Электронная библиотека » Владимир Тендряков » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "Не ко двору"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 19:55


Автор книги: Владимир Тендряков


Жанр: Классическая проза, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я признаю свою школу и красивой, и удобной, работаю в ней вот уже десять лет, но почему-то не перестаю чувствовать себя новоселом.

Только что кончился перерыв. Коридоры пусты, двери отрешенно закрыты, смутно доносятся из-за них голоса учителей, ведущих уроки. Из разных дверей разные голоса и неясные, сдержанные звуки, создающие насыщенную атмосферу рабочего дня. Она меня всегда взбадривает, попадая в нее, я молодею.

Открывая дверь в учительскую, я услышал раздраженный разговор и невольно поморщился – каркающий голос Евгения Сергеевича Леденева, преподавателя литературы в старших классах.

Старая граубевская школа кончила свой век, магазин обуви – памятник на ее могиле. Но кое-что из той старой школы перекочевало в новую. Кое-что и кое-кто – вещи и люди.

В просторной солнечной учительской стоит длинный, под зеленым сукном стол. Еще до революции Иван Семенович Граубе собирал за ним своих педагогов. В прежних стенах стол казался подавляюще громадным, он не просто занимал всю тесноватую учительскую, он сам собой представлял учительскую, в семейную спайку он объединял еще не слишком разросшийся тогда преподавательский коллектив. И в те времена за этим столом никогда не слышалось раздоров, споры были чинны, сдержанны, учтивы, и учителя подымались из-за олицетворявшего педагогический оплот стола с ощущением надежности, ясности, наперед зная – так похвально, а так запретно.

В новой же учительской старый стол не кажется большим, занимает лишь часть комнаты, и давно уже все педагоги не умещаются за ним во время педсоветов. И все чаще и чаще за этим столом нарушаются мир и согласие, нередко вспыхивают склочные баталии, недостойные тех, кто своим примером призван воспитывать.

Первый в баталиях авангардист Леденев. Он окончил московский вуз, привез с собой столичные (последнего образца!) взгляды и столичную самоуверенность. Он не стесняется в открытую ругать не только утвержденные программы обучения – их все помаленьку поругивают! – но и клянет всю систему просвещения: классы устарели, урочный подход – анахронизм, отец существующий педагогики Ян Амос Коменский – трехсотлетняя древность!

Я не выношу ни его залихватских теориек, ни его самого. Мне крайне неприятен его голос – только язвительный, только напористо-крикливый, никогда не нормальный, его угловатое лицо, тонконосое, тонкогубое, обезьяньи-подвижное, с недобреньким блеском смородиновых глаз, его собранная, спортивная наилегчайшего веса фигурка, его манера одеваться с подчеркнутым презрением к общепринятым нормам – не носит галстуков и белых сорочек, является в школу в свитерах дамски-бешеной расцветки.

Сейчас в пустой учительской Леденев спорил с завучем Надеждой Алексеевной. Этот спор начался тогда, когда Леденев переступил порог нашей школы, а кончится он наверняка с кончиной добросовестнейшей страдалицы Надежды Алексеевны. Впрочем, на ловца и зверь бежит, Леденев тогда найдет себе новую жертву.

– Я не могу допустить, чтоб дети на уроках слушали безнравственные стишки, воспевающие пьянство! – уже причитающим голосом выдавала Надежда Алексеевна.

А Леденев спокоен. Леденев холоден, сидит, небрежно перекинув ногу на ногу, в своих трещащих от модности брючках. У него своя манера вести спор – быть спокойным до равнодушия и доводить противника до белого каления. И когда выведенный из равновесия противник сорвется, скажет глупость, неточно выразится, Леденев тут взрывается, начинает художественно неистовствовать.

– Во-первых, дети… – хмыкает он. – Этим детям, Надежда Алексеевна, шестнадцать, семнадцать лет. Уверяю вас: все они давно уже знают, что младенцев находят не в капусте.

– Может, вы предложите сделать это предметом преподавания?

– Может, и нужно будет когда-то ввести такой предмет.

Надежда Алексеевна в ответ лишь воздела к люстре руки.

– Во-вторых, как вы выразились, стишки… Извините, не стишки, а великие стихи – рубаи Омара Хайяма. В-третьих, считать шедевры мировой классической лирики безнравственными есть ханжество или крайнее невежество!

– Николай Степанович! – как к свалившемуся с неба спасителю воззвала ко мне Надежда Алексеевна. – Николай Степанович! Вы послушайте только!

Мне неприятен Леденев, но на этот раз и Надежда Алексеевна не вызывает сочувствия. Воистину простота хуже воровства, надо же наброситься с упреками – читает ученикам не запланированного программой Омара Хайяма. И бабий беспомощный вопль: «Спасите, Николай Степанович!»

– Не могу согласиться с вами, Надежда Алексеевна, – сухо сказал я. – Бессмертные рубаи Хайяма не безнравственны, а, напротив, высоконравственны.

Леденев небрежно перебросил ногу на ногу, ухмыльнулся. Его ухмылочка означала и то, что вряд ли я, по его мнению, человек не только старый, но и косный, могу оценить Омара Хайяма и что – ха-ха! Потешная ситуация! – Ромео и Джульетта карасинской педагогики вдруг не сошлись мнениями.

А Надежда Алексеевна захлебнулась от отчаяния:

– Николай Степанович! Вы же знаете, что Евгений Сергеевич только то и делает, что вытаскивает на уроки бессмертных! То Омар, то сонеты Шекспира…

– Так вы бы должны за столь широкий охват объявить мне благодарность в приказе, – подсказал Леденев.

– Но на экзаменах-то у ваших учеников будут спрашивать не веселые, извините, все-таки с долей алкоголя стихи, не творчество новомодной поэтессы!…

– Вы хотите, чтоб я нацелил их только на экзаменационную отметку и не дозволил молодым людям оглядываться по сторонам? Вы требуете, чтоб я запрещал им видеть многообразный мир человеческой культуры?..

– Но что, если ваши ученики угрохают время на алкогольные и безалкогольные произведения и не сдадут выпускных экзаменов?.. Вы им жизнь ломаете, Евгений Сергеевич! Жизнь! Элементарнейшая человеческая честность должна будить в вас чувство ответственности!

И наконец-то Леденев взвился со стула.

– Ах, честность… Вот вы о чем заговорили! Честность по принципу: «чего изволите»! Честность по директиве! Честность, которую можно сменить при случае, как поношенную рубаху, если придет иное указание. Чем эта принципиальная честность отличается от трусливой беспринципности?!

Сегодня у меня нет никакого желания закрывать своей грудью Надежду Алексеевну. Я прошел в кабинет директора, бросив ее на растерзание Леденева. А Леденев за моей спиной гремел о казенной добросовестности и добросовестной казенщине, о бесстыдном лицемерии и стыдливой самостоятельности – художественно неистовствовал.

Кабинет директора свободен почти всегда. Наш директор непоседлив. Он свято верит, что у него в школе опытный педагогический коллектив, на который можно полностью положиться, а потому утонул целиком в хозяйственных делах. Летом наша школа первой в городе закончит ремонт, все ученики необеспеченных родителей будут устроены в пионерлагеря, многие учителя во время отпусков получат путевки на курорт… И все это директор проворачивает не из своего кабинета.

Я уселся за директорский стол, открыл портфель, достал пачку проверенных сочинений – Иван Грозный против родовитых бояр…

18

Сочинение Зыбковец: «Такой человек не мог желать людям лучшего… Если и был в его время какой-то прогресс, то это не Ивана заслуга». Жирная двойка – не наших взглядов…

А что наше и что чужое?

Странный вопрос, родственный детскому:

 
Крошка сын к отцу пришел,
И спросила кроха:
– Что такое хорошо и что такое плохо?
 

В дни моей молодости, где-то в конце двадцатых годов, любой царь осуждался с ненавистью – глава господ, верховный угнетатель, кровопийца народа номер один. Любой царь, в том числе и далекий Иван Грозный. Тогда бы я не сказал Зое: «Не наших взглядов».

Теперь никто не удивляется, когда превозносят кибернетику, а давно ли – буржуазная лженаука, никак не наша.

А каким враждебно не нашим был когда-то монах Мендель! Теперь он полностью наш, в почете и славе.

Был не нашим и Иван Семенович Граубе, поживи дольше, наверняка стал бы нашим.

Что наше, что чужое? «Что такое хорошо? Что такое плохо?» Могу ли я быть судьей?

И вообще кто я такой, на что я способен?

Вдруг как-то устрашающе полез мне в глаза знакомый кабинет. От фронтовиков приходилось не раз слышать: в минуты смертельной опасности начинаешь видеть то, что в обычном состоянии невозможно заметить. Один уверял меня: незадолго до своей контузии он разглядел на лице сидящего рядом товарища нечто – его конец. Две минуты спустя этот товарищ был убит наповал осколком разорвавшегося снаряда, а мой знакомый сильно контужен. Он узрел будущее.

И сейчас я не обычным зрением, а каким-то особым проницанием воспринял лицо кабинета. Я увидел не просто широкий полированный стол, телефон на нем, мягкие кресла по углам, я узрел не наглядные, грубо материальные вещи, а скорей то, как эти вещи связаны между собой. Увидел связи, а не предметы, не лицо окружающего мира, а его освобожденное внутреннее выражение – душу сущего.

Стол, за которым я сидел, стоял парадно, столу было отведено тронное место, но сидеть за ним было неудобно, свет из окна косо падал на правую руку, бросал тень на бумагу. А кресла засунуты глубоко в углы, стоят симметрично, но посетителю и в голову не придет ими воспользоваться. Хозяин, оснащавший кабинет, честолюбиво гордящийся мягкой полированной мебелью, повторял лишь то, что обычно без раздумья делают и другие. В таком кабинете, наверное, никогда не родятся дерзкие идеи.

Раньше этого я не видел… Я сейчас увидел многое в себе, чего и не подозревал.

Что наше, что чужое? Что такое хорошо? Что такое плохо? Я учитель! Но если я не отвечу на эти вопросы, то как же мне тогда учить других? Как и чему?.. А мне уже шестьдесят лет, жизнь позади…

Непривычно коротенькое ученическое сочинение лежало передо мной. Под ним моей рукой выведена жирная двойка. Я судья…

Назойливо лезет в глаза парадно сиротская душа чисто прибранного, сверкающего лаком заброшенного кабинета. Неуютно. Хочется встать и уйти. Но куда? Где мне теперь уютно?

Открылась дверь, вошла Надежда Алексеевна, лицо из одних багровых щек, тонкая батистовая кофточка сдерживает напор бурно вздымающихся грудей, уставилась мокро сверкающими глазами. Мне так нужно разобраться с самим собой, но придется выслушивать рыдающие жалобы.

– Сил нет! Нет больше сил! Самовлюбленный эгоист! Ничего святого! Наплевать на учеников! Наплевать на интересы коллектива!..

Хлынуло.

Я слушал, глядел на Надежду Алексеевну, на ее багровое лицо, на вздымающиеся груди. Она вот не сомневается, что может быть судьей. Ей наперед известно, что хорошо, что плохо, что наше, что чужое, где правда, где кривда.

– Наши законы для него, видите ли, не писаны! Трудовая дисциплина не обязательна! Что хочу, то и ворочу! Да еще с хамством, с наглой издевочкой. Сколько можно терпеть?..

Как, однако, постарела Надежда Алексеевна, как чудовищно раздалась, потолстела…

Лет двадцать назад явилась в школу студенточка, которой пришлось учиться в голодные военные годы: истощенное в голубизну лицо, прозрачные руки, тощие плечики и шестимесячная завивка. А я уже тогда был учителем, работал директором, исполнял обязанности заведующего роно, проявил настойчивость, чтоб вернуться в школу, к преподаванию. На моих глазах она наливалась осанистой полнотой. С моей помощью научилась понимать, что хорошо, что плохо. Она вот и сейчас это твердо знает, добросовестная ученица.

И вдруг Надежда Алексеевна всхлипнула, поспешно вынула из кармана платочек.

– Господи! И он, он упрекает… В чем? Нечестна, мол, беспринципна!.. Николай Степанович, вы же меня знаете. Двадцать лет без передышки кручусь – днем уроки, вечерами общественные нагрузки, ночами ребячьи тетрадки. Пусть не сорок, как вы, а добрых двадцать лет я прикована к галере школьного обучения! А этот… Этот только что рядом с нами сел за весло и уже упрекает – нечестно гребешь… Выгреби-ка с мое!.. Николай Степанович, что же вы молчите, надеюсь, не думаете обо мне по-леденевски…

– Не думаю, – сказал я. – Вы честный человек, Надежда Алексеевна.

Она мгновенно утешилась, облегченно вздохнула, промокнула платочком глаза.

– Столь же честный, как я сам, – добавил я, возражая с тоской письму, лежащему у меня в нагрудном кармане, напротив сердца.

Надежда Алексеевна встрепыхнулась было, чтоб сообщить с бурным возмущением – нет-де никакой необходимости утверждать очевидную банальность, – но тут раздался звонок.

Я засунул сочинение Зои Зыбковец в портфель, вышел из кабинета, предоставив Надежде Алексеевне немного поостыть в одиночестве.

В пустой учительской сидел Леденев, что-то углубленно читал, теребил черные жесткие волосы.

19

Я стоял лицом к окну, спиной к дверям.

За окном виднелся тесный и тихий школьный двор, обсаженный акациями. Выбежали две девчушки в форменных коричневых платьицах и черных передниках – первые ласточки очнувшейся от очереднего урока школы. Через минуту двор будет кишеть ребятишками, все высыплют на солнышко.

А за моей спиной просторная школа заполнялась знакомым гулом перемены, учительская – голосами учителей, шумом передвигаемых стульев, легким запахом табачного дыма.

Мне не нужно оборачиваться, чтоб узнать, кто вошел. По хлопку дверей, по голосу, по звуку шагов, даже по шороху платья я представлял себе вошедших учителей, видел их.

Вот, вежливенько посапывая, уютно уселся в кресло учитель географии Колесников, наверняка щупает ласковым глазом мою спину, ждет, когда обернусь, чтоб любезно поздороваться. Он еще молод, но уже рыхловато-полон, с сибаритской ленивой осаночкой, которая, впрочем, ему идет. Он появился недавно, но сразу же вписался в ансамбль школы. Он ладит со мной, ладит с Надеждой Алексеевной, ладит с Леденевым, но себе на уме: без шума, не афишируя, делает странные вещи – не задает домашних заданий, не проводит на уроках опросы, заставляет учеников вести какие-то дневники путешествий, выставляет за них оценки.

А вот, бесплотно шелестя крепдешином, прошла химичка Берта Арнольдовна. И сразу же за ней раздалась тяжелая поступь низкорослой, коренастой, мужеподобной математички Анны Григорьевны. Сейчас они сойдутся и озабоченно заговорят о только что выставленных, свеженьких, с пылу с жару отметках:

– А Кошкин у меня снова «два» схватил. Не знаю, что с ним и делать…

Всю жизнь устремлены к одному – к благообразно выглядящим страницам классных журналов.

Гулкий сварливым кашлем известил о своем появлении другой математик школы, Георгий Игнатьевич Каштан, в ребяческом обиходе Жорка Желудь. Он всего на два года моложе меня, работал до войны в комплексной школе, в деревеньке среди глухих болот, в войну воевал, трижды ранен, увешан орденами. На войне, по слухам, он был удивительно храбр, в школе же ни чудес храбрости, ни примеров энтузиазма не проявлял, скандалил по мелочам, но с оглядочкой, побаивался, как бы его не направили куда-нибудь обратно в болота, к черту на кулички. Он знает свой предмет, неплохо его преподносит и почему-то не уверен в себе, мне кажется, что не любит преподавательское дело, болезненно утомляется от уроков, сейчас вот ждет не дождется того дня, когда выйдет на пенсию.

И еще один старый кадровик, Василий Емельянович, учитель физики, добродушнейший человек, все терпящий и всех любящий. Впрочем, не всех. Он тайно недолюбливает двоих – Леву Бочарова и Альберта Эйнштейна. Теория относительности Эйнштейна – мозги свихнешь, а Лева Бочаров назло с ней-то и надоедает на уроках.

Громкие голоса, всплески смеха, шум передвигаемых стульев – учительская ожила на свои десять отмеренных минут, до нового урока.

Я стоял спиной к ней, но видел ее во всех подробностях.

– Николай Степанович, голубчик, здравствуйте! Что же это вы в байроновской позе? Так сказать: «Коварной жизнью недовольный…»

Василий Емельянович, светясь очками, лысиной, золотой коронкой во рту, подошел ко мне.

– А вы знаете, кого я вчера на улице встретил? Представьте себе…

Василий Емельянович всегда со свежими новостями, всегда кого-то внезапно встречает, от кого-то передает приветы.

– Елькина Антона помните?.. Немало же он всем нам крови попортил…

– Елькин?

– Вернулся, так сказать, в родные Палестины. И знаете, положительное впечатление на меня произвел. Ничего схожего с прежним. Одет этак основательно – токарь высокой квалификации, женат, двое детей…

– Антон Елькин?..

– Именно! На углу проспекта наткнулся. Не узнал бы, если б он сам меня не окликнул. Поговорили на ходу, о вас он в газете читал…

Антон Елькин…

20

Я никогда не поверю в его благообразие. «Ничего схожего с прежним…» То-то и оно, что он никогда не повторялся, никогда не походил сам на себя.

Антон Елькин…

Думается, что каждый учитель, кто достаточно долго проработал в школе и пропустил через свои руки изрядное количество детей, рано или поздно сталкивается с таким – одним из сотен или даже тысяч, – который начинает вызывать обостренную, почти болезненную ненависть или отвращение, порой до ужаса. Ни силой воли, ни профессиональной тренированностью не вытравишь из себя это. Можно лишь спрятать, притвориться, что, мол, нет ничего, но не отделаться.

Как-то до войны первого сентября я явился на первый урок в пятый класс, сформированный из учеников начальных школ. По случаю открытия учебного года я вырядился в белые – тогда модные – отутюженные брюки, в белые, начищенные зубным порошком брезентовые туфли. Я поздоровался с классом, попросил садиться и сам не без ритуальной картинности опустился на стул.

Опустился и почувствовал, что прилип к стулу своими белоснежными, без пятнышка, брюками, прилип основательно, что называется, всей площадью, постепенно ощущая противно теплую, медленно проникающую сквозь ткань клееобразную массу. Ощутил и этакий знакомый смолистый запах, запах сапожной дратвы, сообразил, что сиденье моего черного стула кто-то покрыл слоем гудрона, валявшегося кучами рядом со школой. Если я и сумею незаметно отодрать себя от стула, то мои ослепительные брюки окажутся с тыла в черной жирной гудроновой коросте. Со стороны, наверное, это будет выглядеть как и положено, то есть смешно до коликов.

Я сидел и взирал на класс, а класс простодушно ждал, что скажет новый учитель. Я понял, что веселая затея не была коллективным творчеством.

И тут я увидел автора. Я учуял его шестым чувством и невольно содрогнулся от своего тоскливого ясновидения – он с этой минуты начал против меня беспощадную длительную партизанскую войну. Прилипший к стулу зад – первая вылазка!

Да, его лицо выделялось среди других. Все оно как-то тянулось вслед за носом – короткая, не прикрывающая крупные зубы верхняя губа, покатый подбородок… Мальчишка напоминал мне юного зубастого акуленка, не откровенно злобного, однако хищного. Он смотрел со своей парты на меня округлым от любопытства маленьким глазом, и что-то жестоко веселое мнилось мне в его взгляде.

– Встань, пожалуйста. Да-да, ты.

И он охотно встал, не сводя с меня веселых пуговичных глаз: «Ты угадал, но попробуй-ка докажи». А я, приклеенный к стулу, как муха к капле меду, невольно признал его право на торжество.

– Как тебя зовут?

– Тошкой, а че?..

После того что сделал, он дозволял себе роскошь прикинуться дурачком, поиздеваться надо мной.

– Тебя до пятого класса не научили, как нужно отвечать на вопрос учителя?

– А че?.. Как? Не знаю.

И тут-то во мне начала подыматься ненависть. Да, она! И да, сразу!

Рождалось, без дураков, большое, серьезное чувство к несерьезному шпингалету каких-нибудь двенадцати лет от роду.

– Надо отвечать учителю полностью: меня зовут… Называй полностью свое имя и свою фамилию.

– Меня зовут Тошка Елькин.

– Что ж, Тошка – так Тошка. Я попрошу тебя, Тошка Елькин, сходить в учительскую и позвать сюда директора.

И опять он с охотой кинулся исполнять мою просьбу.

Он не приходил долго-долго, а я сидел, припаянный седалищем к стулу, и невпопад вел урок. Я начал осознавать, что имею дело не с простым пакостником – артистом своего рода.

И все-таки я его недооценивал.

Да, он привел, и не одного директора, а всех свободных от уроков учителей. Они ввалились в мой класс с тревожными лицами. Загромыхали крышки парт, ученики шумно поднялись с мест, я сидел истуканом.

– Николай Степанович, что случилось?.. – спросил директор. – Ваш ученик сказал, что с вами плохо…

И я попросил с невежливой досадой:

– Пусть кто-нибудь заберет весь класс, выведет его… хотя бы во двор. Оставьте нас вдвоем!

Директор недоуменно пожал плечом, но расспрашивать не стал, кивнул: делайте!

Была сутолока, был шум, разговоры, жалобы: «А у меня нога болит», вопросы: «А сумки с собой брать?», и возня, и строгие окрики. Я же сидел, словно каменный сфинкс. Директор с опаской косился на меня.

Наконец дверь захлопнулась, и мы остались вдвоем.

– Так что же, в конце концов, стряслось?

Я уперся локтем в спинку стула, с треском отодрал себя от сиденья.

– Вот что!.. Попросите кого-нибудь раздобыть мне на время штаны.

Директором тогда у нас был вышедший в тираж бывший наркомпросовский работник – высокий, вальяжно тучный, седой. Он редко одаривал даже улыбкой, а тут стал багроветь, таращить глаза и заколыхался.

– Ох! Простите!.. Я понимаю… Но ох! Ох!.. Ради бога… Я не могу!..

Антон Елькин…

Два с лишним года между нами шла война. Он пакостил и другим учителям, все от него страдали, но меня он отмечал особенным вниманием.

Я открывал классный журнал, склонялся над ним, чтоб пробежать глазами список учеников и… начинал ожесточенно, рыдающе, взахлеб чихать. Потом оказывалось, что между страниц классного журнала насыпан тончайший порошок, адская смесь растертого перца с табаком.

Я расстегивал свой портфель и вздрагивал – на учительский стол выскакивала жаба.

Для всех остальных учеников я был строгий и взыскательный учитель, с кем шутить не следует, а для него удобная для потех фигура. Почему? Возможно, потому, что строг и взыскателен, неудобный материал для шутки, тем более лестно проявить свой изощренный артистизм.

Ничего нет унизительнее и опаснее для учителя, чем самооборона. Следует наступать, и я это начал. Во время уроков я подымал Антона Елькина в самые неожиданные для него моменты, я был придирчив к нему, но справедлив, не отказывал в хорошей оценке, если он того стоил, но уже не спускал ни малейшей оплошности. Он, безалаберный, недобросовестный и не очень способный в учебе, сначала пытался выдержать мое пристрастное внимание – выполнял все домашние задания, ловил каждое мое слово на уроках, – но надолго его не хватило, сломался, начал получать двойку за двойкой.

Однажды, как всегда, я подходил к дверям школы за несколько минут до звонка. И вдруг мимо моего носа о шумом, с ветром что-то пролетело. Оказавшаяся случайно рядом веснушчатая шестиклассница недоумевающе разглядывала лежащий на земле кирпич. И я сразу же сообразил: кирпич был сброшен с крыши на мою голову.

Его поймали прямо на крыше. Сима Лучкова, веснушчатая шестиклассница, была живой свидетельницей при расследовании.

– Да, видела, как упал… Большущий-пребольшущий.

У Антона Елькина была только мать. «Одна его воспитывала, безотцовщина, поимейте, ради Христа, это в виду». Не знавшая замужества женщина, мать-одиночка, измученная не только мелочными житейскими заботами, но и своим «маккиавелистым» сынком. Пожалуй, ради нее я готов был простить юного террориста, но, увы, педсовет вынес единодушный приговор – исключить!

Мать Елькина плакала и униженно просила, а он сам упрямо смотрел в сторону с ринувшимся вперед лицом, с лицом, смахивающим на акулью морду, и короткая верхняя губа не прикрывала крупных неровных зубов… Смотрит в сторону, ничего не слышит, не выказывает жалости к матери, не желает расстаться со своей ненавистью, безнадежен.

Антон Елькин – и внезапное письмо…

А я-то грешил – господи! На кого? – на Татьяну Ивановну Граубе, столь же почтенную учительницу, как и я сам. В этом году ей тоже исполнится шестьдесят!

Антон Елькин! Как я мог забыть о нем!..


Учительская жила за моей спиной. Снова требовательно зазвонил звонок – перерыв окончен.

Чья-то рука мягко тронула меня за плечо. Я оглянулся – Надежда Алексеевна с озабоченным лицом.

– Николай Степанович, я вот тут к вам приглядываюсь… Вам что-то не по себе. Может, вам не стоит сегодня идти на уроки? Лучше домой, отдохните немного.

Как это соблазнительно – не пойти на урок!

Я не знаю, как оценить царя Ивана Грозного, не знаю, права ли Зыбковец вместе с Костомаровым, не знаю, как оправдать поставленную вчера двойку, как держаться с ребятами. Вчера входил в класс самоуверенный человек, считавший – каждое изреченное им слово есть истина. Сейчас нет уверенности ни в чем, смута и страх в душе.

Как соблазнительно спрятаться! Остаться бы наедине со своей непонятной болезнью.

Надежда Алексеевна с искренней тревогой заглядывала мне в глаза.

– Нет, отчего же… Я здоров.

Я подхватил свой портфель и, стараясь ни на кого не смотреть, пошел на урок, пугающий, как первый урок в жизни.

21

Класс десятый «А» – тридцать восемь человек на перевале из детства в зрелость, девицы с развитыми формами, парни с темным пушком усов. Тридцать восемь человек, нетерпеливо досиживающие последние дни за школьными партами.

Мой класс, я в нем вот уже четыре года классный руководитель.

Тридцать восемь пар глаз уставились на меня с будничным ожиданием – впереди очередной урок, один из многих. Никто не подозревал, что их старый учитель Николай Степанович Ечевин к этому уроку пришел неподготовленным и не прочь сейчас услышать подсказку.

Не спеша я перебрал работы, вынул сочинение Зои Зыбковец, положил перед собой, оглядел класс. Все тридцать восемь ждали…

– Я вам прочту…

И прочел – цитата из Костомарова, короткое резюме: «Такой человек не мог желать людям лучшего… Если и был в его время какой-то прогресс, то это не Ивана заслуга».

Класс выслушал недоверчиво и настороженно – неспроста читает, должен клюнуть или погладить. Зоя Зыбковец опустила голову, одно плечо напряженно приподнято, в скованной фигуре мучительное ожидание – клюнет или погладит?

– Вчера я за это сочинение поставил двойку. Вчера поставил, сегодня сомневаюсь. Давайте поговорим.

Прекрасно сознаю, непедагогично. Но сорок лет берег свой авторитет, сорок лет воинственно занимал оборону! Пусть будет передышка, белый флаг на минуту.

Вопрос задан, но класс молчит, класс не верит мне: «На пушку берешь».

Ну, отвечать-то их я могу заставить.

– Шорохова!

Я начал с лучшей.

– Выйти к доске, Николай Степанович?

– Нет, можешь с места.

Лена Шорохова – копна волос, заполненная солнцем и воздухом, румяное открытое лицо с непроходящим выражением горделивой победности, ровные, сумрачно-красивые брови.

– Я не согласна с Зоей. Иван Грозный казнил и вешал – мы все это знаем. Но мы знаем, что он завоевал Казань, при нем началось освоение Сибири, при нем на Руси появилось книгопечатание, при нем Россия стала понемногу связываться с Европой через Белое море…

Лена Шорохова – лучшая ученица, чемпион в классе по ответам. Она всегда наперед знает, что я хочу услышать, и почти никогда не ошибается. И сейчас мне нравится ее гордое лицо, ее звучный убежденный голос. Да, именно это я бы и хотел сказать сам в возражение Зое, слово в слово. Способная ученица.

– Так что важнее? – продолжала Лена. – Что важней? Убийство каких-то дьячковых жен или эти большие, исторические дела?

Лена Шорохова победно села. Класс выслушал ее без какого-либо удивления или восхищения. Класс молчал со скучающим видом: «Ну, все же ясно».

«Убийство каких-то дьячковых жен…» – с пренебрежением.

«Дьячковы жены», наверное, были молоды и красивы, иначе не позарился бы на них пресветлый царь Иван Васильевич.

Красивы, молоды, как Лена Шорохова.

У Лены на открытом румяном лице написано: не надо меня хвалить, не надо, незачем! Пышные, воздушные волосы, крепкие плечи, брови, которые, наверное, уже сейчас сводят с ума парней.

«Убийство каких-то…» В ее возрасте мысль об убийстве даже мышонка должна вызывать отвращение. Для нее естественней впадать в девичий грех сентиментальности. И победное выражение на лице, и класс скучающе молчит. Что тут такого? Так и должно быть. «Убить каких-то…» Лена Шорохова кончает школу, я скоро напишу ей характеристику – способности выше всяких похвал, поведение самое примерное, прилежание самое наилучшее, общественница самая активная и конечно же хороший товарищ… Да-да, хороший товарищ, этого я не забуду написать. Все по самой высшей мерке, каждое слово утверждение – лучшего человека быть не может, идеальна. И с такой характеристикой она выйдет в жизнь.

Гордые брови, сильное, упругое тело – создана любить и быть любимой, рожать детей, стать матерью. Но «убить каких-то» – эка беда.

Лена Шорохова сама, возможно, неспособна убить и мышонка, противно, но убить человека – не маму, не папу, не младшего братишку, совсем незнакомого, – раз нужно, то отчего же… Голосую – за!

На меня напало смятение, а класс сонливо молчал, класс ничего не замечал.

– Бочаров! – позвал я.

Вскочил Лева Бочаров – невысок, подвижен, растрепан, большеголов, лобаст, тонкая шея с проклюнувшимся кадычком, нос туфелькой, глаза наивны, невинны, голубы.

– Как ты считаешь?

Наивные глаза стали еще наивнее – лазурное небушко, и подумать не смей, что за ними скрываются какие-то каверзные мыслишки.

– Что считать, Николай Степанович? Шорохова ответила, а уж нам где уж…

По классу загуляли улыбочки, запахло развлечением. Бочаров глядел на меня голубым преданным взором.

– Ты с ней согласен?

– Напрасно вы, Николай Степанович, обо мне плохо думаете…

– А если я плохо думаю о Шороховой?

По классу продолжали гулять улыбочки, но глаза Бочарова стали напряженными, сталистыми.

А лицо Лены Шороховой по-прежнему покойно – не надо хвалить! – надменный поворот в сторону Бочарова. Она и мысли не допускает, что ошиблась в ответе, не сомневается, что в конце-то концов я ее похвалю. Она ждет от меня хода конем, который выведет ее в ферзи.

– Ну что молчишь? – напомнил я Бочарову.

– А что говорить? – В голосе Бочарова вызов. – Вы подскажите, а я скажу. То, что нужно. Всегда готов.

– Что ж… Не хочешь, не надо. Садись.

Но Бочаров встал с желанием возражать: спрашивают – не отвечать, хотят посадить – садиться не следует. Он не любил чувствовать себя побежденным.

– Если начистоту, я за Зыбковец, Николай Степанович

– Почему?

– Иван Грозный Сибирь осваивал – дело, конечно, большое, но даже ради этого большого дела я не хотел бы ему помогать. Шорохова готова, а я вот нет.

Нос туфелькой, вызывающий лоб, посеревшие, утратившие голубизну глаза. А рядом с Бочаровым все еще блаженно улыбался Хлынов, здоровый верзила, преданный бочаровский адъютант, всегда ждущий от своего друга веселой шуточки, ради шуточек верно служащий ему увесистыми кулаками.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации