Электронная библиотека » Владимир Зелинский » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 20 июля 2017, 17:41


Автор книги: Владимир Зелинский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Две любви создали два града», – приводит Вячеслав Иванов слова блаженного Августина в эпиграфе к своей поэме Человек. Но два размышления о любви и создали два пути человека к самому себе. Один из них ведет к утопии здешнего града, построенного из символов, указующих на пока непонятное небо, другой движется к утопии духовного освобождения и раскрепощения, достигаемого ценой отказа или бегства от символов и «инициаций». Культура, полнота которой в этом споре неимоверно возрастает, едва ли не отождествляясь со всяким проявлением нашего разума и духа, в данном случае есть только внешняя тема спора; его суть, ядро – это обретение личности перед Богом. Культура есть только «поле битвы», где решается вопрос о том, как личное может вновь стать глубоко интимным и в то же время восприниматься как всеобщее, но тем самым – и как Божие; ведь Богу принадлежит самое интимное и глубокое в человеке. И как человек во всяком своем проявлении – благодаря культуре или вопреки ей – может узнать, по словам обоих корреспондентов, подобно Марии, «заодно и Свое дитя, и Бога» (Письма X, XI).


Ответы Иванова и Гершензона различны, как различны жизненные пути их, но «обители», сотворенные в них «светлым гостем», пребывают неподалеку друг от друга. Поэтому через душевное и аргументированное их несогласие пробивается нечто объединяющее их, то, в чем соприкасаются обе правды. Две любви, когда они подлинны, могут встретиться и в раздоре. Истина о культуре и человеке едина, хотя имеет два лица или две души.

Тратить себя на «словесные знаменования» или отказываться от них, «как от вещей, полученных взаймы», возводить строительные леса для храмов или уходить в пустыню…


Двойственностью этих решений отмечены уже сами корреспонденты. В те дни, когда Вячеслав Иванов жил в здравнице, рассказывает биограф, он начал цикл сонетов, весьма далеких по звучанию от дифирамбического тона его писем. De profundis amavi – как называется этот цикл по аналогии с началом 129-го Псалма – Из глубины воззвах. В этих стихах рассказывается, как медленно спадает «сновиденье жизни, долгий морок», как любовь, отданная вначале «пожару дремучей плоти», пробуждается и прозревает себя в единственной и настоящей любви, которая дана человеку:

 
…Расточися ворог!
Воскресни Бог!.. Уже давно не дорог
Очам узор хитро заткавшей тьму.
Что ткач был я, в последний срок пойму;
Судье: «Ты прав» – скажу без оговорок…
 

Да и Гершензон в те времена не только не переставал быть членом ученых обществ, но и продолжал задумывать и писать статьи и книги; среди них Ключ веры и Гольфстрем, в которых хотел отыскать себя скорее в пути к истокам своей культуры, нежели в отречении от нее. Его отречение оставалось частным делом, мятежные и мрачные ноты души, поселенной в душной здравнице, заглушались дневной текущей работой; сама резкость его слов объясняется тем, что в момент их рождения (но не записывания) они предназначались не для посторонних ушей, но лишь для одного давнего, понимающего друга.


«Наша речь и слово словно затканы паутиной…»; «Я все время говорю о соблазнах в духе, о яде в крови, которая есть сама жизнь; я говорю именно о самом ценном, что добыто в тысячелетнем существенном опыте…, я говорю, что этот живой источник духовного бытия отравлен и уже не животворит…» (Письмо VIII).


Притвор Царства Небесного. Тяжесть внутренней преисподней. Два опыта культуры начинают свой спор в Переписке. Отзвук этого спора слышен и в нас.

VII

Не расслышим ли мы за этим спонтанным и, должно быть, впервые выговариваемым движением гершензоновской усталости от культуры одно из основных ощущений людей нашего времени? То, что писалось из двух углов, давно провозглашается на кровлях. Ощущение накопленных знаний как отравленных колодцев, дегуманизация искусства, механизация душ, призрачность человеческого существования… «Властители мысли» единодушно вынесли общий диагноз: невозможность человека быть самим собой. Или уход в отчуждение, выражаясь языком классической философии. Если принять этот стершийся от долгого употребления термин, то в ответах Гершензона мы можем прочесть один из самых ранних и достоверных симптомов этой философской болезни.


Есть отчуждение по Гегелю, учившему о несчастном, т. е. раздвоенном сознании, заключающем в себе противоречие с самим собою. Есть отчуждение по Фейербаху, который считал, что человек отчуждает от себя свою реальную сущность, наделяя ее иллюзорным бытием в религии (которую в понимании Гершензона можно считать частью культуры). Ницше видит отчуждение в морали и прежде всего в христианской. Хайдеггер, не столько разоблачитель, сколько художник отчуждения, описывает его как растворение человека в безликости некой стертой социальной усредненности. Марксисты Франкфуртской школы (других не стоит и касаться), связывая отчуждение с теорией товарного фетишизма, углублялись в разыскания о фетишизме идеологическом и культурном в качестве ложного сознания постиндустриального общества. Фрейд прямо указывает на культуру, вырастающую на отчуждении от непосредственных жизненных влечений и основанную на принуждении, объявляя ее таким образом необходимой, но лукавой укротительницей нашей подспудной, темной, рвущейся на волю «звериной» души. («И печальна так и хороша темная звериная душа»). У Гершензона же на волю рвется душа младенческая, которая хочет встряхнуть свою «умную», усталую взрослость. В любом из этих «отчуждений» мы, если захотим, легко отыщем тот или иной ключ к гершензоновской тоске от культуры.


Но попробуем сойти с этих протоптанных троп, повернув к традиции библейского понимания отчуждения – отчуждения от Имени.


Читателя Библии, раскрывающего ее впервые, кажется, не может не поразить одна вещь. Тот, Кто называет Себя «Господом» и «Сущим», Кто так мощно и многообразно проявляет Себя в истории Его народа (Исход из Египта, дарование Закона, завоевание Земли обетованной и т. д.), требует для Себя только одного: веры и верности. Требует беспощадно: почти всякое уклонение наказывается незамедлительно и жестоко. Но если блага земные так щедро посылаются за покорность Закону, – как думал и Гершензон, а непокорность так явно и гневно карается, можно ли в таком случае колебаться? Израиль же – как «трость, ветром колеблемая». Зачем же ему все эти золотые тельцы, все эти капища Ваала, если за них больно били и отцов, и дедов, и прадедов? Зачем? Вероятно, Ваалы и тельцы по-своему удовлетворяли какой-то снедавшей людей мистической или, по-нашему, культурной потребности, которую едва можно было сдержать всеми громами, язвами и нашествиями иноплеменников. Идолы вообще больше соответствовали естественной религиозности, которую люди спешили насытить, как только оставались без видимого присмотра. Они больше «устраивали» языческую душу, в чем-то были ощутимей и понятней, чем тот Неосязаемый и Обитающий во мгле, перед Кем даже шестикрылые серафимы, объятые страхом, закрывали очи. Однако существовала какая-то неоспоримая связь между этим нераскрытым, полным неистовой мощи Именем и всем народом-богоизбранником, как и всякой его частицей. Разрушение этой связи прелюбодейкой-женой, образ которой так часто принимал на себя Израиль, влекло за собой внезапное перерождение безумия любви в неистовство ярости.


Имя Божие охранялось рядом заповедей («не делай себе кумира и никакого изображения…», «не произноси имени Господа, Бога твоего напрасно…»), а также цепью ритуальных запретов, и все же сохранить его было невероятно трудно. Сама буква Закона могла вытеснить Бога и сделаться идолом. Идол требовал беспамятства. «Се, оставляется дом ваш пуст».


Когда в Первосвященнической молитве Христос произносит слова Я открыл Имя Твое человекам… (Ин 17:6), это означает, что святая святых присутствия Божия распахивается миру. Откровение или раскрытие Имени утверждает новый статус человека: в глубине своего я он может прочитать ставшее предельно близким ему божественное Ты. И отныне сопряженность с Именем – одного или многих – оживает и обновляется. Имя словно выходит из-под спуда, сбрасывает покровы. Человек осознает свое неслыханное призвание – быть носителем и сосудом этого Имени, быть живым изображением его святости, его таинством, словом.


О том же учил Вячеслав Иванов в своей поэме Человек (хоть и странно сказать «учил в поэме», но Иванов действительно «пел» как «учил», излагая затем учение в поэтических размышлениях): человек познает свое «аз есмь» либо как сын – в обращении к Ты ecu, либо как мятежная тварь: «я есмь весь в себе и для себя». Человек подлинный – человек любящий, поднявшийся по ступеням любви к своему другому, к «Ты еси». Так писал Иванов в статье Лик и личины России, служащей теоретическим осмыслением поэмы и одновременно введением к исследованию о Достоевском. (Три тесно переплетающихся побега, выросших из одного корня). Пробравшись через хитросплетенную вязь своих стихов и теологумен, он завершает статью простым исповеданием веры: «В наши дни с особенною проникновенностью звучат, повторенные могильным отзвуком тяжкого ряда веков, старые, а в устах Достоевского так дивно юные, слова Петра (Деян 4:12) о Христе: ибо нет другого имени, данного человекам, которым надлежало бы нам спастись.


Отчуждение от спасительного Имени, укрытого в человеке, есть начало замыкания человека в вымышленном или сфабрикованном им мире. (По Иванову: «искуситель исчез, себя же почувствовал человек висящим в пустоте содержимого им мыслимого мира»). Но гершензоновское рабство у культуры – не то же самое? Разве мир остывших, окаменевших ценностей не ограждает со всех сторон источник живого, внутреннего тепла? Отчуждение началось не вчера, но чуткая или нервная современная мысль ощущает его тоньше, острее. И свидетельствует о нем по-своему. Но всего настоятельней заявляет она о безымянности, анонимности, неподлинности окружающего его мира (в том числе и «мира идей»), когда дом ее оставляется пуст и возмездие стоит у порога, когда распадается «связь времен», традиций и верований.


«Гигантская система современной культуры – писал Гершензон в своей пророческой и забытой книге Тройственный образ совершенства (1918), всецело движется на двойственном отвлечении. Отвлечение – специальный метод культуры, другого орудия она не имеет, совершенствуя искусство отвлечения, культура развивается».


Отречение от культуры в Переписке – одно из таких свидетельств. Оно тем более подлинно, что не претендует ни на какую особую трактовку, не берется говорить за будущее, не надстраивает на своем отрицании новой и позитивной культуры. Свидетельство Гершензона тем более весомо, что доходит до самых глубоких корней отчуждения духа, до «самого ценного, что добыто в тысячелетнем опыте существования. Автор нисколько не вменяет его себе в заслугу; напротив, его отказ от «общего культа» с Ивановым и со всеми культурными людьми только мешает его дневному служению «на культурном поприще». «Но в глубине сознания я живу иначе… Неумолчно звучит мне оттуда тайный голос: не то, не то! Какая-то другая воля во мне с тоскою отвращается от культуры… Ей скучно и не нужно все это, как борьба призраков, мятущихся в пустоте…» (Письмо XII).


Но за тем, что прямо говорится в этих письмах, стоит еще и другое. За ощущением чуждости и греховности культуры – неизбежность суда. Человек Библии, Гершензон слышит в себе и то приближение кары, что мучительно созревает во всяком опыте идолослужения. Кары над чем? Над умозрениями и плодами творчества? Неужели суд должен разразиться не только над людьми с их грешными телами и душами, но и над созданиями их рук и изделиями духа, над самой «лестницей Эроса» с ее ступенями платоновских созерцаний?


Вместо ответов нам даны лишь догадки. Задолго до переписки с Ивановым М. О. Гершензон писал в веховской статье Творческое самосознание: («ивановское» именование которой уже говорит о некоторой ее иноприродности духу нынешних писем):


«Все мы, образованные, знаем так много божественной истины, что одной тысячной доли той, которую мы знаем, было бы достаточно, чтобы сделать каждого из нас святым. Но знать истину и жить по истине, как известно, разные вещи» (Вехи).


Не став святыми, мы, однако, научились носить культурные костюмы святости: мораль, мировоззрение, религиозные ценности. Гершензон болезненно ощущал, как горяча «божественная истина» и как холодны ее застывшие в нас осколки и смутные отражения, и мучился этой разницей температур. Вслед за Перепиской, где он жалуется на холод и окаменелость культуры, он пытается через ту подлинную реальность, которую носит в себе, отыскать путь к огню. Вначале в Ключе веры – в «регулятивной идее Бога», затем в Гольфстреме — в огненном образе Бога. Упрекнув Иванова за «сыновнее почтение к истории», он в дневном своем творчестве еще более почтителен и сыновей.


Глубина личности – глубина веков, совсем по-ивановски утверждает он. Там зародилось то вечное течение, которое пронизывает дух человечества и каждую отдельную душу. Эту струю энергии, полную разумности и мощи, лежащую в основе всех мыслимых и материальных вещей, ощущали все древнейшие народы и выразили это знание в своих религиях. На нее впервые указал Гераклит, назвав ее «Логосом» и «Огнем».


Может быть, в другой книге, которую Гершензон не успел написать или опубликовать, он сумел бы рассказать и о своей надежде: раскаленная струя духа расплавит когда-нибудь наши окаменелые знания и мировоззрения, вернет их в первоначальное парение Духа над водой, из которого они выйдут потом – по-настоящему личностными и святыми.


В последней написанной им статье он признавался: «Частичные омертвелости духа пока нужны человеку как отдых и как ободряющее движение того покоя, но они – обман, потому что в них нет движения» (Нагорная проповедь).


В ту эпоху в России раздавались столь несхожие между собой голоса Александра Блока и Льва Шестова. Исподволь нарастающая тема у обоих – неминуемое крушение гуманизма и омертвение его культуры. Оба искали и находили для себя нечто высшее; один – «музыку революции», другой – вопль Иова и озарения пророков. И то, и другое по-своему отозвалось в Переписке. Разумеется, не в детских рассуждениях о пролетариате, «всецело стоящем на почве духовной преемственности». Но через лирическую стихию Блока, философские битвы Шестова, признания Гершензона (столь далекие друг от друга) просачивался общий мотив обреченности – не только «старого мира», но и культурного его наследия, его ценностей, самой красоты его. «В смертный час я вспомню не об этом… – признается Гершензон, – в трудные, роковые минуты в жизни мне это не понадобится…»


И нам становятся вдруг понятны его слова о духоте, о бремени всех умственных достояний, близко и неожиданно затрагивают они нас…


Не носите больше даров тщетных… (Исайя 1:13).

VIII

Смутное пророчество Гершензона – «как некогда жжение и зуд в плечах у амфибии, когда впервые зарождались крылья» (Письмо VI). «Современная культура есть результат ошибки…, человек нашего мира пошел ложным путем и забрел в безвыходную дебрь» (Письмо X). Мы можем строить множество догадок и умозрений об истоках и обстоятельствах этого пути. Но об одном из его этапов мы знаем на собственном опыте, и о нем невозможно не сказать. Ибо если приложить к этому трудному опыту наш столь правдивый и пронзительный спор о культуре, то в нем Иванов окажется по-своему прав против Гершензона, а Гершензон по-своему прав против Иванова.

То, о чем мечталось Иванову – соборное искусство, хоровое начало, мистерия-теургия, в которой Чернь примиряется с Поэтом, а Поэт с Чернью в приобщении к единой сверхреальной реальности – все это время от времени случается в русской истории. Это произошло уже при жизни авторов Переписки — тотальное отчуждение человеческих ценностей и помыслов. Сразу же оговорюсь: если оставить в стороне предзнаменования или неясные «тени будущего», никакого отношения к этому не будут иметь – ни чаяния одного, ни тоска другого.


Говорить о культуре в наш век, начисто позабыв о том, как он распоряжался культурой, значит предаваться умозрительной и непозволительной роскоши.

Гершензон словно предчувствовал: «из системы тончайших принуждений» культура может стать системой принуждений грубейших. Конечно, систему грубейших принуждений мы как-то не привыкли связывать с какой-либо высокой культурой. Последняя чаще всего предстает в ивановских терминах: лестницей в высоту благословений. Недопустимо скандальным представляется нам превращение культуры в орудие диктатуры. Но и то и другое заполняет вместилища нашего духа, занимает соседние этажи души. Да и платоновская лестница может одеревенеть, «иерархия благоговений» – стать государственным культом с человеческими жертвами. Так совсем не по-ивановски и не по-гершензоновски культура может вернуться к своему культовому истоку.


Поэт уже не возвышает душу Черни своими дифирамбами, напротив, Чернь приручает Поэта. Стихосложение служит переложению большого коллективного мифа. Мифа, слившегося с населением, от мифа уже неотличимого.


Идеология вовсе не обязательно вдевается в душу как кольцо в ноздри Левиафана, она способна окольцевать и стреножить и весьма тонкие, почти неуловимые вещи. Чтобы сделать человека чужим самому себе, она отнюдь не всегда растворяет его в толпе. В своем споре с Ивановым психологически Гершензон подстерег и выследил ее у самых корней:


«Как бороться против тех ядов культуры, которые вошли в кровь и отравили самые истоки духовной жизни?» – не риторически спрашивает он у самого себя. «Есть паутинные сети умозрений, из стальной паутины, сотканной вековым опытом: они пленяют ум неощутимо и верно; есть торные пути сознания, куда незаметно вовлекается лень; есть рутина мышления и рутина совести, есть рутина восприятий, трафареты чувств и бесчисленные клише речений. Они подстерегают самое зачатие духовных зародышей, тотчас обволакивают их и как бы в любовных объятиях увлекают на избитые пути. Наконец, есть несметные полчища знаний, страшные своей многочисленностью и непреклонностью; они наводняют ум и располагаются в нем по праву объективной истины…» (Письмо VIII).


Эти слова ложатся как эпиграф к прошедшей эпохе. Все сбылось.


Но тот, кто говорит о внутренней своей неволе и смотрит на нее со стороны, остается еще на свободной земле. Идеология эту землю забирает себе; она отдает ее в пользование коллективному хозяину, который поселяется в нас и вместо нас мыслит, чувствует, даже испытывает муки совести, ею прирученной. Все, что мы привыкли считать неотъемлемым и своим, может быть им захвачено, а нами отдано добровольно, если не с радостью. Ибо легче быть не собой, – быть собой значит находиться в страшной близости Бога, но – другим, укрывшимся в невидном и безопасном месте. Все же наше, находящееся в этой близости – нравственный инстинкт, сокровенная жизнь духа – наделяется чужим и всеобщим смыслом, становится некой ценностью. «Мир почуял в ценности первородную силу, заложенную в нее творцом, и хочет использовать эту силу для своих нужд; его отношение к ней – корысть, а корысть всегда конкретна» (Письмо VIII).


В потемках души миф оплодотворяет и творческую память, и она рождает ему детей: не только песни и лозунги, но и признания в любви к новой соборности, коллективности, системе, ценности, вождю, полиции и невесте.


Отчуждение (или отвлечение – на языке Гершензона), которое исподволь накапливалось в культуре Мыслителей и Поэтов, вдруг взрывается в массовом сознании Вождей и Черни. Все, что в этом сознании было выращено и взлелеяно культурой, становится только сырьем, материалом, глиной, из которой лепится идеологический колосс.


Прежде всего, он овладевает теми ценностями, которые пошли на его изготовление, и прибирает к рукам их создателей. Он бросается на культуру и топчет ее или же дрессирует, хватает ее за горло или же торгуется с ней, но при этом, апеллируя к ее культурному разуму, к ее традиционной, религиозной или гуманной морали, он вынужден, пародировать ее и вместе с тем и копировать. Ибо как-никак он выношен культурой или «культурным инстинктом», и ей, в отличие от беспамятной идеологии, не следует забывать об этом.


Если принять идеологию за конфигурацию корыстных ценностей, то именно тот, кто создает ее (в собирательном смысле), и становится первой ее добычей. Она порождает свой вымышленный «ценностный» мир и помещает в него человека. Устраивается ли человек «с Богом» или «без Бога» (по слову Достоевского), в «системе ценностей» он так или иначе замыкается от Него в кругу своих замыслов, конструкций и переживаний. Потому что Бог открыт нам и беспределен; Он не вмещается в идеологические «модели мира», но обитает на той далекой духовной родине, доступ куда бывает закрыт для нас «рутиной мышления» и «трафаретами чувств». И все же подлинная культура – ив этом прав Иванов – может стать лестницей Иакова и найти по ней дорогу домой. Она живет впитанным, отраженным светом этого дома, который есть «обитель Отца», и потому «культурному сознанию» или, если хотите, сердцу художника так часто бывает знакомым ощущение чужбины. По-настоящему творческий дух иногда ощущает до странности чужими свои плоды.


Существует круговая порука отчуждений ума и духа, и «сети умозрений из стальной паутины», «рутина совести» и «трафареты чувств», бывает, материализуются на фабриках идеологии. Из них изготавливается тот порядок, который называется тотальной властью. Тотальная власть строится не только на полиции, но и на традиции. Традиция опирается на согласие в системе ценностей. Вчитываясь в письма Гершензона, пытаясь его понять, я вспоминал часто повторяемые, давно разоблаченные и высмеянные за радикализм, но по-прежнему загадочные слова Теодора в. Адорно: «Всякая культура вместе с настойчивой критикой таковой после Освенцима – только прах» (Negative Dialektik).


Прах, по логике Адорно, потому что не могла ничего сделать, ничему помешать. Оказалась безделушкой. Однако она могла и внести свою весомую лепту. Культура, обернувшись идеологией, может выпить всего человека, заменив его изнутри ценностями-фетишами. Фетиш-оборотень живет своей собственной, полнокровной жизнью, ставит и решает большие национальные и исторические задачи. В XX столетии культура поняла то, что знала и раньше: она может быть и материализованным фетишем, корыстным захватом человеческого духа. В этом захвате душа, сознание, руки – только средства, цель же идеологии лежит вне ее. Сила, которая вызывает ее к жизни, не может быть ею осмыслена. Цель эта может быть понята только в культуре, осмыслившей опыт своего отчуждения, вырвавшейся на свободу, чтобы искать пути на родину.


Смысл культуры теперь, после пережитого ею опыта извращения и автопародии, – не в творчестве как таковом, но в опыте самопознания в Боге. Самопознание открывает нашу двойственность, трагизм ценностей, взрывчатость смыслов. Оно приводит иногда к тому истоку, в котором проясняется «рождающее лоно» культуры в Слове и Имени, к тому благословению, которое было дано некогда Адаму – давать вещам их подлинные имена. Однако благословение культуры и всяческого человеческого созидания не должно отрываться от памяти о возможном проклятье, всегда подстерегающем их, о грехе, вздымающемся из человеческих низин и отвердевающем в отчужденных «идеологических продуктах».


Переписка из двух углов удивительна тем, что утверждает правоту обоих корреспондентов: изначальность благословения и возможность проклятья. Она передает нам духовный и человеческий экзистенциальный опыт того и другого. Надежда на благословение не покинет нас, коль скоро не оставит нас «память смертная» – память о грозящем омертвении культуры.


Омертвение всегда начинается у самых корней. Но там же происходит и воскрешение. Пока мы ощущаем тяжесть и грузность культуры, нам дано будет ощутить легкость ее и святость. Хуже всего бывает тогда, когда ощущение тяжести забирается от нас – вместе с душою.


«Где опасность, однако, там и спасенье», – говорит любимый Ивановым Гельдерлин.

IX

Книга, по сути, не завершена. Читатель неохотно расстается с ней, хотя все аргументы споривших высказаны не по одному разу. Но нас не покидает ощущение, что этот спор продолжается, что самим его участникам, как и потомкам их, еще предстоит в нем участвовать. Сама Переписка – лишь перекресток двух разных путей.

Для Гершензона – это был момент лично им выношенной и долго скрываемой истины, которая вдруг вылилась в аскетическое отвержение культуры («в смертный час я вспомню не об этом…»). Смертный час не заставил себя долго ждать (он умер в 1925 году, не дожив до 56), но если бы ему были отпущены полные годы жизни, то, может быть, поверх умозрений, чужих и своих, он переступил бы порог Евангелия. Как некогда Нафанаил, тот самый «израильтянин, в котором нет лукавства», он, отвергнув тяготившие его теории и предпосылки («из Назарета может ли быть что доброе?»), когда-нибудь должен был спросить у Христа: «почему Ты знаешь меня?» Весь строй его ищущей дом души, честность и пытливость мысли предвещали такую встречу. Именно в те годы, когда старая «ивановская» культура была сметена разъяренным идеологическим варварством, и лик Божий открывался многим тогда как раз на руинах «иерархии благословений» – «в полях и в лесу, в пении птиц и в крестьянине, идущем за плугом, в глазах детей и порой в их словах, в божественно-доброй улыбке…» (Письмо XII). На той первозданной, только что сотворенной земле, по которой тосковал Гершензон, была своя «лестница Иакова», и ангелы восходили по ней к небу.


«И в культуре есть сокровенное движение, влекущее нас к первоистокам жизни», – вторил ему Иванов в предыдущем письме (XI).


Вяч. Иванову было дано продолжать осмысление культуры и после Переписки. В Письме Шарлю дю Босу, в котором он объясняет свой переход в католичество, он говорит о вере, которая стала «утверждаться на развалинах моего языческого гуманизма». Нельзя сказать, что его переход был вызван изменой тому, чему он не был особенно верен с самого начала; то православие, из которого Иванов уходил, было слишком литературным, «символическим» и едва ли церковным. Для него обретение новой веры было углублением верующей памяти. Иванов пошел дальше вглубь тем путем, который был проложен его письмами: к культуре как к человеческому звучанию Логоса. «Всякая большая культура, поскольку она – эманация памяти, воплощает важное духовное событие, а воплощение такое является актом и аспектом откровения Слова в истории; вот почему всякая большая культура есть не что иное, как многовидное выражение религиозной идеи, образующей ее зерно» (Там же).


Для такого события – явления Слова в истории – Иванов находит словесную икону: «Вселенский анамнесис во Христе – вот, значит, цель гуманистической христианской культуры, потому что такова историческая предпосылка осуществления всемирной соборности». (Письмо Аллесандро Пеллегрини о «Docta Pietas», 1934, Павия).


Можно ли евангельское Сие творите в Мое воспоминание распространить на все, что добывается человеком из вод Слова, текущих, по словам Христа, в жизнь вечную? Как говорит св. Иустин Философ, этим Словом осеменен весь род человеческий. Им, по догадке преп. Максима Исповедника, пронизана всякая тварная вещь. Слово звучит и в камне, и в бабочке, и в реке. Может быть, дело художника именно в этом и состоит, чтобы это Слово слышать, Его «вспоминать», придавать Ему тот образ, который был некогда вложен во все, что сотворено?


Бог сохраняет всё, – напишет Бродский к столетию Анны Ахматовой, взяв один из ее эпиграфов (Deus conservat omnia):

 
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры остриё и усечённый волос
Бог сохраняет всё; особенно – слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
 

Не есть ли эта сохранность в необъятном, непостижимом запасе Памяти Божией то, что Иванов подразумевал под вселенским анамнесисом? Бог сохраняет все, и человек ищет и находит частицы этого клада. Он соприкасается со Словом, вступает в замысел Бога о твари, и Слово, через которое все приходит в мир, отдает, дарует себя нашим словам, интуициям, образам. Мы делаем их формой нашего опыта, вещей мира и «вещей души». «Есть внутреннему опыту словесное знаменование, и он ищет его, и без него тоскует, ибо от избытка сердца глаголят уста» (Письмо III). Но «культурные сокровища» незаметно берут в плен сердце, которое «глаголит» в культурных ценностях, ставших самодовлеющими. Всякое богатство – это внутренний плен, и пафос Гершензона – ностальгия по свободе, жажда общения с Богом без посредничества того, что создано человеком.


И потому этот спор ностальгии по tabula rasa и радости от «полных житниц», библиотек, музеев, тезаурусов, пирамид, в сущности, нескончаем. И происходит он не только между двумя углами комнаты, но и двумя углами глаголющей от избытка культуры души. «Критическая культура, – пишет Иванов в немецком докладе О Русской идее – культура сынов Каиновых, ковщиков металла и изобретателей мусикийских орудий. В ней прорастают ростки зависти и ревности, возмущения духа и братоубийства».


Критическую культуру он в ту пору противоставлял органической.


И все же всякий спор – всегда какая-то неправота. Истина окружена радостным безмолвием. Не спорит ли здесь мир воображения с усталостью «плоти и крови»? Или – прельщение интеллекта с обольщением подавленной им языческой души? И не завершается ли это вечное состязание дня и ночи в истории европейского гуманизма жестокими конвульсиями, а затем долгим-долгим твердым порядком? Оба начала сбрасывают свои благородные и культурные обличья и предстают в примитивном виде. С одной стороны, напористый, хамоватый, плохо грамотный рационализм, с другой – «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». И пока на просвещенном верхнем этаже маститый вождь русского символизма патетически убеждает замечательного историка русской культуры, подспудные силы как-то находят и познают друг друга и сплетаются воедино.


Бердяев говорил, что в то время, когда «внизу» клокотала Первая Русская революция, «наверху», на ивановской башне, велись утонченные прения о символизме, о поэзии и, наверное, о России. И не было никаких связей между «башней» и «улицей». Тени будущего как раз вырастали из того разрыва, хотя сверху, из башни, их труднее было заметить. Даже тогда, когда они начинали материализоваться.


Пока теурги ставили свои драмы и на воображаемых подмостках братались с Чернью, история следовала своей широкой, «исторически необходимой» дорогой. Еще не стал музеем Освенцим, уже плел (на десятилетия!) стальную паутину ГУЛаг – земные, весомые плоды отвлеченного и превращенного духа, когда вели свой спор два возвышенных мыслителя, случайно встретившиеся в здравнице.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации