Текст книги "Будьте как дети"
Автор книги: Владимир Шаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Урок № 1. Смутное время
Ленин начала двадцатых, говорил Ищенко, был мало на себя похож и не только из-за болезни. Одинокий, всеми оставленный, он яснее и яснее понимает, что в свою очередь так же должен поступить с пролетариатом. Преданный, он сам должен сделаться предателем. Еще плохо умея говорить с Богом, вконец запутавшись, он мешает мольбы и требования, предъявляет Господу ультиматумы и тут же заявляет, что капитулировал, на всё безоговорочно согласен. Бывали дни, когда он часами, будто заведенный, мучая себя и Господа, допытывался: неужели дорогу к Нему нельзя было проложить по-другому, не через измену?
К Господу нет пути без веры, без надежды, без любви; в Ленине же поначалу не было ни первого, ни второго, ни третьего – лишь политический нюх, который прежде ни разу его не подводил. Может быть, из-за того, что Ленину не хватало веры, Господь следил за ним ревнивее, чем за другими. Но сказать, что на правильный путь его загоняли палкой, неверно. Он хотел повернуть, очень хотел, но как же ему было трудно! Вот, кажется, на старой дороге поставлен крест, и вдруг опять всё возвращается. То, над чем вчера он отчаянно глумился, сегодня не просто оправдывается – с блеском настоящего полемиста поднимается на щит. И уже не поймешь, с кем он теперь, куда идет.
Надо признать, что в двадцатые годы, хоть и без газет, без книг, без диспутов с оппонентами, политическое развитие Ленина продолжалось. Изменялись его взгляды на революцию, на коммунизм. Прежний марксизм с его всех и вся спасающим пролетариатом в нем умирает. Ленин начинает понимать, что зря рассчитывал на рабочий класс. Тот весь в прошлом, и оно как сетями тянет, тянет его назад. Строить с рабочими свободный от зла и греха мир – мартышкин труд.
Вроде бы здесь всё ясно, но день спустя – новая рокировка. Ленин, споря с Богом, самым трогательным, самым решительным образом пытается защитить, выгородить перед Ним тех, кого вел раньше. Говорит, пусть человек труда так черен, грешен, что его не отбелишь никакой содой. Пусть навскидку, какого босяка ни возьми, он вор и лжец, горький пьяница и блудник. А беды, что ему выпали, сделали его еще хуже. Мстя миру, он срывает зло на слабых. Смертным боем бьет жену, детей. И тут же спрашивает Христа, не Он ли говорил, «что… на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии» (Лука 15:7). Подступает, требует у Бога ответа, хотя давно знает, что люмпен не то что других – не спасет и одного себя.
Ища, кого, если не трудящихся, Господь теперь предназначил ему вести, Ленин к двадцатому году заново просеял всю Россию, думал о крестьянах, бывших помещиках, буржуазии, чиновничестве, интеллигенции – внутри нее отдельно о священниках и о тех, кто занимался свободными искусствами, но никого не нашел чистыми, непорочными. Конечно, он догадывался, кто должен стать новым святым народом, но разыгрывал дурачка, делал вид, что не понимает. Издевательски просил ясного знамения свыше, а то опять возьмет не тех и поведет не туда. Спрашивал, почему враги, когда он был с рабочими, в один голос говорили, что вот он – безбожник, антихрист, зверь хуже Диоклетиана, а Господь к нему благоволит, шлет победу за победой.
Понять Ленина легко, объясняет классу Ищенко. Он был человеком целеустремленным, разбрасываться не любил, и до революции голова его целиком была занята партией. Возможность с тактом, с расстановкой подумать о вас, о детях, случалась у него нечасто. Кроме того, и повода не было: своих он не имел, а о чужих знал, что, если коммунизм победит, им наверняка будет неплохо. В общем, детский лепет, веселый детский гомон – всё это не из его оперы. Сама мысль, что однажды придется жить, тем паче работать рядом с грудным ребенком, приводила его в ужас. Когда товарищи, обзаведясь потомством, пытались обратить в свою веру и их с Надей, он отшучивался, говорил, что от грудников пахнет мышами – Крупская же мышей боится до слез.
Впрочем, дело не в одних мышах; недомерков, шантрапу, мелочь – он по-разному вас звал – Ленин, пожалуй что, и побаивался. Конечно, сепелявки были беззащитны, слабы, в то же время вы поражали его своей волей, врожденной политической ловкостью. Казалось, если ты без чужой помощи не можешь шагу ступить, соответственно себя и веди; малышня же умела так всё повернуть, что не только рядовым рабочим – кадровым партийцам-подпольщикам начинало казаться, что их жидкий стул, их сопли и вопли важнее важного. Крупская была хорошим, верным товарищем, но и она как-то сказала, что хочет родить. Вопрос этот для Ленина был давно решен, ввязываться в дискуссию не стоило, он лишь заметил, что для мировой революции вреда от детей больше, чем от всех охранок скопом. Путаясь под ногами, они намертво стреножат идейный пролетариат. В качестве же уступки добавил, что он не против мелюзги, просто считает, что для нее прежде надо построить другой мир.
Первый раз Крупская смолчала, а через год печально заметила, что ей тогда уже не родить. Он стал гладить ее по волосам, но сцена вышла фальшивой, и Ленин не удержался, сказал: «Вспомни Сарру». Крупская расплакалась, но по привычке скоро простила его. Вечером в парке они, как обычно, гуляли вместе.
Семнадцатый год, Гражданская война мало что изменили. Он ни на что не закрывал глаза, знал, что миллионы бездомных, голодных, холодных, разутых и раздетых бродяжничают от Питера до Владивостока. Мрут как мухи от испанки, тифа, холеры. Но чем партия могла помочь, где взять для них хлеб, лекарства? Ведь нередко даже красноармейцы оставались без пайка. Конечно, он вас жалел, печалился, что вы родились слишком рано и угодили в самую ломку, оказались теми щепками, до которых, когда рубят лес, никому нет дела. Он не исключал, что жертв могло быть и меньше, но тратить средства на благотворительность, на утирание слез считал неверным, не раз говорил на ЦК, что заниматься показухой, накладыванием грима права они не имеют, единственный способ справиться с проблемой – в кратчайшие сроки разгромить беляка.
Осенью двадцатого года, когда у Врангеля остался лишь Крым, Ленин сказал Дзержинскому, что пора вернуться к беспризорникам. Впрочем, и тут всё шло с перепадами. Лихорадочная деятельность сменялась месяцем-двумя застоя, и снова указания Дзержинскому следовали одно за другим. Умных, конкретных планов было много, но дальше их дело не шло. Какой бы ясной, логичной ни была картина, представить, что идет во главе колонны детей, Ленину не удавалось. Он знал, что не прав, но всё равно не мог. По отдельности и их и себя он видел четко, но, даже оказавшись рядом, они, будто слепые, шарили, шарили руками и никогда друг друга не находили. Не раз он пытался в этом разобраться, вспомнил, как решил, что причина в нем самом, в том, что у него нет собственных детей, и неожиданно огорчился.
Никогда не держа на руках только что родившегося малыша, не умея год за годом следить, как он растет, меняется, Ленин привык считать ребенка за что-то вроде заготовки, обычной болванки, из которой полноценная рабочая особь может получиться лишь после тщательной обработки. Временами он спрашивал себя, а нужно ли вообще с ними нянчиться, в конце концов ведь у первочеловека не было детства. Господь изваял Адама сразу и набело.
Один в своем кремлевском кабинете, искренне желая хоть как-то оправдать мелюзгу, Ленин перебирал всё, что помнил о детях, но, кроме брезгливости, ничего не испытывал. Беспомощные, зависимые и вместе с тем изворотливые; боязливые, то и дело хватаются за мамину юбку; продажные: вот ребенок часами орет будто резаный, а через секунду, получив зряшную конфету, замолкает. Нечистоплотные: в четырнадцатом году, аккурат за неделю до мировой войны, малыш, которого попросила подержать Роза Каменева, обделался прямо у него на коленях. В общем, мерзкий, поганый народец.
Конечно, и они, и пролетариат равно жертвы прежнего режима. Но какая огромная разница! Рабочие сплочены, спаяны, готовы как один подняться на борьбу, то есть рабочие, вне всяких сомнений, были природными большевиками, а вас если он и готов был с кем-то сравнить, то лишь с буйной и пугливой анархистской сволочью.
В двадцать первом году на завод «Красная турбина», где Ленин должен был выступать впервые после покушения Каплан, шофер его повез мимо Сухаревского рынка. Из Кремля выехали загодя и никуда не спешили. Ленин глазел по сторонам, чего с ним не случалось давно, был спокоен, весел. Он устал от кабинетной рутины, соскучился без живого общения с массами и был в отличном настроении. У ворот рынка стенка на стенку сошлась целая орда шпаны. Он сказал шоферу остановить машину, хотел посмотреть, кто кого. Дрались с ножами, со свинчатками, несколько малолеток уже лежало в крови. В конце концов он велел двум чекистам из сопровождения выйти из машины и разобраться.
Связываться с осатаневшей сворой охранники побаивались и идти не хотели, но Ленин настоял. Против ожидания всё сошло, как в водевиле. Увидев двух чекистов в кожанках и при наганах, шантрапа бросилась врассыпную. Через минуту ее будто и не было. Ленин тогда снова подумал, что дети – этакая анархистская дрянь, жестокая, трусливая, и вечером по телефону сказал Дзержинскому, что переловить беспризорников – ерунда, главное – вас перевоспитать. Выковать, выточить из мало на что пригодного материала закаленных, преданных революции работников, свою смену.
После рассказанного, продолжал Ищенко, ясно, что причин не слышать Господа у Ленина было достаточно. Так он упирался, упирался, пока 25 мая двадцать второго года его не настиг новый удар. Двадцать пятое мая – поворотный пункт – начало ухода Ленина из взрослой жизни. Для него он был не просто труден, долог и не слишком понятен.
Через того же Гетье он в июле двадцать второго года с недоумением жаловался Троцкому: «Ведь не мог ни говорить, ни писать. Пришлось, как маленькому, учиться заново». И тому же Троцкому Крупская спустя полгода объясняла: «Читать он давно не может, а учует свежую газету, руки так к ней и тянутся. Для него типографские запахи – бумаги, красок, машинного масла – какие-то радостные, бодрые, веселые, в обед он, хоть и знает, что для детства это вредно, подкатит на своей коляске к журнальному столику и на лету, словно карманник, зыркает, схватывает заголовки «Правды». Потом, будто ничего не было, едет дальше».
Особенно Ленин переживал, что не может писать. Говорил Бухарину: «Вот дойдешь до такого состояния, как Аксельрод, ведь это просто ужас». В другой раз: «Можете поздравить меня с выздоровлением. Доказательство – почерк, смотрите, он почти человеческий».
Так больше года его туда-сюда и мотало, тем более что родные уходу Ленина в детство мало сочувствовали. Мария Ульянова писала: «Видела сон, будто Ильич снова прежний. Ах, как бы он был в руку!» Крупская не раз подступала к нему, спрашивала, почему он теперь зовет к себе одних детей, когда за ним готов идти весь народ. Не верила, что остальные – балласт, что собственные грехи стреножат их лучше любой веревки – такие, какие они есть, им не дойти и до околицы.
Крупская очень долго надеялась, верила в его выздоровление. Двадцать седьмого сентября двадцать второго года она записывает в дневнике: «Сегодня до середины ночи валялась у Ленина в ногах. Убеждала, что и недели хватит, чтобы разогнать кремлевскую шушеру, а дальше – пускай, мешаться ему я больше не буду». Она так просила, что однажды он едва не поддался, лишь в последний момент понял: вместо нынешних придут другие, и ничего не изменится. Путь к Спасению один – с детьми в Иерусалим. Впрочем, и Крупская остывала, как привыкла за десятилетия – смирялась, даже просила прощения. Только с марта двадцать третьего года она и он опять едины.
Ленин поворачивал медленно, как большой тяжелый пароход, продолжал Ищенко, но он поворачивал к вам, тут нет сомнений. Всё яснее он видел, что вы единственные, кому и вправду нечего терять. Страшился лишь одного – удастся ли найти с вами общий язык. Вы знаете, что Ленин не был пролетарием, но робости перед рабочими он никогда не испытывал, иное дело – дети.
Он видел, что, чтобы быть принятым вами, прежде самому надо стать ребенком, навсегда распрощаться со взрослой жизнью. Иначе так и останешься чужаком. Ваша неукорененность в прошлой жизни манила его, будто наркотик. Крупской он говорил, что только вы готовы до основания, как Господь при потопе, разрушить, смыть с лица земли то, что есть. Взросление, объяснял он ей, это принятие в свою душу греха, в мире же, который построят дети, греха не будет вовсе, а значит, не будет и взросления.
Путь Ленина в детство был и началом его собственного пути в Святую землю – это главное. Пусть и дальше по временам он шел в Иерусалим неуверенно, бывало, норовил сойти на обочину, а когда Господь ловил, не каялся, а, как маленький, оправдывался, спрашивал, почему для него, Ленина, уйти в детство – то же самое, что уйти в смерть? Ведь это нечестно, и тут же понимал, что нет, честно: чересчур много крови он прежде пролил.
Урок № 2. Руковидец
Ищенко рассказывал классу, что в двадцатом году, в первых числах апреля, незадолго перед тем как Ленин говорил с Дзержинским о беспризорниках, приглашенный на обед в Кремль Гетье попросил разрешения прийти вместе с приятелем по военно-медицинской академии, очень симпатичным человеком, тоже врачом, который занимался слепоглухонемыми детьми. Фамилия его была Демидов.
От отца, владельца уральских чугунолитейных заводов, ему досталось значительное состояние, и всё оно пошло на строительство клиники для этих несчастных. И вот одного из воспитанников Демидов хотел бы представить. Крупская сразу сообразила, что сейчас, когда деньги пропали, Гетье с Демидовым надеются, что Ленин поможет, но промолчала. Впрочем, во время обеда врачи вели себя вежливо, ни о пайках, ни об ордерах на одежду даже не заикнулись.
Всех поразил сам ребенок, мальчик лет двенадцати. Он очень аккуратно и не отставая от других съел суп, затем кашу, выпил компот. Наверное, оттого что за ним так внимательно наблюдали, разговор часто сбивался. Хуже других выглядел Демидов. Сутки напролет проводя со своими воспитанниками, нянчась с ними, будто родная мать, он умел научить их понимать и себя, и друг друга, но толково рассказать об этом Ленину у него не получалось.
Ленин хотел знать, как Демидов разговаривает с пациентами и как они разговаривают с ним, самый путь обучения человеческой речи. Однако четкой картины не выходило. Он лишь понял, что в зачине вместо обычного обращения, например: «Скажите, уважаемый» или «Иван Петрович!» – сигнальное прикосновение руки к руке или пальца к руке и то же в ответ. Дальше ребенок получает первые представления о вещах. Учитель из рук в руки передает воспитаннику предмет один раз, второй, третий, а потом там же, на руке собеседника, рисует пальцем его контуры. То есть жесты, рисунок шаг за шагом делаются образом предмета. Это ювелирная работа, и для ее успеха незаменима лепка. Обучение она ускоряет в десятки раз. В общем, слепоглухонемые и видят, и говорят, и слушают руками. Руки, повторял Демидов, заменяют им всё.
После десерта Крупская, раздав каждому по красному яблоку, села за фортепьяно. И тут мальчик неожиданно встал из-за стола и, не раздумывая, вслед за ней направился к инструменту. Крупская была в отличном настроении, играла одну пьесу за другой, а он стоял рядом и, положив руку на гладкую холодную крышку рояля, завороженно слушал вибрацию дерева.
За столом, когда она кончила музицировать, разговор вновь вернулся к рукам. Через Демидова Ленин спросил мальчика, что он ими еще может делать. Тот ответил, что, например, по напряжению мышц, по биению жилки легко определяет настроение собеседника: нервничает ли он, волнуется, что-то скрывает, говорит правду или уже изготовился ко лжи. Рассказал, что если человеку плохо, если он страдает, это сразу передается тому, кто держит его руку. Дальше беседа уже не сбивалась. Особенно интересно мальчик говорил о движении воздуха и о запахах, которые тоже редко его обманывают.
Ленин и Крупская еще за супом обратили внимание, что всякий раз, когда прислуга входит в столовую, мальчик едва заметно вздрагивает, и теперь через Демидова Надежда Константиновна спросила, не мешало ли ему что-нибудь. Он хорошо улыбнулся и объяснил, что Ленин не хуже его знает: без надежных информаторов не выжить. О вошедшем человеке ему говорит волна воздуха. Сначала, добравшись до него, она упирается в щеку, затем вместе с запахом соскальзывает вниз. Добавил, что и о демонстрациях он узнает по сильному движению запахов. Но хаоса в них нет, струи рабочих колонн двигаются мощными, тугими потоками, лишь во время митинга переплетаясь в косу. Сказал, что любит, когда рядом маршируют сильные и жесткие запахи рабочих – табака, свежесрубленного дерева, металла, густой масляной смазки и тут же мягкие запахи труда и тела работниц, запахи свежевыстиранного белья, молока, пота, мыла.
Но до конца своей жизни Крупская вспоминала не это. Уже в дверях, прощаясь, мальчик вдруг взял руку Демидова и своими длинными сильными пальцами что-то лихорадочно принялся выстукивать. У Крупской не было сомнений, что речь идет об оставшемся в комнате Ленине, что именно ему он хочет сказать нечто очень и очень важное. Но Демидов против ожидания ничего проговаривать не стал, наоборот, засуетился, заспешил. Было видно, что он доволен визитом и теперь боится испортить впечатление. Мальчик, однако, оказался непрост. Изобретательный, упорный, он ронял то шапку, то рукавицы, то шарф, влезал ногами в чужую обувь, и Демидову всё не удавалось его выпроводить.
Несколько минут Крупская наблюдала за возней, а потом ей надоело, и она велела перевести, чего ребенок добивается. К сожалению, Демидов был прав, просьба оказалась не слишком приятной. Мальчик умолял, чтобы Ленин дал ощупать свое лицо, иначе он боится, что, когда придет время, он его не признает. Передавать подобные вещи Крупская, конечно, не собиралась, но Ленин из комнаты услышал слова Демидова и, к ее удивлению, согласился.
В тот же вечер Крупская записала в дневнике, что, когда Демидов со своим воспитанником ушел, Ленин взял ее за руку, несколько минут поглаживая, держал и вдруг неожиданно сказал: «Не грусти, каждому свое. Мы – творцы переходных форм к коммунистическому строю, но мы были необходимы, без нас не пришли бы другие, те, кто уже – сам коммунизм».
Урок № 3. Предательство слов
После первого удара, рассказывал Ищенко, Ленин стал думать тяжело, неуверенно. Мысль часто уходила, рвалась, вернуть ее силой нечего было и пытаться. В лучшем случае он, как в детской игре, получив штраф, откатывался на старт и без особой надежды начинал по-новому. Помешать ему могло что угодно: скрипнувшая половица, отголосок чужого разговора, залетевшая в комнату муха. Его приводили в ярость любые звуки; захлебываясь ненавистью, он кричал, стучал палкой, если в тот день его слушались ноги, топал ими. Но толку не было. Сколько бы Ленин ни орал, немощь и бессилие никуда не девались, он лишь еще больше слабел и вдруг совершенно по-стариковски обмякал. Через минуту, завалившись на бок в своей коляске, уже спал. От этих обрывов – его всегдашний страх, что он ничего не успеет довести до конца, так и потеряет на полдороге. Правда, иногда что-то само собой возвращалось, восстанавливалось, будто его пожалели, подали на бедность. Но радости от подобных подарков было немного.
Ленин, говорил Ищенко, в самом явном, самом решительном смысле был словесным человеком. Без слов, мысленно не проговорив то, что чувствует, он не мог ни распробовать еды, ни даже понять, жарко ему или холодно. Музыку, которую он с детства очень любил, – и ту, прежде чем допустить в себя, он сначала видел в каких-то конструкциях из букв, и лишь затем звуки постепенно освобождались от них.
Он знал эту свою зависимость от языка, но никогда о ней не жалел, наоборот, гордился. Он как бы заключил со словами вечный пакт, и вместе, на пару, они легко расправлялись с любым противником. Ведь он, хоть и грассировал, шепелявил, был прирожденный оратор, умел говорить так, что люди, боясь пропустить единое слово, до последней степени напрягали слух, главное же – верили ему. Еще важнее для Ленина были чтение и письмо. Но после удара всё изменилось. Из человека он вдруг стал превращаться в бессловесную скотину. Слова бросали его одно за другим. Они уходили, не оглядываясь и безо всякой жалости, и Ленин был потрясен.
Через полгода, постепенно привыкая к новому положению, Ленин вдруг понял, что мир потому подл и гнусен, что мы, не стесняясь, возводили его вот такими, всегда готовыми на измену словами. Он и сам был не последний строитель. Ленин помнил первые слова Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Человек же однажды решил, что слово больше и сильнее Бога, пока ты с ним, пока вы заодно, можешь никого и ничего не бояться. Но это неправильно. Стоит Богу на шаг отступить от слова, как оно становится самозванцем, вором.
Когда Ленин понял, что слова окончательно его предали и уже не вернутся, он три дня безутешно плакал, буквально захлебывался слезами, даже у Крупской не получалось его успокоить. Он и позже до последних дней жизни не мог простить им измены. Сколько ни обещал, ни давал зароков, то и дело к ним возвращался. Так же в слезах или проклинал их, или объяснял себе, что разрыв с ними ему лишь на руку. Как Иов, он должен всё потерять и всего лишиться, только тогда ему откроется правильный путь. Верил ли он в это, я сказать не берусь.
Вторую половину двадцать второго и весь двадцать третий год Ленин не просто клеймил слова, а много и разное о них думал. Он уже и раньше склонялся к мысли, что то, что человек видел, обонял, осязал, слышал – все чувства, данные ему Господом до грехопадения, были совершенны и в переводе на слова не нуждались. Другое дело – после изгнания Адама из Рая. Именно тогда мы перешли на условный лживый язык и заболтали Божий дар. Наверное, просто испугались яркости Творения, яркости мира, спрятали его и спрятались от него, будто одеялом прикрылись словесной шелухой. Хотели скрыть свой грех, как Каин тело убитого Авеля. Говоря себе, что рад, что слова бежали от него, будто от прокаженного, что с еще большей прытью и раньше ему самому надо было от них спасаться, Ленин теперь не сомневался, что единственное назначение слов – думать о Боге и с Богом говорить, всё же остальное от лукавого. Правда, еще целый год он верил, что при коммунизме люди отмоют слова, но позже с печалью понял, что ничего тут не исправишь – если человеческий язык хоть раз всуе касался слова, оно погублено навек.
Крупской он объяснял, что Господь добр, но изначала мир создан так, что, стоит Ему оказаться рядом с грехом, от того остаются одни уголья. Вместе с грехами, будь мы даже праведны, как Моисей, Он испепелил бы и нас. Господь знал людскую натуру, иллюзий у Него было мало, и всё же Он верил в человеческое раскаяние. Он ждал нас не меньше, чем отец ждет блудного сына, и раньше мироздания, раньше, чем отделил свет от тьмы, создал слова, хотел нам помочь. Ими, нечистые, с головы до ног в крови, даже не осмеливаясь к Нему подойти, мы всё же могли к Нему обратиться. Но и этот путь к спасению мы себе тоже закрыли.
Сейчас он поражался неуклюжести слов. Их были миллионы, но передать ими вкус или запах нечего было и пытаться. Конечно, виноделы и парфюмеры как-то друг друга понимали, но ведь ясно, что куда лучше просто налить соседу то же вино, что у тебя в бокале. Слова, говорил он Крупской, были, есть и будут суррогатом, ложью; вернуться в тот мир, что дал человеку Господь, мы сможем, только от них отказавшись.
Есть пять первоначальных чувств, каждое со своим собственным языком: осязание, обоняние, зрение, слух, вкус. Надо научиться жить одними ими. Ими выслеживать добычу, распознавать болезни и понимать стоящего рядом, верит ли он в тебя, честен ли или, наоборот, враг.
Он вспоминал так любимую им охоту. Сидишь с ружьем в засаде, и вот напарник показывает тебе глазами на раздвигающего кусты зверя – и не надо никаких слов. То, что видит он, видишь и ты, а когда вы уйдете, всё это кончится, но беды тут нет. Будет другой зверь и другая птица, другое дерево и другая трава.
Слово, думал Ленин, рождено желанием передать другому то, что он не видел глазами, не трогал рукой, не чуял ноздрями. Как при социализме, сделать мир равным для всех и каждого. Но разве это нужно? То же и с мыслями. Но когда человек понимал другого человека?.. Конечно, думал Ленин, у слов немало достоинств, и нам казалось, что они перевешивают. Ими худо-бедно можно было сохранить то, что мы панически боялись забыть. Страхи наши не были пустыми. Беда в другом – слова оказались плохим инструментом. Грубым и неумелым. И вот однажды, отчаявшись приспособить слова к миру, мы деятельно и даже с восторгом стали сам мир упрощать и подгонять к словам.
Ленин был из вождей этой подгонки, но знал, что его болезнь – не наказание, наоборот, она – знак скорой свободы. Пройдет год, два – и мир избавится от слов, снова сделается таким, каким был при сотворении. Теперь он часто видел его – огромный, светлый – словно в полдень заливной луг. А на нем – радостные люди, невинные, лепечущие, будто вчера родившиеся младенцы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?