Серов уставился на него, как на мечеть причудливую. По меньшей мере… Все-таки с коврами, наверное, у них перебор. Явный перебор. С другой стороны – чего же тут? – всё те же мыши под каждой крышей. За чаем выяснилось, что брат Сапаровой, Равиль Ахтямович Сапаров, находится сейчас в Асбесте, в командировке. Вернется завтра. Ближе к вечеру. Вот с ним можно и поговорить о работе… Та-ак. Получалось, что Серову можно (нужно?) остаться здесь еще на эти два дня. Что ему дается шанс. И в смысле жилья, а дальше и возможной работы… Спасибо, Света, спасибо. Как говорится, не забудется тебе. Спасибо. А сегодня пока выписка, то-сё? Как считаешь? Паспортный стол, военкомат? Торопишься ты, Сережа, торопишься. Обожди, не суетись. С паузами отпивая, Светка держала чашку у рта. Щеки Светки были, как у жены, – в спокойном, гордом утреннем румянце. В самодовольном, в самодостаточном. Не торопись, Сережа…
День пролетел быстро. Серов бегал выписываться в паспортный стол, потом мчался на трамвае в военкомат сниматься с учета. Обедал у Сатаровых. Со Светкой. Потом договорились встретиться после ее лекций (уже не его) – в центре, у главпочтамта, вечером.
Перед сеансом на 19:30 они оказались на исетском мосту. Гулял осторожно у земли первый близорукий снег. Закат по речонке провалился, обмелел, зачах. Серов курил, потихоньку мерз. По-прежнему в одном пиджачке. Правда, в лыжной, выданной Светкой, шапчонке. Как Петрушка в полосатом чулке. Благодетельница трудно говорила. Об одном и том же:
– …Как же так, Сережа? Ты хочешь уехать… Ты уедешь… И что же – даже не попрощаешься с женой? С Евгенией?.. Как так можно? Разве так поступают? Любишь ли ты ее вообще, Сережа?..
Серов молчал. Перекат дрожал, как серый совокупляющийся кролик…
– Не знаю, Света… Может, и нет… Не в тот огород я забрел… Не в свои сани сел… Не знаю… Да и хватит об этом. Пошли. Пора.
Согрелся только в зрительном зале. Сапарова то клала ручку, то убирала с его руки. Отворачивалась, вынимала платок. Не надо, Света. Ни к чему. Зал хохотал. Над Мироновым-Папановым-Никулиным. Не надо, Света. Прошу тебя… Мы любим не того, кого надо… Ну! К Сапаровой заглядывали веселые умоляющие глаза собачонки… Ну же!..
К ужину на этот раз было выставлено вино. Видимо, обдуманно. Притом дорогое, марочное. Портвейн. 19… какого-то там года. Уже через пять минут Светка сдержанно пылала. Посмеивалась. Пьяненькая. Вся как затаившаяся пока что плавка. Серов зловеще почему-то отцеживал. Однако ел за двоих. Опять мясо с солеными огурцами. Азу по-татарски называется. А потом еще уч-почмак. Что-то вроде небольших кулебяшек, начиненных рубленым мясом и картошкой. С перчиком, с лавровым листом. Готовить Светка умела. Это уж точно. Не то что некоторые.
Тяжелый, раздутый, как удав – смотрел телевизор. Певичка в остроплечем пиджачке, в брючонках по колено ходила и копытно-резко втыкала в пол ноги в туфлях на высоком каблуке. Точно стремилась скинуть с себя к чертовой матери свой вихлястый задок. Слова песни были такие: «Осста-новиссься, сеньора! осстановиссься, сеньо-ор!..» Светка стелила постели. Чтобы переночевать Серову в комнате брата ее, Равиля, – об этом почему-то не возникало даже речи. Ни вчера, ни сегодня. Белые длинные ноги склоняющейся Светки стояли раздато. Походили на… виселицу. С сокрытой где-то вверху петлей… Ч-черт!.. Притом девушка задушевно пела. Мурлыкала для себя – счастливой… Странно, конечно. Друзья ведь. Просто друзья. Всё же было сказано. Всё расставлено по местам. Какого же черта тогда это всё?..
После ванной вышла в каком-то слюдяном стрекозином пеньюаре. Под которым, наверняка, ничего не было. Сухие волосы девушка уложила на голове в виде грелки. Вынула шпильки и резко растряхнула всё. Рассыпала по всей спине. Начала проглаживать щеткой. Серову было предложено пройти в ванную. Притом в повелительной форме. Иди, Сережа. Там всё приготовлено. У Серова один глаз полез вверх. Серов пошел. Получалось, что всё уже по-семейному. Натуральная семейка. Муж и жена… Ч-черт!
В ванной смотрел на себя. Голого. Мокрого. В зеркале. Членок свисал, как якорь. Как мягкий якорек. Которым, пожалуй, и не зацепиться ни за что. Нет, невозможно все это. Без любви? Нет. Быстро вытирался. Прыгал, вдевался в трусы. Вторая ведь за эти два дня. Вторая! Как сговорились! Но – нет. Невозможно. Нельзя. Девчонка к тому же еще, наверное…
…Сапарова склонилась над ним в темноте – с глазами, как угли. Чертов свой пеньюар – распахнув. Как на блюде поданы были Серову голые груди… Неуверенно он взял их обеими руками. Тяжестью своей груди приравнивались к булыгам. К весомым булыгам. Это удивляло. Тощая ведь… Нет, Света. Прости. Не могу я так. Прости… Светка отпрянула. Стояла у окна, встречая свет машин. В просвечиваемом пеньюаре своем, склоненная – как стрекоза, пришпиленная через затылок. Серов не знал, что делать. Ну, Свет. Не надо. Брось…
С братом Сапаровой, Равилем Ахтямовичем, всё обсудили, уладили на другой день быстро и просто. На удивление полноватый, невысокий мужичок (ничего общего с фотографией на стене), сняв пиджак, провалился в кресло и молча, не прерывая, слушал Серова. (Понимаете, нужно начать новую жизнь. На новом месте. В другом городе. Понимаете?) Потом с минуту думал. Лысина его была как тюряга. Как добровольная пристроенная клетка клерка. Да, именно так. Предложил Серову город Н-ск. Находящийся в Зауралье. Не Свердловск, конечно, но городок областной. С какой-никакой промышленностью. И, самое главное, там живет его друг. Верный друг. Однокашник. Вместе окончили институт. Теперь главный инженер на одном из заводов. Он всё и устроит. И с жильем (общежитие, понятно), и с работой. Тоже понятно – сперва учеником. Специальности, как я понимаю, нет пока никакой. Так как, молодой человек? Подойдет? Серов тут же согласился.
После обеда втроем, обеда обильного, с вином и даже с водкой, Равиль Ахтямович опять откинулся в кресло.
Беспомощный, неподвижный – был придавлен животом своим, будто камнем. Помытая голова его с павшим набок зачёсом была вроде сдавшегося флага. Однако пока Светка стелила ему в другой комнате, пытался выяснить у Серова. Причем бровь изгибал мечом. На манер самурая. А?! Герой?! Да какой разговор, Равиль Ахтямович! О чем вы говорите! Мы же просто друзья! Давнишние друзья! Неужели не видите?! Серов был искренен. Ну, вот как эта скатерка на столе! Тогда Серову начал покачиваться указательный, с подсохшей кожицей пальчик: смотри-и, герой! Уводимый смеющейся Светкой, Сапаров хмуро говорил, что денег – даст. Взаймы! И на дорогу, и на первое время. И письмо напишет. Другу. И вообще… Но – смотрите у меня! Да какой разговор, Ахтямыч! По уходу сестры и брата Серов упал к столу, тут же прихлопнул себя рюмкой водки. Как затычкой. Будто забзд… от радости бочонок с пивом.
Поздно вечером Серов широко шагал по перрону вдоль состава до нужного вагона. Вагона номер четыре. Громадный серый плащ, плащ с чужого плеча, плыл у самой земли. Напоминал слегка поддутый, скособоченный стратостат с болтающейся оснасткой. Сапарова с продуктами в большой сумке – с горячим и холодным – еле поспевала за ним. У четвертого вагона, поставив сумку на асфальт… она молча подняла к нему лицо. Закрыла глаза. Рот ее с короткой верхней губой (губкой) походил на какое-то призывное зевцо. И в него, раскрытое, влажное, он и погрузился искренне, весь без остатка. Секунд десять, наверное, прошло. Оторвал, наконец, себя от губ девушки. Прости, Света. Прости, дорогая. «Прощай» сказать не поворачивался язык. Сказал «до свидания». Сказал, что напишет. С сумкой вскочил на подножку тронувшегося вагона. Содрал клоунский чулок с головы. Она шла за подножкой, плакала и совала ему листок бумаги, сложенный вдвое. Свое письмо. Он схватил его. Сунул в карман. Прости, Света, за всё прости, только и мог он бормотать, готовый сам зареветь… Насупленная пожилая кондукторша вознесла над ним флажок. Вознесла в тяжелом кулаке. Точно хотела треснуть его этим кулаком с флажком по башке…
Глубокой ночью под спаренный грохот колес, на верхней полке, душонка сжималась от неведомого впереди, от неизвестного. Огненный сыпался горох встречных пассажирских. И снова в темноте наматывал грохот. Как дышло. Как многокопытное душное дышло.
21. Кто электрик?! или Да здравствует бо-бо-бо-бо-бо!
…По коридору общежития шли быстро. Скопом. Человек десять-двенадцать. В запоясанных серых плащах, в милицейских шинелях. Кто электрик?! Беспощадный шел отстрел всех встречных. Кто электрик?! Где электрик?! Двери раскрывали с легкостью игральных карт. Кто электрик?! На окрик пьяные лица поворачивались, как вазы. Есть электрик?! Вас спрашивают! Вазы этрусков были по-древнему вытянуты и немы. Дверь захлопывалась. Дальше группа топала. Комендант пытался забегать вперед. Понимаете, люди на демонстрации, проходят колонной, где же взять сейчас электрика? Да где, где «проходят»?! – полны комнаты сидят! Пьют! – Главный-запоясанный-в-плаще был поджар, но нависающе широк в плечах, как фанера. Рванул очередную дверь. Ритм порушен. Экстрасистола. Кто электрик?! Ну-я. Серов начал подниматься, отодвигая стул. Из двери наставились на него десять дуплетов. Десять сдвинутых дуплетов глаз. Одевайся! А в чем дело?! Одевайся, тебе говорят! Серов пошел к шкафу за одеждой. Трезвый. Успевший выпить только полстакана. Вина. Остальные пятеро разом отвернулись от бутылок. Не имели к ним, бутылкам, никакого отношения. Есть еще электрик?! Начальник все подступал. Вогнутогрудый. Как детский манеж. Есть, я вас спрашиваю, или нет?! В соседней комнате. Один. Комендант мотнул рукой. Так какого черта! Сюда его! Немедленно! Матузкина притащили. Что называется, под микитки. И это несмотря на то, что он был в шикарных праздничных подтяжках. При галстуке. В чем дело, товарищи? Пан Матузкин возмущался. Праздник, отдыхаю, имею право! В чем дело? За что?! Сейчас узнаешь… Оденьте его! Вогнутогрудый повернулся к коменданту. А вы – это что такое?! Что вы нам лялякали?! А?!! Комендант отирал лицо платком. Длинные щеки его были сини, снулы. Как двойня. Вытащенная у роженицы и требующая шлепков.
…К заполненной, гудящей площади, где вязла демонстрация, пробирались дворами. Выруливали, прыгая через поребрики на пустое, оцепленное милицией пространство перед обкомом. Уазик, описывая дугу, объехал, обогнул высоченный постамент с Лениным, выкатил к трибуне. Пригибаясь в задней дверце, все соскакивали на асфальт. На Серове и Матузкине висели сумки с инструментами… Когда повернулись к трибуне – та вывернулась своей изнанкой, пустотой. Точно мгновенно задрала сзади себя подол. Обнажив подпорки, перекрещивающиеся балки, стропила, удерживающие всю громадную, законструированную пустотелость. Какой-то тайной от всех подпиткой – заползало под нее множество черных путаных проводов, бухт кабеля, тросов. Заползало тихой сапой, незаметно для идущих по площади, тайно… Ну, что уставились! Работайте! Ищите (обрыв, пробой)! Люди мерзнут! Минус пятнадцать! Вогнутогрудый страдал. Словно был с недавно прооперированной душой. Не мог смотреть на трибуну. Не смел. Из суеверия. А там, наверху, на всем этом громадном аэроплане, стоя спинами и задами к памятнику, наши летчики сбивались трепетной, притопывающей кучей. Приплясывали на ледяном, на обесточившемся «коврике». Только что не хлопали, не тузили себя по бокам. Лапы народу показывали полностью одубелые. Задавливали сокрушительные позывы в туалет… Электрики забегали, заприседали, ища обрыв, пробой, слом.
Трибуна всё загораживала, демонстрации почти не было видно, постоянно слышались только ее надсаднень-кие оркестрики и возникающее после призывов с трибуны утробное какое-то «ура». (Уро-о-о!) Динамики работали. Работали на полную. Каждый лозунг, выкрикиваемый лозунгующим (специальный человек на трибуне вставал на носочки и кричал), метался по площади вдоль и поперек. Туда и обратно металось потом эхо. Долго убивая само себя.
Рядом с лозунгующим глыбился мужчина в драповом пальто. Почему-то без шапки и даже без шляпы. Высоченный – походил на серое дерево без ветвей. Из тех, которые сплошь обпиливают. До неузнаваемости. До потери древесного их облика, если можно так выразиться. Превращая их в шершавые ноги слонов. Он топтался, переваливался на месте и каждый раз неожиданно для всех на трибуне… поддавал лозунгующему кулаком в бок. Того вскидывало на носочки – и он кричал, усиливаемый многократно динамиками на площади: «Да здравствует ба-ба-бо-бо-бе-бе! Ура!» – И снова все толкутся, единятся со Слоновой Ногой. Секут дубаря. Нога Лозунгующего по боку! по боку! И сразу же слышалось на площади:
– Да здравствует наша родная ба-ба-ба-бе-бе-бе Союза! Ура!
– Уро-о-о-о-о-о-о-о! – утробно гудит от площади.
Серов давно уже подкидывался от смеха. Серова уже ломало от смеха к земле. Не слышал, не понимал слов Матузкина. С колен тот быстро спрашивал: «Ты чего, чего, Серов?» Серова согнуло окончательно, и он пошел в сторону, показывая Матузкину рукой назад, на трибуну, на приплясывающие задницы: смотри-и! А там Лозунгующий уже пятился от кулака Ноги. Уже вскидывался на носочки, точно стремился от Ноги в небо. Спутником советским:
– Даздравствует ба-ба-ба-беб-беб-бип-бип! Ура!
– Уро-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о!
Тычок! Догоняющий тычок!
– Да здравствует…………………Ура!
– Гонит, черт! – Матузкин тоже начал корчиться от смеха. – Го-нит! Ха-ах-хах-хах!
Неожиданно Нога скосил лицо назад. Вниз. Точно услышал смех электриков. Чемадуров! (Что еще за Чемадуров?) Вогнутогрудый (он, оказывается, Чемадуров! однако фамилия!) ринулся наверх. Ноги в сапогах, будто кривые сабли, запрыгали через ступеньки. Выслушав начальника, таким же манером слетел вниз. Долго вы будете мудохаться?! Орал на полную, не боясь быть услышанным с площади, где по-прежнему вопили оркестрики и, перемежая всё, прокатывалось «уро-о!». Молчком электрики начали ползать вокруг Чемадурова. Он поворачивался за ними, как какой-то дикой рентгенолог с горящими глазами. Весь черный. Больной насквозь. Долго?! Я вас спрашиваю?! Усердно, как утята, электрики потяпали от него в разные стороны. Да мать вашу! Чемадуров резко кинул на губу беломорину. Так же размашисто выдернул на ветер пламя спички (и спичка не погасла!). Прикуривал. Вот так рентген! Спички даже у него на ветру не гаснут! Остальные плащи замерли. На полушаге, на полуноге. Как собачья свора. С застрявшим в пастях лаем. Серов их осторожно обходил. Полез искать под трибуну. Непосредственно под коврик. Над головой дружно, дробно стучали. Вовсю работали. Как будто наверху тряслась сенодробилка. Однако – страдальцы. Серов уже всерьез поторапливался. Бегал меж стропил за проводами, приседал. Искал обрыв.
Когда нашли, наконец, аварию (оказалось, пробило кабель), когда зачищали и сращивали его, стоя на коленях прямо на асфальте, с лестницы стал спускаться здоровенный этот начальник. Этот Нога! Думали, что к ним, ругать – застыли с проводами в руках… Но он прошел мимо. Чемадуров бросился на помощь, на подхват. Однако от капризного взмаха руки отлетел, внутренне задохнувшись. Запоясанные тоже утаяли в стороны. Нога остановился сбоку памятника. Сбоку памятника Ленину. Потоптался, поглядывая на обком метрах в пятидесяти. Повернулся и подошел к уазику (милицейскому! на котором приехали!), на ходу стаскивая перчатку. (Что за черт! Неужели?!) Приказал молоденькому курсанту: «Открой!» Курсант подбежал, поспешно открыл заднюю дверцу. Вытянулся возле нее. Ухватившись за обе створки двери, начальник неуклюже полез, трепля нашу маленькую родную каталажку, точно просто корзинку!.. Внутри устанавливал себя на одно колено, возясь с ширинкой. Скосил побагровевшее лицо: «Закрой!» Курсант ловил створки обеими руками, как жуткие миражи. Стоял потом возле машины подперто, мучаясь, будто взятый на пики. Потекло из-под дверцы на асфальт. Потекло разом, обильно. У Серова отнялся язык, пропал голос. Из всего происходящего сейчас вылезал совершенно дикий символ – моча сбегалась к постаменту с вождем какой-то невероятной, ожившей картой. Каким-то высверкивающим пузырями планом ГОЭЛРО!.. «Да что же он, гад, делает?» Матузкин, как и Серов, стоял на коленях. «Ведь Ленин тут? Неужели ему, говну такому, непонятно?» – «Заткнись, сука!» Чемадуров подскочил, подсунул Матузкину тощий кулак. «Заткнись лучше, падаль! – продолжал шипеть. – Слышишь?!» Сдернув кепчонку, все так же на коленях, Матузкин отирал вспотевшую лысину. Отирал, как разрушенную грибницу. На которой ничего уже не вырастет. Чемадуров кулак убрал. Отошел. С глазами страдающими. Не находящими места… И еще. Мальчишку-курсанта от машины – уводили. Под руки. Он переставлял ноги ломко, как палки. Не мог нормально их сгибать…
Потом полетел снег, и последние люди уходили с площади, наматывая его на себя, как веретёна. Лозунгующий, бросив руки с колен, сидел под трибуной на ящике точно боксер, унесенный с ринга. Последний оркестрик неуклюже, по-пингвиньи бежал, верещал в летящем снегу.
…Никулькову Евгению, в зимнем пальто и с громадным чемоданом, который она еле втащила в эту комнату общаги, – несказанно удивили первые слова бывшего мужа (Серова): О! хорошо, что зашла! Молодец! Это – как? Как это понимать? За столом тесно сидели женщины и мужчины. Голова одного из них (пана Матузкина) покаянно уже лежала на тарелке. Точно ее, прямо вот сейчас, собрались съесть, как какой-нибудь английский ростбиф. Или, если проще сказать, – как простую русскую кулебяку… Серов выскочил из-за стола, подбежал. Уже выпивший, красный, ветровой. Заглядывал в глаза, с напором говорил: «Ленина же у нас нет! Женя! Давно нет! Ему же сцат под ноги! Его же выкормыши! Сцат! Женя! Сам видел! Своими глазами! Слышишь, Женя?!» Не дождавшись ответа, Серов убежал обратно к столу. Как в курятнике курам, сыпал на головы горох слов: это моя бывшая жена, Евгения, бывшая, с поезда, наверное, познакомьтесь, только что приехала, я и сам не ожидал, не переписывались, ничего, два года, и вот приехала, Женя, Евгения, познакомьтесь. У стола началось молчаливое, судорожное столпотворение. Подхватывали бутылки, свои тарелки с едой. Матузкина с его новыми подтяжками повели под руки. Деликатно прикрыли дверь… А до Серова, наконец, стало доходить – кто приехал к нему, кто стоит у двери, свесив голову к чемодану. Словно прикидывает, как выносить этот чемодан. Как тащить его обратно на вокзал… Серов кинулся, вбил в ручку двери стул. Ножку стула. Задетый, за спиной упал чемодан. Серов прыгнул к стене, сдернул свет. Это еще зачем?! Голосом Евгения изобразила возмущение. Но уже следующий миг, плача, она сама судорожно прижималась губами своими к его лицу. И Серов, по-киношному, по-придурочному, ухватив лицо, – рвал их. Полетели на все стороны женские белки и разные горно-стаи. Дальше, уже не разбирая, кто прав, кто виноват… муж и жена торопились, лихорадочно раздевали друг дружку. (Американское кино! Страсть кипит!) Расстегивали пуговки. На рубашке, на блузке. Одновременно, на равных. Точно стремились поскорей влезть в кожу один другому… Ахнули на чью-то кровать. («Чья кровать?! Сережа! чья кровать?!» «Моя! моя!») И Серов оказался наверху. Как на взведенном жестком агрегате. Где всё забыл, где всё нужно было раскидывать, разбрасывать, переключать… Поехал, наконец. И заблеял, и заверещал. («Тише! тише! Сережа! Услышат!») Дыбком подкидывался, выгибался. И в обширном голом общежитском окне, сбивая свет от фонаря, метались черные руки деревьев, словно черные руки грешников из красного, расшурованного кем-то ада…
В зауральском городе том они прожили еще два года. Евгения так и не вернулась в Свердловск. Бросила институт фактически на последнем курсе. (Серов сильно подозревал, что из-за него.) Не хотела учиться ни заочно, никак. Сначала была ученицей штукатура-маляра, затем стала самостоятельной маляркой. Работала там же, где и Серов. А тот, будучи уже электриком четвертого разряда, по вечерам ходил еще и в автошколу. Потом начал шоферить…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.