Электронная библиотека » Владимир Зелинский » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 20 июля 2017, 17:41


Автор книги: Владимир Зелинский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Вероятно, тот, кто сказал, что Блок задохнулся, взял это именно отсюда. И он был прав… Он умер как-то “вообще”, оттого, что был болен весь, оттого, что не мог больше жить. Он умер от смерти» (В. Ф. Ходасевич, Некрополь).


«В его жизни не было событий. “Ездил в Bad Nauheim”. Он ничего не делал – только пел. Через него непрерывной струйкой шла какая-то бесконечная песня. Двадцать лет с 98 по 1918. И потом он остановился – и тотчас же стал умирать. Его песня была его жизнью. Кончилась песня, и кончился он» (К. Чуковский, Дневник).


Так – в последний раз – обнажается давний смысл блоковского «духа музыки»: его тайное, демоническое родство со смертью. Но не из стихии, не из стихотворения выступает она, настигает не на бегу, не на скаку, не в постижении искомого ритма, а вырастает в медленном музыкальном обезвоживании, как будто наступает отлив и обнажается темное, быстро высыхающее дно. Время выпило еще одну душу, полную звуковых волн, и, не насытившись, побежало дальше. «Выпитость» – вот слово, которым Блок означал в Дневнике смертельную, смертную свою усталость.


«Усталая душа присела у порога могилы. Опять весна, опять на крутизнах цветет миндаль. Мимо проходит Магдалина с сосудом, Петр с ключами; Саломея несет голову на блюде; ее лиловое с золотом платье такое широкое и тяжелое, что ей приходится откидывать его ногой.

 
Душа, где же твое тело?
Тело мое все еще бродит по земле, стараясь не потерять душу, но давно уже
ее потеряв.
 

Окончательно разозлившийся черт придумал самую жестокую муку и посылает бедную душу в Россию. Душа смиренно соглашается на это. Остальные черти рукоплещут старшему за его чудовищную изобретательность» (Ни сны, ни явь).


Душа поэта, опустошенная пиром и оставленная музыкой, на пороге смерти проходит через мытарства. Рай поэзии и ад искусства, – все это позади. Как те узники у Платона, что сидят в пещере, прикованные спиной к свету, она видит в воспоминании лишь музыкальные тени прошедшей, схлынувшей жизни: Магдалину с сосудом драгоценного мира, которое она принесет к ногам Спасителя; Петра с ключами от Царства Небесного; Саломею с отрубленной головой Иоанна Крестителя, полученной в награду за то, что пляской угодила Ироду и гостям его…


Может быть, Саломея и есть та цыганка, что пляской рассказывает жизнь поэта? Или это сама стихия, соединение метели и танца, вобравшая в себя его душу и выпившая ее? «В тени дворцовой галереи, чуть озаренная луной, таясь, проходит Саломея с моей кровавой головой». Или он сам видит в себе служителя неведомого бога, того провозвестника гармонии, что должен заплатить за нее жизнью? Ибо всякой гармонии – языками птиц, полевых лилий, кораблей, ушедших в море, – надлежит возвестить о Христе как о своем истоке и последнем своем пристанище, о Христе-Слове, но и Слове как Музыке, из которых все пришло к бытию, Христе-Вечности, куда однажды вольется время, о Христе-Победителе смерти. Исполнилось время и приблизилось Царство Божие…


Поэт умирает, гармония остается. Никогда уж не расстаться, не разойтись разнородным стихиям, слитым в ней воедино. Схлестнулись однажды звуковые волны, текущие из безначальных глубин, и так навеки застыли в изваяниях слов два несоединимых облика России, блоковская «тайная свобода» и его же «историческая миссия», «неложные обетования юности» и «достоянье доцентов», зовы гибели и песни «добра и света», блаженные поля и видения, рожденные из «пламенного бреда».

 
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
 

II

Великий молчальник
(Лев Шестов)

Se moquer de la philosophie, c’est vraiment philosopher[38]38
  «Смеяться над философией, значит поистине философствовать». Паскаль.


[Закрыть]
.

Pascal


Язычник (христианину): “Скажи, брат, если ты чтишь Бога, который есть истина, а мы не намерены чтить Бога, который не есть Бог в истине, то какая разница между вами и нами?

Ник. Кузанский. О сокровенном Боге.


 
Пусть убивает Он меня,
иной надежды нет,
все равно я буду отстаивать
перед Ним правоту свою
 
(Иов 13:15)[39]39
  Библия. Книги Священного Писания Ветхого и Нового Завета в современном русском переводе. М., ББИ. 2015.


[Закрыть]

I

Знание – откуда оно, к чему? Задаться таким вопросом для Шестова – все равно, что спросить: с чего началось грехопадение человека?

С непослушания – говорят одни. С прелюбодеяния – подчеркивают другие. С гордыни и обольщения – соглашаются все. Поддавшись наущению змея, Адам и Ева преступили прямой запрет Божий. Ибо тот, кто был хитрее всех зверей полевых (Быт 3:1), сказал жене: когда съедите плоды с древа познания, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло (Быт 3:5). Тысячелетиями читаем мы эти строки, топим их в толкованиях и как будто не видим самого простого, того, что написано – что в самом похищении знания таилось начало греха. И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание… (Быт 3:6).

Вкусив знания, мы стали грешниками в библейском смысле слова; едва оказавшись за оградой сада Эдемского, мы принялись познавать: открыв сначала наготу свою и другого, вкусив обольщение чужого тела, потом заключив в познание вещи вокруг нас, затем мысли внутри нас. Мы связали мысли с вещами, нашли формулу для истины, заключенной в темнице наших понятий, наконец и для самого Бога с Его свойствами и атрибутами. Познание выросло из удаленности, тягостной удивленности, скитальчества и тотчас словно превратилось в истукана со змеем внутри. С незапамятных времен истукан знает, что хорошо само по себе и что само по себе плохо, он устанавливает, что есть суверенная истина и что есть безусловная ложь. И эти неоспоримые знания, даже самые благочестивые из них, стали как боги, подчинили мир своей власти, опутали его необходимостями, посмели распоряжаться самим Творцом, обуславливая Его волю нашей мудростью и нашим милосердием. Для Него, как и людей, суждения наши установили неизменный твердый порядок, которому все обязаны свободно и радостно повиноваться… «Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столького стоит?» – мучается Иван Карамазов. Шестов даже и не задается таким вопросом. Он, и не спрашивая, знает. Но познание для него – проклятье рода человеческого. «Чертово добро и зло», «самоочевидные истины», «торжествующие идеалы» – они, как идолы, которым люди готовы всегда служить и жертвовать всем, что имеют. Примириться с тем, что однажды утраченного никогда не вернуть – разве это не жертва кумиру?

«Змей не обманул человека, – повторяет он с горькой торжественностью из книги в книгу. Плоды с дерева познания добра и зла, т. е. разум, все черпающий из самого себя, стал принципом философии на все времена. “Критика разума”, заключавшаяся в предостережении против дерева познания, от которого должны придти в мир все беды, заменена “недоверием к недоверию”, и Бог с самого начала был изгнан из сотворенного им мира, и власть Его полностью перешла к разуму, который, хоть он мира и не сотворил, предложил человеку в неограниченном количестве именно те плоды, от которых Творец его предостерегал. Надо думать, что именно “неограниченность” более всего соблазнила человека. В том мире, где плоды с дерева познания стали не только принципом всей последующей философии, но уже стремились превратиться в принцип самого бытия, мыслящему человечеству грезилась возможность величайших побед и завоеваний»[40]40
  Лев Шестов. Афины и Иерусалим. Париж, 1951. С. 91.


[Закрыть]
.

Мы вступаем в область оспаривающего себя мышления, провоцирующей философии. Загадочно в ней не то, что изложено здесь, хотя и само «учение Шестова» необычно, жестко, по-своему болезненно и всегда как бы недосказано, не выявлено до конца. Загадочно скорее притяжение этой философии и, может быть, не философии вовсе, а «художественного исследования», безукоризненного по форме самых гадательных, неисследуемых вещей, словно ускользнувших от человеческого восприятия, ослепленного разумом. Не вправе ли мы назвать Шестова одним из первых художников среди всей плеяды русских религиозных философов, благословенных, каждый по-своему, собственной жизнью слова? И все же шестовский дар – особый. Его мысль не ищет никакого словесного «успеха» для себя (речь его строга, добротна, безыскусна, порой даже утомительна своей охлажденной правильностью), но мысль эта не может, не хочет, не умеет быть попросту мыслью. Она не излагает себя, не укладывается в образ или структуру, но стремится что-то подспудное собою выразить или исполнить, она всегда облекается в некий сюжет, интеллектуальную интригу, драму, повесть с завязкой и развязкой, даже если все пространство этой повести замыкается недолгим размышлением, наброском, вариацией, этюдом. Но главное, его мысль всегда хочет разгадать чужую душу, оживить в себе чужое прозрение, и только там чувствует себя как дома.

Отсюда берет свое начало философский жанр, органически шестовский – жанр скитаний, «странствования по душам». Он – и «очарованный странник» русской философии и нигде не уживающийся бездомный бродяга, не имеющий ни града, ни камина, у которого можно было бы согреться, не строящий «учения» – того развернутого строя мыслей, которое можно было бы легко изложить, уложить, сопоставить, отмечая влияния и заимствования; он – страстный наблюдатель, если не секретный обитатель чужих духовных миров, упорно запирающий свой собственный, сочинитель притчей, первопроходец нерассказанных биографий, открыватель тайников, гранильщик афоризмов, он – собрат и спутник душ, через которые – лишь отраженным светом – может пробиться и отблеск правды о нем самом. Но для того, чтобы заполучить эту правду или хоть какую-то доступную нам частицу ее, следует отправиться обратно – тем уже протоптанным, «странническим» путем, которым он сам когда-то отправлялся за душами своих философских героев. Его маршрут – то, в чем, собственно, выявляет себя «учение Шестова», – продуман и четок, даже и при всех кружениях своих, но цель его странствований притягательна и странна. Мы вступаем в область философии, посвященной, нет, скорее, завороженно и фанатично предавшейся исследованию, может быть, одной-единственной проблемы, одной тайны – падшего знания. Тайны человеческого познания добра и зла, а также неодолимого соблазна и отравленных плодов этого познания. Тайны змиева искушения: будете как боги. Наконец и тайны самого искусителя, коему мы отдали себя в добровольное рабство разума.

II

Лев Шестов родился в 1866 году в Киеве и умер в конце 1938 года в эмиграции, в Париже. Но и задолго, за десятки лет до того времени, когда людям его склада стало нечем дышать на родине, Шестову пришлось прожить долгие годы за границей, большей частью в Берлине, Париже, Швейцарии, неподалеку от Альп, где он любил совершать длительные прогулки. Жизнь его протекала в основном в стороне от «роковых минут» и железных скрежетов эпохи, скорее лишь – на фоне их. Лично он не был в эти скрежеты особенно вовлечен, о них почти не писал, всецело интересуясь тем, что выходит за пределы истории и стоит по ту сторону человеческих правд, свершений, схваток. Но именно таким людям, что слышат порой самые отдаленные, почти неразличимые толчки, но как будто не воспринимают землетрясений, изредка удается уловить в своем времени нечто неисследимое для других.

Он начинает с размышлений о литературе, которые уводят его на стезю критики всякой мысли и остается философом навсегда. По словам его дочери, он всерьез гордился, что никогда не изучал философию ни в одном университете. До настоящего времени вышло двенадцать философских книг Шестова, последняя, одна из самых ярких, – почти через тридцать лет после его смерти[41]41
  «Шекспир и его критик Брандес» (1898), «Добро в учении гр. Толстого и Фр. Нитше» (1900), «Достоевский и Нитше» (1903), «Апофеоз беспочвенности» (1905), «Начала и концы» (1908), «Великие кануны» (1912), «Potestas Clavium» (1923), «На весах Иова» (1929), «Киркегард и экзистенциальная философия» (1939), «Афины и Иерусалим» (1951), «Умозрение и Откровение» (1964), «Solafide» (1966). Затем: «Жизнь Льва Шестова» (1983), двухтомная биография, написанная его дочерью Н. Барановой-Шестовой с обширными фрагментами переписки. По ее словам, неизданными остаются еще четыре тома статей и университетских курсов. Один из таких курсов «Лекции по истории греческой философии» был издан в Москве (Русский путь-YMCA-PRESS, 2001) под редакцией Анатолия Ахутина. К этому следует добавить брошюру «Что такое русский большевизм», которую мне довелось прочесть лишь во французском переводе.


[Закрыть]
. Время от времени появляются ранее неизвестные его статьи, дневники, записи. Но мало есть авторов, о которых с большим основанием можно было бы утверждать, что все их работы складываются, по сути, в одну – с единой, настойчивой, исподволь нарастающей, повторяющейся темой. На протяжении всего шестовского пути нас сопровождают одни и те же вечные спутники, одни и те же вечные оппоненты (те и другие нередко в одном лице), почти навязчиво приводятся все те же примеры. Он не умел и не хотел отвлекаться от своей столбовой, никуда не сворачивающей дороги, от великой, последней и личной борьбы. Это – не расхожая риторическая фигура, но точное повторение двух самых строгих и выношенных его формулировок, двух самых шестовских, хотя и плотиновских изначально, его определений философии. Философия по Плотину есть τό τιμιώτατον – буквально то, что более всего ценится, что чтится превыше всего, значительнейшее, единое на потребу. «Великая и последняя борьба ожидает души», – то и дело повторяет он слова Плотина. Так, в последней статье своей, названной Памяти великого философа и посвященной Гуссерлю, Шестов вспоминает о самом важном и остром споре с ним: «…Перед тем у нас разгорелся горячий спор по вопросу – что такое философия? Я сказал, что философия есть великая и последняя борьба – он мне резко ответил: Nein, Philosophie ist Besinnung»[42]42
  «Нет, философия есть рефлексия». Лев Шестов. Умозрение и Откровение. Париж, 1964.


[Закрыть]
.

Такой спор он ведет на протяжении всей жизни, начиная с того момента, как для него «распалась связь времени» – трагического потрясения его молодости, истоки которого остались неизвестными, – и кончая предсмертной болезнью, когда он писал о Гуссерле, незадолго до того ушедшем. И более чем за сорок лет он так и не был не то, чтобы завершен, но хотя бы смягчен, отстранен, остужен. Но вместе с тем спор этот – с философией-рефлексией, с философией-созерцательным размышлением – постоянно оттенял и отчеркивал то, как философ понимает собственную задачу. Здесь, в споре, подспудно совершалось и самопознание философа – не утешительное познание своих достоинств наедине с собой (Марк Аврелий), не восхождение на снежные вершины бесстрастия и всеведения, но непосредственное, даже вопреки воле мыслителя, выявление предмета его философствований, его темы, его правды, его «исходной заботы» (ultimate concern), как говорит Тиллих, его «значительнейшего», как говорит Плотин, а за ним Шестов, и в силу этого такое определение-самопознание тотчас ставит нас в самый центр шестовской мысли. Не только то, что есть философия сама по себе, но и то, что есть в ней самой, то, что раскрывается из мысли, то, что исследуется ею, то, что обещается, манит, пробивается издали и даже то, что не дается в руки, суть «значительнейшее» и «великая и последняя борьба».

Борьба – с кем, во имя чего? И что – «значительнейшее»? Собственно, ответить на эти два вопроса, значит исполнить едва ли посильную задачу – разом сказать все о Шестове. Не в ответах, которые он, впрочем, никогда не дает, но в вопросах – пульс его мысли. Как подступиться к ним? Окольный путь в данном случае может оказаться короче прямого; «философия Шестова» всего естественней чувствует себя в притчах, легче пересказывается в «историях». Именно в иносказаниях его мысль обретает гибкость и сочность, в намеках и легендах получает нестесненный простор.

«Ангел смерти, – рассказывает он, – слетающий к человеку, чтоб разлучить его душу с телом, весь сплошь покрыт глазами. Почему так, зачем понадобилось ангелу столько глаз – ему, который все видел на небе и которому на земле и разглядывать нечего? И вот, я думаю, что эти глаза у него не для себя. Бывает так, что, явившись за душой, ангел убеждается, что пришел слишком рано, и тогда, оставляя душу для земной жизни, он незаметно оставляет ей еще пару глаз из бесчисленных собственных. И человек начинает жить, одаренный теперь уже новым – иным – зрением, помимо того, которым он владел раньше. И видит новое по-новому, как видят не люди, а существа “иных миров” так, что оно не “необходимо”, а “свободно” есть, т. е. одновременно есть и его тут же нет, что оно является, когда исчезает и исчезает, когда является». Однако иное смертное зрение в обыденной жизни побеждается старым, тем, что имеет в своем распоряжении и слух, и осязание, и разум, и коллективный опыт человечества, и освященный традициями авторитет. И все же новое зрение иногда вырывается из плена привычного, уходит из-под него, пробивает стены видимого, замкнутого в себе, плотного мира. Во времена подпольного героя Достоевского на тех стенах всегда писалось, что «дважды два – четыре», а в XX веке, уже при Шестове, хотя он этого почти не заметил, появились более экстравагантные надписи. Они гласили: неважно, сколько будет дважды два, семь или шестнадцать, важно, кто докладывает о результате операции, а еще важнее, чтобы ты сам взирал на стену не приватным оком, а неким всеобщим и коллективным зрением и читал то, что в это зрение уже вправлено изначально и должно быть для тебя очевидно и безо всякого чтения. Шестов хотел верить, что за стенами, на которых написано дважды два, могут открыться видения фантастические, незаконные, ибо по законам, здесь написанным, их нельзя не осудить как нелепости, галлюцинации, а то и нечто худшее. «Не обязательно священное или романтическое безумие развязывается новым зрением – чаще «то безумие, за которое сажают в желтый дом»[43]43
  Лев Шестов. На весах Иова. Париж, 1929. С. 2


[Закрыть]
.

Сам Шестов думал, скорее всего, что желтый дом – это всего лишь философский эпатаж. Оказалось серьезнее.

Ему вовсе не нужно это зрение-безумие оправдать. Оправдать было бы очень просто – взять лишь несколько ходовых метафор, оставляющих мелодичный звон в читательских ушах. Нет, он готов его как угодно унизить, лишить почти всякой славы земной и тем бесславием еще раздразнить. «Я самый гадкий, самый смешной… самый глупый», – надрывается любимый им герой Записок из подполья. Но не то ли говорят о себе и святые? – спрашивает Шестов, и он прав. Новые глаза открывали им нечто такое, что ветхий человек, в них живущий, должен был ужасать их своей греховностью. Так «начинается борьба между двумя зрениями – естественным и неестественным, – борьба, исход которой также кажется проблематичен и таинственен, как и ее начало…»[44]44
  Там же.


[Закрыть]
.

На привычном языке это называется борьбой с рационализмом. Когда Шестов становится объектом критического внимания, он чаще всего объявляется иррационалистом, а исходя из этого – абсурдистом и фидеистом, экзистенциалистом и индивидуалистом, словом, втискивается в одну из тех «общих идей», на борьбу с которыми он потратил жизнь. Но все эти определения не то, чтобы неточны, они прежде всего не правдивы просто потому, что недостаточно радикальны. Шестов вовсе не иррационалист; он – человек, раздирающий коросту ветхого зрения, без конца бьющийся головой о воздвигнутую им же стену. Можно ли назвать это философией? Именовать ли такое экзистенциализмом, индивидуализмом, солипсизмом или трагикомической одержимостью? И считать ли нам «великой борьбой» тот факт, что сам Шестов не в силах от нее отвлечься, отдохнуть, пробиться наконец, чтобы самому уйти в открывшийся новому зрению мир-всплеск, о котором он столько рассказывает и куда так зовет, манит, но куда так и не входит, не смеет войти? Едва ли существовал больший однодум в истории философии, все странствованья его складываются в один повторяющийся маршрут, все драмы с их завязками и развязками пугающе похожи друг на друга. Однако все эти развязки как бы временны, условны, ненадежны… «Странное дело, – пишет о. Василий Зеньковский, – после торжественных похорон рационализма в одной книге, он снова возвращается в следующей книге к критике рационализма, как бы ожившего за это время. Но все это объясняется тем, что разрушив в себе один слой рационалистических положений, Шестов натыкается в себе на новый более глубокий слой того же рационализма»[45]45
  Прот. В. Зеньковский. История русской философии, Т. II. Париж, 1950. С. 324–325.


[Закрыть]
.

Не только от книги к книге, но и от раздела к разделу, от размышления к размышлению, от одного афоризма к другому Шестов, в отличие, скажем, от Ницше, стилем и пафосом мышления которого он был явно захвачен, повторяет в сравнительно немногих вариациях одну и ту же тему, то утверждая, то призывая, то спрашивая:

«Да точно ли наш человеческий мир, тот мир, которому “разум продиктовал законы”, тот мир, который создан “коллективным” опытом, есть единственно возможный мир и точно ли разум с его законами властвует над живыми?»[46]46
  Лев Шестов. На весах Иова. С. 75.


[Закрыть]

«Нужно не усыплять себя “объяснениями”, хотя бы метафизическими, загадок бытия, нужно будить и будить себя. Для того же, чтобы пробудиться, нужно мучительно почувствовать на себе оковы сна и нужно догадаться, что именно разум, который мы привыкли считать освобождающим и пробуждающим – и держит нас в состоянии сонного оцепенения»[47]47
  Лев Шестов. Potestas Clavium. Берлин, 1923. С. 127.


[Закрыть]
.

«И метод, и логика, и разум – все это средства, скрывающие от нас действительность. Нужен подъем души, нужна именно способность избавиться от метода, от всякого контроля, налагаемого на нас “логикой”. Нужен порыв, восхищение»[48]48
  Лев Шестов. Sola fide. Париж, 1966. С. 61–62


[Закрыть]
.

И вот еще: «Она (человеческая душа) рвется на простор, от домашних пенатов, изготовленных искусными руками знаменитых философов. Ей часто об этом некогда и думать. Она не умеет дать себе отчета в том, что разум, превративший свой бедный опыт в учение о жизни, обманул ее. Ей вдруг дары разума – покой, тишина, приятство – становятся противны. Она хочет того, чего разуму и не снилось. По общему, выработанному для всех шаблону, она жить уже не может. Всякое знание ее тяготит – именно потому, что оно есть знание, т. е. обобщенная скудость. Она не хочет знать, не хочет понимать, чтобы не связывать себя. Разум – сирена: он умеет о себе и о своих так рассказать, будто его учения не связывают, а освобождают. Он только и говорит о свободе. И обещает, обещает, обещает. Обещает все, кроме того, что ему не дано постичь, даже заподозрить»[49]49
  Лев Шестов. Potestas Clavium. С. 64


[Закрыть]
.

«Terribile monotonie de Chestov», – записывает Камю в своей Записной книжке[50]50
  «Невыносимая монотонность Шестова». Albert Camus. Carnets I.
  L. Althusser. Lenine et la philosophic. 1969. P. 36.


[Закрыть]
. И все это сводится лишь к еще одной борьбе с рационализмом? Можно привести еще сотни цитат – проклятий, издевок, недоумений, намеков, наскоков, выпадов, вздохов, разоблачений, сдавленных воплей – их интонации могут быть различными, но цель неизменно одна: развенчание разума. Шестов убежден – и это убеждение, видимо, навсегда засело в нем с молодости – что мир, по крайней мере, цивилизованный, только и делает, что боготворит разум и слепо верит во все провозглашенные им «вечные истины». Нужно помнить о времени, когда это убеждение сложилось – мирное угасание XIX столетия, эпоха позитивизма, неокантианства, рационалистической самодостаточности европейских университетов. Еще не закончился век, уверенный в своих знаниях, незыблемых принципах, в испытанных, трезвящихся добродетелях, век, ступавший по твердой, еще плоской земле и потому породивший среди прочего и пресловутый «аморализм» Ницше и шестовский Апофеоз беспочвенности, что в иные эпохи могут легко обернуться гротеском. Ну а Шестов – он и через тридцать лет все как будто еще задыхается в атмосфере Конта и Спенсера, Наторпа и Ренана, все еще дразнит их, задирает, подкалывает (хотя едва ли и поминая их к тому времени уже идиллические, музейные имена), все еще посылает до смешного серьезный вызов канувшему веку, тот вызов, что явным образом окрашивает тона его мысли. И никакие самоочевидности первой половины века двадцатого, от очной ставки с которыми и ему не удалось уберечься, не только не разубедили его, а, напротив, еще более раздразнили его мысль: мир фанатически поклоняется разуму. И он оказался прав – как раз вопреки очевидности. Другое дело, что разум может испытать ряд неожиданных метаморфоз, что почтенные идеалы могут водить карнавалы, переменив маски профессоров на вампиров, что «вечные истины» перевернулись бы в своем мавзолее, едва взглянув на своих прямых и законных наследников. Это уже иная тема в истории суверенности человеческого разума – тема его «диалектических злоключений» (Мерло-Понти), и Шестов ее не касается. Он метит глубже и уже, его несменяемая мишень – разум как единственный критерий истинности для неба и земли, законодатель, владыка и судия.

Не рассудок, нет, не какой-нибудь здравый смысл, давно попираемый ногами видных философов, восходящих на высоты Большого Диалектического Разума, – ибо в разделении этом уже открывается царский путь какому-нибудь надменному и захватническому Познанию во главе с Мировым Духом или Законами Истории, – нет, разум в лучшем и наифилософском смысле слова является главным врагом Шестова; а рассудок – что ж? с ним назло разуму он готов и помириться. Так, ничуть не стесняясь, и даже демонстративно он мирится с ним, когда происходившие вокруг него великие исторические события кажутся ему явным помешательством. Впрочем, (перефразируем Камю) можно быть завзятым противником разума, но не обязательно быть дураком. Шестов, следует подчеркнуть это, вступает в борьбу не только с «плохими», но и с наилучшими традициями западной философии (оставаясь внутри нее), с философией как таковой в буквальном, древнем и благородном смысле слова – любви к мудрости.

«Какой профессиональный философ – назовите, хоть одного, – совершенно один против всех, смог бы, подобно ему, без колебаний и ожиданий и с такой великолепной уверенностью ввязаться в битву, явным образом проигранную?» – не без пафоса спрашивает Луи Альтюссер в своей книжке о философии Ленина1. Почему мы вдруг вспомнили о ней? Потому что Ленин и Шестов – два мыслителя (едва ли когда интересовавшиеся друг другом, едва ли и прочитавшие хоть страницу один у другого) начинают свой бой на противоположных флангах с противоположными целями, но каждый – один против всех, не считаясь с философскими приличиями, идя напролом. Ленин и Шестов, при всем различии их культур, – две крайности русской, может быть, и мировой мысли, не ведавшие друг о друге в философии, но странным образом сопряженные в своем отношении к разуму. Один, не побоявшийся воплотить собою, – революционным делом, партией, как и собственной эмпирической личностью – исторически необходимое движение Мирового Разума (пусть и явно в приземленном, русифицированном варианте) в сторону тотального подчинения мира некой якобы ему присущей Закономерности, именуемой теорией Маркса, ни разу даже не усомнившийся в полноте, адекватности и окончательности такого воплощения; другой – решившийся из неведомой глубины собственного духа, из опыта поклонения неведомому богу и неизреченной свободы бросить разуму проклятие во всех его повседневных или всемирно-исторических, или трансцендентных принуждениях – жест с философской точки зрения шокирующий и абсурдный[51]51
  О Ленине у Шестова я нашел единственное высказывание на ту тему, что в истории нет никакого смысла, и смысла нет даже искать его. Вернее, «история сама по себе, а смысл сам по себе. От копеечной свечи Москва сгорела, а Распутин и Ленин – тоже копеечные свечи – сожгли всю Россию» (Лев Шестов. Афины и Иерусалим. О втором измерении мышления, XVII)


[Закрыть]
.

Ибо что такое разум в традиционном его истолковании? Нечто человеческое и весьма человеческое, т. е. частное, ограниченное, но полезное в практической сфере; философы, избегающие крайностей материализма и спиритуализма, откроют законы его познания, подсчитают категории, возвысят его над рассудком, опишут обстоятельства, те, при которых пригоден разум, как и те, при которых лучше воспользоваться интуицией и моральным чувством. Но Ленин и Шестов ощущают разум иначе – как то, что выходит за пределы «умствований» или мнений, как то, что стоит за ними и их определяет, как то, что объективно присуще миру, познаваемому людьми. Очень по-разному понималось ими «объективное» и «всеобщее», естественно по-разному толковался и разум, так что у нас нет даже одного языка для описания общих для них философских реалий. Может быть, уместно в академическом плане представить Шестова русским Киркегором-антигегелем, но Ленин-то здесь причем? Нбо тот действовал в «разуме», но воспринимал его совсем не по-гегелевски, не как Абсолютный Дух, постигающий мир из самого себя, не как покорение реальности фантому абстракций (в какую ярость привело бы его подобное предположение!), но просто как цепочку заданий текущей политики, как неизбежную диалектику классовой борьбы, как предопределенную историей историческую необходимость замены прогнившего старого прогрессивным новым. Шестов же о разуме со стороны мыслил, всем существом своим переживая ту вневременную, ту религиозную драму, которая в разуме зашифрована. Именно здесь – в сокрытости – вне каких-либо преходящих вещей совершалась его философская борьба. Но с рационализмом ли?

С рационализмом классически боролся, скажем, Бергсон, мыслитель гораздо более умозрительно богатый и в глазах современников увлекательный. Но все его богатства – интуиция, динамика, длительность, élan vital, примат воли над сознанием – Шестову ни к чему, и в бергсоновской победе над рационализмом он легко угадывает еще одну апологию общих понятий. Нет, его собственная – «великая и последняя» – борьба разрушает все замаскированные опоры, отвергает все утешения и даже на интуиции и сокровенном иррациональном я отказывается помириться.

III

«Мне кажется, что мир спит», – находит он свою мысль в Короле Лире. «Пока душа в теле, – приводит Шестов слова Плотина, – она спит глубоким сном».

«…во сне мы так же мало подозреваем, что находимся во власти заворожившей нас посторонней силы, как и наяву. Подозрение является, или начинает являться лишь тогда, когда мы начинаем чувствовать, что овладевшая нами сила враждебна нам, когда сон превращается в кошмар. И тогда нам приходит на ум та нелепая и бессмысленная идея, – все ведь бессмысленное и нелепое узнается по тому признаку, что оно заключает в себе внутреннее противоречие, – что эта действительность не есть подлинная действительность, а только сонное видение, обман, иллюзия»[52]52
  Лев Шестов. Афины и Иерусалим. С. 97.


[Закрыть]
.

Мысль, разумеется, не новая, но философия Шестова – как было сказано, – легче пересказывается в «историях», одолженных у других. Вот очерк На Страшном Суде – о последних произведениях Льва Толстого. Герой неоконченного рассказа Записки Сумасшедшего, богатый помещик, отправляется покупать имение и рад, что оно достается ему почти даром и ему будет выгодно купить его. Но вдруг по дороге во время ночевки в гостинице им без всякой видимой причины овладевает невыразимая тоска. Вокруг ничего не изменилось, но все как по злому колдовству изменилось внутри. То были покой и уверенность, теперь – неодолимый, непонятный страх. Точно так же «отправляются за имением» и другие герои Толстого: Иван Ильич ездит в суд и в гости, отец Сергий, бывший князь Степан Касатский, совершает монашеские подвиги, говорит наставления народу, принимает богомольцев со всей России, удивляет праведностью саму Европу, а Василий Андреевич Брехунов строит свои амбары и кабаки, талантливо торгует и обсчитывает работников – сам же Лев Исаакович Шестов заботится о судьбе своих книг, устраивает лекции, легко отражает критические о себе отзывы, а в жизни старается всячески избегать «ужасов жизни», которые, как магнитом, притягивают его мысль. Каждый в своей колее, на своих проторенных дорогах, делает то, что считается всеми полезным и самому герою (Ивану Ильичу, о. Сергию, Шестову…) нужным. И все они до рокового переломного момента – как и сам Толстой, когда он писал Казаков, Войну и мир, Анну Каренину — глубоко убеждены, что «их сон, их жизнь и их “общий мир” есть единственная, последняя и окончательная реальность»1. Они этой реальностью загипнотизированы и ничего не ведают о том, что живут под властью посторонней силы. И вот они пробуждаются…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации