Электронная библиотека » Владимир Шаров » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Будьте как дети"


  • Текст добавлен: 27 января 2017, 14:20


Автор книги: Владимир Шаров


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

После его смерти в декабре восемнадцатого года энцам пришлось нелегко. Они рассказывали про себя, что не могли найти правду. Будто в пургу, всё плутали и плутали. Хоть и держались друг за дружку, чтобы спасти человека, который принес им Благую весть, хоть и боялись разрыва, сговориться, решить наконец, куда пойдут, не умели. Отчаянно спорили, что есть настоящая Святая земля – их собственные пастбища, Россия, Палестина или никому не ведомый остров Кергелен. Об острове им рассказывал капитан американской шхуны – говорил, что на нем никто и никогда не проливал человеческой крови, и, как в первый день творения, там нет ни горя, ни зла, ни греха.

Справедливости ради надо сказать, что судьба и тех, кто ушел, и тех, кто послушался Перегудова, продолжал кочевать в низовьях Лены, сложилась равно тяжело. В тридцать втором году, когда коллективизация добралась до этих мест, энцы за несколько зим потеряли всех оленей и к началу войны с немцами чуть не поголовно спились.

Во время Гражданской войны и нэпа вслед за политкаторжанами – своими отцами и дедами – на Большую землю перебралась почти треть племени; уходя, они говорили, что как мы – энцы, пытаемся спасти Перегудова, новая власть мечтает спасти весь народ – построить рай прямо здесь, на земле, и будет правильно честно ей помочь. За такую власть, убеждали они соплеменников, не жалко отдать жизнь, а потом одесную Господа вместе с оленями кочевать уже в райской небесной тундре, где нет ни гнуса, ни зимней бескормицы, ни волков. Было несколько волн переселений, наверное, как-то между собой связанных, но то ли люди погибли, то ли просто затерялись, во всяком случае, сам я никого разыскать не сумел.

О тех, кто отправился на Большую землю, и об оставшихся на берегах Лены речь ниже пойдет не раз, а здесь мне хотелось бы пересказать одно очень популярное среди энцев и явно легендарное предание. О том, чтобы уехать куда-нибудь далеко, может быть, и на французский Кергелен, уехать и спастись от того, что надвигается, заговаривал якобы еще Перегудов. И вот в последний год нэпа три семьи сговорились с капитаном американской шхуны «Мэри Холден», последней рискнувшей ради золота и пушнины забраться так далеко на запад. Он заякорил большую льдину и на этом странном ковчеге с помощью ветра и течений два с половиной года тащил энцев и стадо оленей в десять голов до расположенного на другом конце земли, у Антарктиды, острова.

Льдина таяла, команда шхуны почти беспрерывно бунтовала, и капитан в Анкоридже на Аляске и в Маниле на Филиппинах дважды высаживал недовольных и набирал новых матросов. И всё же на Кергелен энцев и пару выживших оленей – самца и важинку – он, сдержав слово, доставил. Теперь олени вновь расплодились и в тишине, и благодати пасутся в тамошней тундре, будто в Земле обетованной. Чтобы не было сомнений, рассказчик добавлял, что воспоминания энцев о прежней родине и о долгом плавании в Антарктику были записаны и опубликованы во Франции известным этнографом Леоном де Блуа.

Впрочем, насчет американца была немалая разноголосица. От нескольких энцев и селькупа тогла я слышал, что он оказался жуликом и авантюристом. Льдина, едва шхуна миновала Берингов пролив, раскололась на несколько частей, все люди и олени утонули. Доказательств ни первой версии, ни второй ни у кого не было и не могло быть, тот или иной извод, как я сейчас понимаю, зависел от одного – было ли у беглецов благословение Перегудова. Если, по мнению рассказчика, да – они благополучно доплыли до Кергелена, если же энцы отплыли вопреки запрету учителя – так или иначе они были обречены.


………………………………..


Июнь и начало июля 1962 года я провел в санаторном отделении больницы имени Кащенко. Вместе со мной там тогда лежал историк Александр Васильевич Фарабин. Его случай был довольно тяжелый. На депрессию – для нее были серьезные основания – наложилась мания преследования. До больницы, боясь, что его убьют, Фарабин всю осень с одной железнодорожной ветки на другую бегал по поездам и, лишь «оторвавшись от погони», заявился к тетке в Углич. Оттуда его забрали родители. В пятьдесят лет он по-прежнему жил с отцом и матерью.

По словам врачей, в обычной жизни Фарабин был человеком тихим, аккуратным – настоящий книжный червь. Его истинным жилищем была не квартира, а архив Октябрьской революции, где, если бы разрешили, он с радостью оставался бы ночевать. Лет двадцать Фарабин спокойно проработал научным сотрудником в очень престижном у нас институте Маркса – Энгельса – Ленина, а потом началось такое, что в итоге пришлось заметать следы.

Фарабинский отдел изучал последние четыре года жизни вождя. Александр Васильевич был на отличном счету, анкета безукоризненная (отец – прежде кандидат в члены ЦК), трудолюбив, предан делу, и в дирекции говорили, что, едва ВАК утвердит его докторскую диссертацию, Фарабину предложат возглавить сектор. Но еще до первой внутриотдельской предзащиты всё покатилось комом.

Фарабин был хорошим, наивным человеком, хрущевскую оттепель он принял восторженно и, как видно, решил, что запретов теперь нет. В качестве докторской он представил коллегам полную летопись пребывания Ленина в Горках, плюс к ней – подробные комментарии. Исследование было сделано с редкой дотошностью; достаточно сказать, что жизнь Ленина Фарабин восстановил буквально по минутам, впрочем, в его профессионализме никто и не сомневался. Беда в другом – после фарабинской работы всю официальную историю партии пришлось бы спустить в унитаз. Естественно, что товарищи по сектору на Фарабина немедленно донесли.

К счастью, большой крови никто не жаждал, и, когда в конце концов Фарабин оказался в сумасшедшем доме, его вообще решили не трогать. Оформили пенсию по инвалидности и забыли. Пока же, едва стало известно о докторской, два гэбэшника из первого отдела безо всякого ордера обыскали фарабинскую квартиру и подчистую изъяли выписки, черновики, другие материалы, главное же – машинописные копии рукописи. Те, что Фарабин роздал в институте, и так уже были у них. С собранным не церемонились, по приказу директора немедленно отправили в бумагорезку. Получилось, что «мальчика» как бы и не было.

Эта история уместилась в два выходных летних дня, которые фарабинское семейство при любых обстоятельствах проводило на даче в Кратове. Вернувшись в понедельник в город, Александр Васильевич даже не успел узнать, что ничего из сделанного им в жизни уже не существует. У подъезда его ждала машинистка, которая, попеременно то каясь, то плача, объяснила, что по просьбе мужа, школьного учителя истории, напечатала лишний, четвертый экземпляр. Теперь она хочет его отдать.

С этой чудом уцелевшей копией Фарабин потом бегал по Москве две недели. Приносил к знакомым, просил куда-нибудь спрятать, а через несколько часов или люди, или место начинало казаться ему ненадежным, и он, вернувшись, забирал папку. Вел он себя, конечно, идиотски, но, так или иначе, рукопись выжила и позднее была размножена. Когда, выписываясь, я зашел в отделение проститься, пакет с ней Фарабин дал и мне. К сожалению, дома я сунул папку на антресоли и забыл. Ленин не был героем моего романа, и всё же фарабинские рассказы вкупе с больничным антуражем заслуживали иного.

Результаты своих двадцатилетних изысканий спутникам – как правило, в их числе был и я – Фарабин докладывал во время прогулок. От ворот к входу в корпус вела Каштановая аллея, примерно в полсотни метров длиной. Заложили ее еще при Кащенко. Не доходя до крыльца, она упиралась в разбитую по всем правилам клумбу – среди больных многие любили возиться с землей. По этой аллее и вокруг клумбы пролегал наш обычный маршрут. Так вот, Фарабин рассказывал о Ленине, а посередине клумбы, организуя пространство, возвышалась двухметровая фигура сидящего вождя. Вдобавок Ленин был щедро позолочен. Памятник, если не считать места и расцветки, в сущности, был неплох. В массивной, мощной фигуре была немалая экспрессия. Правое плечо статуи скульптор, накренив, выставил вперед, и ты понимал, что через минуту Ленин просто раздавит своего оппонента.

В любую погоду Фарабин гулял в шляпе. Подходя к клумбе, он всякий раз приподнимал ее и кланялся. В этом не было грана иронии, ничего, кроме нежности и почтения. Наверное, иначе заниматься одним человеком всю жизнь просто невозможно. На черепе Ленина часто сидела голубка. Испуганная взмахом шляпы, она послушно взлетала, и вид был такой, будто Ленин ему как старому знакомому отвечает поклоном на поклон. Номер со шляпой удавался не каждый день, но когда выходил, Фарабин до конца прогулки был весел, смешлив.

Сумасшедший дом, слушающий рассказ о себе вежливый золотой Ильич, сам стиль фарабинского повествования действовали и на меня. Для Александра Васильевича и сейчас Ленин, вне всяких сомнений, был жив, по ходу дела Фарабин мог поклясться его именем, мог, не особенно смущаясь, призвать в свидетели, что ничего не добавляет и не убавляет.

Надо сказать, что свои ленинские истории Фарабин рассказывал не подряд; хронология, последовательность, логика изложения волновали его мало. Один эпизод сменял другой по внешности безо всякой связи, вдобавок многое повторялось, и ты только потом, через неделю-две, начинал видеть, что это не прокол рассказчика. Больной Ленин приходил к одной и той же мысли трудно и с разных сторон. В этом была неизбежность всего, и Фарабин должен был нам ее показать. Мы обязаны были понять, что судьба не оставила Ленину и малейшего шанса себя обмануть, хоть как-то разминуться с тем, что было ему предназначено.

Медленно, не спеша, он рассказывает нам о человеке, отчаянно, иногда просто до безумия боящемся повторить ошибку. Хотя после двух инсультов Ленин так и не оправился – речь, например, утрачена полностью, – в нем прежняя вера и прежняя решимость нас спасти. Как – он пока не знает. То есть уже догадывается, уже различает путь, но идти по нему робеет, уж больно он нов, непривычен. В эти годы Ленин много думает о Боге, но не оттого, что тяжело болен и сознает близость смерти. Никакой улицы с односторонним движением. Он не блудный сын, возвращающийся к отцу, не грешник, из последних сил вымаливающий спасение. На путях промысла Божия роль Ленина по-прежнему велика, и Господь это не забывает.

Пытаясь объяснить Ленину, что Он от него хочет, Бог то и дело подает ему знаки, может взять и повести за руку или напрямую сказать. Впрочем, когда Ленин упорствует, бывает, что Господь теряет терпение и, будто Иону, жестоко его бьет. Каждый удар отбрасывает Ленина обратно в детство, дальше и дальше вглубь его. Но пройдет не один месяц, прежде чем Ленин начнет понимать, что это не наказание, а путь, что всё правильно и он не должен противиться.

Как бы Ленин ни стремился к Богу, новая дорога дается ему нелегко; для него она разрыв с прежней жизнью, разрыв с партией, с рабочим классом. Последнее Ленину особенно тяжело. Ведь он не был обычным, маленьким человеком, о котором никто не знает и от которого ничего не зависит, уход которого даже не заметят. Он был вождем, он намечал и прокладывал курс, и миллионы шедших вслед верили ему больше, чем себе. И вот теперь Господь говорит, что ждет Ленина не с рабочими. То есть требует ясного безоговорочного отступничества, объясняет, что так нужно, другого выхода нет.

Фарабин успел рассказать о Ленине многое, но, к сожалению, дома больница стала быстро забываться. Что-то, конечно, осталось, а остальное за год-два стерлось, как тряпкой. Фарабин тоже отошел в тень. Я и про его рукопись ничего не помнил, пока одна история нежданно-негаданно сюда вдруг не вырулила. Теперь, когда я не раз и со старанием прочел его труд, хочу отдать автору должное – работа проделана уникальная.

«Не новость, – начинает Фарабин еще в вестибюле (для меня это первая прогулка), – что во всём, что касается политики, Ленин обладал редкой интуицией. Тем не менее сейчас довериться ей ему было нелегко. Чересчур сильна была инерция и сильна была власть, доставшаяся ему в семнадцатом году, обе, будто клещами, держали Ленина в прежней колее. Обе, как заведенные, твердили, что быстрее них к цели его никто не выведет. В общем, похоже, что свернуть ему помогли, а может, и принудили. Но как бы ни было тяжело, Ленин и тут вел себя честно. По свидетельству сестры Марии, умирая, видя, что умирает, он упрекал Господа только в одном: что оставшейся ему жизни хватит лишь на несколько начальных шагов, что ему не дотянуть и до первого поворота. Стрелочник, словно паровоз, перевел его на другой путь, он понял и принял это, сказал тем немногим из старых друзей, кого был готов с собой взять, чтобы они гуськом и на йоту не уклоняясь шли в кильватере, и тут же Господь его прибрал.

Смею предположить, – продолжает Фарабин, – что первый намек, куда и с кем он должен идти, был сделан Ленину еще летом восемнадцатого года. На Дону тогда зашевелилось офицерье, казаки, скопом избравшие в атаманы генерала Корнилова. Обстановка складывалась непростая, и на секретариате партии обсуждалось, как помешать белым начать Гражданскую войну. Главным докладчиком был Троцкий, отличный практический работник и тут же – невозможный мечтатель.

Троцкий верил, что пока Гражданскую войну предотвратить или подавить в зародыше можно. Главное – не теряя времени, начать собирать досье на известных белых генералов. Надо ясно представлять, на что каждый из них способен и, следовательно, чем опасен. Троцкий к подобным вещам был очень внимателен, считал, что психология командира, характер, устройство его ума в военном деле важнее и ружей, и пушек. Сам Ленин считал это блажью, вопрос в том, есть или нет у самого Троцкого военный талант, но решил, что мешать не будет, хочет – пусть тешится.

Известно, что ложка хороша к обеду. Так вот ровно накануне наркомвоенмор получил от Дзержинского королевский подарок. Три дня назад чекисты на Моховой в квартире племянницы генерала изъяли весь корниловский архив. Сотни листов, собственноручно начерченных им диспозиций войск, многие еще со времен учебы Корнилова в кадетском корпусе. Штабные карты с его поправками и комментариями, вдобавок пять связок писем, отправленных жене с фронта. Пока Троцкий с увлечением объяснял, что есть в бумагах Корнилова такого, без чего революция обречена, члены ЦК, скучая, передавали друг другу генеральские письма. Увы, лапидарные, без единого живого слова. То ли он не любил жену, писал просто из приличия, то ли не умел. Даже штабные карты были интереснее, но и на них единственное, что увлекло цекистов, – лица младенцев, которыми Корнилов занимал все поля. Личики, надо сказать, очень выразительные, с большими умными глазами, толстыми щечками и ротиком, приоткрытым и на редкость насмешливым. Ленину они тоже понравились, он даже не удержался, что с ним бывало нечасто – сострил: “Так вот кто будет освобождать святую Русь, – и добавил: – Да тут их на целую армию”. Все засмеялись, но Троцкий посмотрел на него с укором, и Ленину стало стыдно.

Потом были два года тяжелой войны. Дважды, когда Колчак перевалил Урал и когда Деникин готовился штурмовать Тулу, и ему, и другим казалось, что большевизм в России доживает последние дни. Мучаясь, готовясь к концу, он несколько дней неотвязно думал, пытался понять, где ошибка, что было сделано не так. О Боге, конечно, не вспоминал, искал ответа у Маркса. А дальше, будто по волшебству, дела на фронте наладились, белые еще быстрее, чем наступали, принялись отходить, позже и вовсе побежали, и сомнения Ленина оставили.

К двадцатому году Гражданская война сошла на нет, запертый в Крыму Врангель был ее отголоском, не больше. Пришло время от Балтики до Тихого океана навалиться целой огромной страной и строить социализм. Пришло время еще стремительнее, чем белых, громить разруху, голод, тиф – здесь-то всё и забуксовало. Машина вроде бы работала, крутились большие и маленькие колесики, но, как на льду, – вхолостую.

Соратники считали, что это трудности роста, пара-тройка чисток выгонит из партии плохих коммунистов, перерожденцев, прочую примазавшуюся сволочь, а пока нечего на пустом месте пороть горячку. Сейчас не тот случай, когда промедление смерти подобно. Но к Ленину опять вернулись сомнения. Азарт спал, и с каждым днем он яснее понимал, что они идут не туда. Наверное, он обязан был выступить, заявить это громко, во всеуслышание, но он медлил, более того, как и раньше, продолжал вести партию за собой.

То был огромный непростительный грех. Партия с начала и до конца была его дитем, он породил ее и выпестовал. Для него она была даже больше собственного ребенка, ведь пуповину он никогда не обрезал. За два десятилетия они так друг друга проросли, что он и думать боялся, что однажды она останется без него. Партия держала его своей безоглядной преданностью, абсолютной властью над собой. Не попытавшись ничего исправить, просто порвать с ней было немыслимо. Получалось, что он, будто Иван Сусанин поляков, завел ее в лес на погибель, а теперь бросает. Не зная, как из всего этого выбраться, он продолжал идти и идти, а за ним, не отставая ни на шаг, шла партия.

После первого удара, случившегося 23 марта 1921 года, едва начав приходить в себя, Ленин на пальцах объяснял врачу и другу Гетье, что долго не понимал, что с ним, где он. Помнил лишь, как, сам не зная куда, пробирается темными влажными ходами, спотыкается, падает, потом встает и бредет дальше. Болят кости и тело, болит душа, вокруг безоглядная тьма, нет даже проблеска света, но, как ни странно, вот так, одному, ему идти легче. С него будто сняли тяжелую-тяжелую ношу. И вдруг спросил Гетье: “Может, это тогда Господь надо мной сжалился – взял на себя партию?”

С весны двадцать первого года Ленин и вправду почти неотрывно думает о Боге. О самом Господе, а не о церкви – ее он, ни о чем не жалея и ни в чем не раскаиваясь, то ли обогнул стороной, то ли просто переступил. Даже не стал убеждать себя, что дорога, на которую она звала, не вела ко спасению, наоборот, решил, что, может, и вела, может, нет – в любом случае путь оказался чересчур долог.

Продвигался он неуверенно. И из-за болезни, и потому, что предмет был для него нов, приладиться, по-настоящему приноровиться к нему удалось не сразу. Человек строгий, систематический, тут он всё видел клоками, сшить их, подогнать один к другому никак не получалось. Любая мысль рвалась посередине, а дальше, потеряв нить, он час за часом перебирал, что осталось, мучил себя – что это и о ком. Когда же чудом вспоминал, радовался, от удовольствия даже, как дитя, ерзал.

Бога он часто жалел и об Адамовом племени тоже печалился; в сущности, он был готов плакать о каждом. В слезах, будто слепой, выставив перед собой руки, он искал и искал выход, по-прежнему верил, что он есть. Однажды он заметил, и это было для него подарком, что, если мысль связать с каким-нибудь человеком, она делается прочнее, дольше не рвется, словно тот ему помогает.

Среди давным-давно забытых имен, которые в Горках вдруг к нему вернулись, был, например, Валя Максаков, его старый, еще гимназический товарищ. Валя в Симбирске был личностью известной. Он раньше их всех и без проститутки потерял девственность. Дело было в имении родителей – они в то время путешествовали по Италии, – где его, тринадцатилетнего подростка, соблазнила соседняя помещица – молоденькая вдова. Позже по причине скандала бедной женщине пришлось уехать из города. Через несколько лет в Лондоне они снова сошлись, прожили вместе три года и лишь затем расстались.

И сам Ленин, и его друзья барышнями интересовались мало, куда больше их занимало общество – направления, способы его коренной, радикальной переделки. Об этом, а не о женщинах они читали, писали, забыв о конспирации, спорили как оглашенные. Тем не менее в десятом году в Лондоне Ленин, получив от Максакова письмо, немедля отозвался и в баре, за кружкой пива, его учение о Евином корне выслушал кротко, пожалуй что и не без любопытства.

Валя говорил совсем другими словами, чем те, которые Ленин привык слышать, но весьма убежденно. Бога он поминал часто, хоть и реже попов, вместо же церкви у него была женщина. Ее Валя почитал за купель, священный сосуд, в котором похоть и скверна чудесным образом преображаются, оборачиваются невинностью, чистотой новой человеческой души.

В женщине, доказывал Максаков, в самом ее нутре, денно и нощно идет оправдание и спасение человеческого племени, иначе все мы и без потопа давно бы захлебнулись в собственной ненависти. Он не сомневался, что блаженство, которое женщина переживает наедине с мужчиной, – знак, даваемое ей свидетельство, что этот спасительный дар за ней сохранен. И неслыханные страдания, боль, без которых не обходятся ни одни роды, тоже понятны: как же ей, бедной, не орать, не выть, не мучиться, зная, что вот сейчас то чистое и непорочное, что ты в себе выносила, сама отдаешь на погибель, без жалости гонишь в мир слез и греха.

Слушая Максакова, Ленин думал, что, если бы от Валиного учения на каплю меньше несло ладаном, его стоило бы свести с Коллонтай и ее суфражистками, а так разве что под пиво, как сухарики. Потом бедняга вернулся в Петербург, а через год Ленину сообщили, что скоротечная чахотка в считаные месяцы свела его товарища в могилу. Дальше Ленину было уже не до Максакова. Лишь теперь он вдруг снова о нем вспомнил.

Однажды к учению Максакова само собой подверсталось, что после Адама и Ноя человеческое племя еще дважды пыталось освободиться, выбраться из-под греха, и каждый раз Господь долго не мог решить, колебался – тверд ли человек, можно ли ему верить. Так было и с Авраамом, и с Иосифом, мужем Марии. В конце концов, убедив Себя, что тверд, Он благословлял их жен, и те продолжали праведников. Отсюда Ленин вернулся к водам потопа и решил, что они – те же материнские воды, в которых, по Максакову, происходит преображение греха в чистоту и невинность. Когда же они отошли и Ной ступил на землю, это было его вторым рождением.

Конечно, многое из того, что говорил Максаков, было не ново. Впрочем, Максаков на оригинальности не настаивал. Например, он говорил о женщине, о ее теле, как о Земле, которая больше, чем солнцем, согревается внутренним теплом; о мужчине, прилежно вскапывающем эту залежь, чтобы однажды засеять ее. Семя должно лечь в тихое глубокое место, обильное теплом, соками и так, чтобы через положенные девять месяцев оно сумело прорасти, войдя в силу, покинуть женское лоно и выйти на свет Божий. Ему нравились все слова, касающиеся женского естества, и он веселился, играл с ними, будто ребенок.

Тогда в пивной он то объяснял Ленину, что влагалище происходит от корня лаг-лож: “влагать”, “ложе”, “ложбина”, и тут же себя опровергал, спорил, что нет, от слова “влага”. То есть место, где всегда влажно и где семя даст всходы, не погибнет от засухи. Наконец, для проформы спросив у Ленина согласия, мирился. Теперь у него выходило, что у влаги и ложбины один корень. Ведь воду, влагу, будь то источник, ручей, река, озеро, болото, ты всегда ищешь внизу – в логе, ложбине. Это совпадение казалось ему замечательным, может, даже решающим, оно ясно свидетельствовало, что сказанное выше правда. Позже и эти его соображения Ленину тоже понадобились».


………………………………..


В девяностые годы мой бывший экспедиционный начальник сделался шишкой в Совете министров, и по его предложению я несколько лет проработал главой Комитета образования Ульяновской области. До революции – Симбирской губернии. В стране тогда дружно стали забывать Ленина, памятники его стояли по-прежнему, но кому они поставлены, многие уже не знали. Не то в Ульяновской области. Здесь, на своей родине, Ленин и не думал отступать. Во всяком случае, за первую неделю работы мне раз двадцать напомнили, что я занимаю ту же должность, что веком раньше отец Ленина.

Область была отчаянно бедной, денег моему комитету доставались крохи, и немалая их доля шла на интернаты, в частности, на интернат номер три для детей с разного рода физическими недостатками. Для города это заведение вообще было головной болью. Директором там когда-то работал некий Лестиков, в восьмидесятые годы его посадили за крупные хищения, и вот теперь, когда власть сменилась, он буквально завалил ульяновское начальство доносами. Третий интернат он называл вертепом, утверждал, что преподаватели там насилуют воспитанников, а те, в свою очередь, друг с другом совокупляются прямо на уроках. После отбоя в спальнях и вовсе шабаш.

Это дело было первым, с которым я должен был разбираться, и, прежде чем идти в интернат, я позвонил одному московскому знакомому, хорошему детскому психологу. Что он меня утешил, сказать нельзя. Ничуть не удивившись, он стал втолковывать, что в подобных местах к половой жизни дети относятся как к любому естественному отправлению, поделать тут что-нибудь невозможно, даже и пытаться не стоит. Лестиков не соврал, в интернатах, а тем более в специнтернатах, воспитанники начинают спать друг с другом, едва возникает первое влечение. Всё происходит достаточно просто, благо они круглые сутки находятся под одной крышей. Я обязан понять, что специнтернаты отнюдь не рай, что попадают туда больные, тяжело больные дети, радости у них немного, и койка – самый доступный способ ее получить. Что меня действительно должно волновать, так это чтобы среди воспитателей не было педофилов и чтобы старшие воспитанники не совращали, тем более не насиловали младших. Если же здесь проблем нет, а я всё равно буду рыпаться, принимать меры, добьюсь одного – на место нынешних педагогов придут куда худшие.

Кроме доносов на интернат скопом, был еще и десяток персональных – на некоего Ищенко, учителя истории, который в восьмидесятые годы первый дал на Лестикова показания. На общем фоне они выглядели невинно. Ищенко обвинялся в том, что, нарушая методику, употребляет на уроках множество слов, которые не знают и ученики обычных школ. Методика была светом в окошке. Помню, что, очень довольный собой, я решил, что влеплю неизвестной жертве за нее выговор и с чистой совестью рапортую по начальству, что меры приняты. Больше же, как советовал приятель, никого трогать не стану. Впрочем, в итоге не пострадал вообще никто.

Помню свое первое посещение интерната. Парты в классах были маленькие и неудобные, выбрав, чтобы никому не мешать, угловую, на самой «камчатке», я несколько минут искал, куда бы деть собственные длинные ноги, наконец нашел, вынул блокнот, ручку и для страховки включил диктофон. Поначалу я думал лишь о доносах Лестикова и только на второй неделе вдруг стал понимать, что то, что слышу в классе, – законная часть истории, которая многим людям вокруг меня некогда поломала жизнь.

Уроки Ищенко с рассказами о последних четырех годах жизни Ленина я решил здесь привести и по этой причине, и потому, что нечто схожее за тридцать лет до него слышал в совсем другом месте и от совсем другого человека – ныне покойного Фарабина.

Наверное, необходимо сказать еще две вещи. В классе, в котором я вел записи, как обычно и бывает в специнтернатах, были дети разных возрастов и очень разного уровня. Но о том, понимают ли его (Лестиков не врал), Ищенко вряд ли задумывался. Он, по-моему, не сомневался, что его ученикам достаточно намека, чтобы отделить правду от лжи. А кроме правды, никому ничего не нужно. И второе: в ищенковских рассказах – последнее я сейчас вижу четко – два Ленина. Один – медленно, мучительно умирающий, прощающийся со своей прошлой жизнью. Но в нем, в этом безнадежно больном старике, прямо на наших глазах нарождается другой Ленин – сильный, упорный, готовый к борьбе.

Ищенко, несомненно, был учитель от Бога. Так и слышу, как он, начиная каждый урок, обращается к воспитанникам: «Вы, ущербные, вы, голодные и холодные, брошенные и убогие, никем не любимые и никому не нужные, знайте одно – Ленин шел именно к вам».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации