Текст книги "Аввакум"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
4
Весна хватала царя Алексея под мышки, распирала ему грудь, и, не умея наяву, он летал во сне.
Весною в кремлевском терему Алексею Михайловичу становилось тесно и он перебирался всем своим многолюдным домом в Коломенское. Темные коломенские дубы на пылающем мартовском снегу тоже теряли спокойствие, тянулись и дотягивались до самого неба, раздвигали кронами непогодь. Малые небесные оконца голубого да синего ущемляли Алексея Михайловича за самое сокровенное ядрышко, что и было его жизнью.
По утрам, после молитв и службы, его тянуло к оврагу слушать, как под снегами пробуждаются вешние воды. Он припадал ухом к деревьям, замирая и затаивая дыхание, чтоб услышать, как бьются под корою токи жизни. И в себе он чувствовал призыв жить во всю мочь. Нетерпение срывало с его языка неосторожные слова, все помыслы его были опасными.
Отпустив прибывших спозаранок князя Никиту Ивановича Одоевского, Василия Борисовича Шереметева, Григория Гавриловича Пушкина и дьяка Алмаза Иванова с похвалою, царь кинулся в покои Марии Ильиничны поделиться новостью.
В царицыной палате стояло солнце, и государыня занималась, может, самым лучшим делом на свете – радовала потягушенками дочку Аннушку. И это приятствие с нею делил толстощекий сияющеглазый царевич Алексеюшка.
Царь как увидел сына, так и забыл про государский свой хомут. Подхватил на руки, утопил личиком в мягкой своей бороде, и тот, хохоча от счастья очутиться столь высоко над полом в мужских жестких руках, от ласковой щекотки, от красоты отца, от кровной близости, от сыновней, уму неподвластной любви, обхватил ручками отца, сколь хватало размаху в плечиках, и так приник теплым, родным тельцем, что царь Алексей обомлел в ответной ласке.
– Царевич ты мой! Веточка ты моя!
– Не больно прижимай! Опысает! – сказала царевичева мамка.
– Не говори зря! – обиделась за сына Мария Ильинична. – Он с восьми месяцев просится. И ночью грех с ним случается редко. Уж если когда заспится чересчур сладко.
Царь Алексей грозно зыркнул глазищами на мамку царевича, и все женщины, кроме Марии Ильиничны, заспеша по делам, удалились из комнаты.
– Квохи! – засмеялся царь, ужасно довольный, что не только слова, но и взгляда его боятся. – Ишь квохи!
Это он сказал уже царевичу и щекотнул ему шейку бородою. Царевич залился смехом, как колокольчик.
– Все, Ильинична! Не боли моя голова от посольского мудрованья! Ополчаюсь на шведского короля. Князь Одоевский написал ему целый короб укоризн.
– Что же это за укоризны?
– Хо-о-орошие укоризны! – рассмеялся царь. – За то, что пошел их величество на польские города войной, у моего царского величества не спрося́сь, и за то, что титул мой ломают из упрямства, пропуская в нем Богом данное. Умаление титула – это умаление святоотеческих границ. Война шведу! Война!
– Опять на целый год уедешь.
– Ильинична! Быть бы с победою, на коне. Для него ведь стараюсь! – подкинул царевича в воздух, еще раз подкинул.
– Не урони!
– Как я его уроню. Мне его уронить нельзя. В нем вся моя суть, вся жизнь.
– Ты посади его лучше к Аннушке. Они так презабавно играют.
Мария Ильинична подперла рукою щеку, огорченная известием о новой войне, хотя и знала, что этой войны Алексей Михайлович желает…
– Два года, а по виду и весу все четыре – тяжелющий!
От счастливого царя-отца пышело радостью, как теплом от печи.
– Голова большая! В тебя умный.
– Да уж не дурак!
Сел, обнял Марию Ильиничну за плечи:
– Милая ты моя! Я ведь все, что свершаю, для христианского преславного люда, для сына моего, для России-матушки. Ныне христолюбец Восток под басурманами плачет, а я его вызволю, если Бог даст! – Перекрестился. – О Господи! Пошли мне Свое благоволение! Вон молдаване сами под руку мою с надеждою и со слезами испросились, на Украину глядя. Украине нынче мир и покой от моей десницы. И всем будет мир и покой. Поляки тоже меня в цари желают. Наподдам шведам, чтоб без спросу городов не брали, и Варяжское море – мое! Ильинична! Ни у кого такой просторной державы нету, как у нас с тобою. В Сибири земли столько, что никто и не сосчитает ни рек, ни народов, ни верст. Считают, считают, да со счету и слетят. Вот он я у тебя какой!
– Да уж такой! – Мария Ильинична припала бархатной, молочной белизны щечкою к щеке Алексея и тотчас запылала розово, любя и желая желанного.
Поцеловал государь государыню в жаркую щечку, поцеловал таращившую глазки Аннушку, наследнику темечко облобызал и, словно бурей подхваченный, умчался.
Царя ждали Семен Лукьянович Стрешнев и братья Морозовы. Стрешнев привез отписку стольника, воеводы города Друи Афанасия Ордина-Нащокина. Через его город в Вену к императору Фердинанду III уж несколько раз проехало посольство Аллегрети, хлопотать, как это казалось Алексею Михайловичу, о его царского величества восшествии на престол Речи Посполитой.
Ордин-Нащокин в отписке всячески поносил шведов, которые то и дело нападают и грабят принадлежащие его царскому величеству литовские города, и пересказывал слухи, будто шведский король договаривается с Яном Казимиром сложиться силами и пойти войною на московского царя.
Представил Стрешнев еще и расспросные речи одного хваткого человека, бежавшего с турецкой галеры в Венецию и прошедшего многие страны и города. Человек этот сообщил, что в Риме слышал от людей почтенных и владетельных, будто папа римский просил цесаря послать Яну Казимиру войско, чтоб отбиться от московского царя. Войско это собирается в Вене… Казаки города Журавны написали письмо гетману Сапеге, просятся из-под государевой руки обратно под руку короля. Хваткий человек слышал, будто и сам Хмельницкий хочет быть за королем по-прежнему. На раде Хмельницкий и такое еще говорил: «Кто будет за царем, тому ходить пешим в лаптях и онучах, кто за крымским ханом – оденется в цветное платье, в сафьяновые сапоги и будет ездить на добром коне». На эти гетмановы слова казаки отвечали розно: те, которые по ту сторону Днепра, – добра хотят Польше, вместе с поляками и шведами хотят идти отбирать у царя и Хмеля украинские и литовские города, а те, которые по сю сторону Днепра, добра хотят великому государю и говорят, что хоть в лаптях, а умрут за государя, но под ляхов не пойдут.
– Лгут на Хмельницкого, – сказал Алексей Михайлович.
– Может, и лгут, – согласился Стрешнев с охотою и прибавил: – Город Львов гетман взять не захотел и Бутурлину не позволил.
– Я Хмельницкому верю! – посверкивая глазами, сказал Алексей Михайлович.
– А ты и верь! Верь, но поглядывай. Все эти речи про хана и поляков и про самого Хмельницкого – со слов людей Золотаренко, а Золотаренко шурин гетману. Может, и малая, но правда тут есть.
– Получу польскую корону из рук поляков, тогда и глядеть буду на малое, на большое, на всякое.
– А я знаешь какую новость слышал? – так же, как и племянник, посверкивая глазами, сказал Стрешнев. – В Польше уж есть новый король.
– Кто же?! – ахнул Алексей Михайлович.
– Матерь Божия!
– Что за еретичество?
– Почему еретичество? Как от Ченстоховского монастыря шведов отогнали, так настоятель Августин Кордецкий и объявил, что Матерь Божия есть первая заступница Польши. Ей и быть королевою.
Алексей Михайлович, стоявший во все время горячего разговора, сел на лавку, положил ногу на ногу, на коленку поставил локоть, подпер ладонью закручинившуюся голову.
– До чего похожи племянник и дядя! – сказал вдруг Борис Иванович Морозов.
– Я лицом – в матушку. Та только уж больно черноброва была.
– Походить на матушку – к счастливой жизни, к удаче, к доброму сердцу, – быстро вставил свое словцо Глеб Иванович.
– Хорошо с вами, с родными для меня людьми, – сказал царь, вздыхая и потягиваясь. – Разобрать бы все дела-то по косточкам. Я, может, и впрямь чего-то недоглядываю. Да где там! Что ни день, сто новых забот.
И тут в комнату быстро вошел, кланяясь с порога, патриарший боярин, князь Дмитрий Мещерский.
– Его святейшество патриарх Никон прибыл к тебе, великий государь, для совета и тайного государского дела.
– Тьфу ты! – в сердцах сплюнул Семен Лукьянович. – Будто боится царя с добрыми людьми наедине оставить. Тут как тут!
Алексей Михайлович с укором оглянулся на рассерженного дядю, но ничего ему не сказал.
5
Никон благословил подошедших к нему бояр тихим голосом, облобызался с царем, но сел на край лавки чуть не у порога.
– Отец мой! – так и подскочил Алексей Михайлович. – Будь милостив, садись за мой стол, чтоб всем нам досталось поровну от лицезрения тебя и от твоей беседы.
Семена Лукьяновича передернуло, но смолчал.
Никон поднялся с лавки, постоял, опустив голову, и опять сел, не слушая царского предложения.
– Я просителем пришел к тебе нынче, великий государь. Сие место для меня, грешного, подобающе.
Алексей Михайлович подошел к патриарху, взял его за руки, поднял, провел к столу, усадил на свой стул, сам же сел на лавку между Морозовыми.
– Что за кручина такая приключилась, владыко?
– Поизрасходовался. На Крестовую палату, на ружья, на колокол. Совсем не на что строить Крестовый монастырь. Оставил бы строительство, да Бога боюсь. По обещанию строю.
– Много ли денег нужно?
– Много, государь. Десяти тысяч не хватит. Всякую палку морем надо возить.
– Я, святитель, сам знаешь, на шведа ополчаюсь.
Алексей Михайлович поскучнел, призадумался.
Стрешнев, как хорошая лайка, навострился, ожидая только зова хозяина.
– Пять тысяч дам, – сказал государь, тяжко вздохнув, – шесть даже.
Семен Лукьянович зубами скрипнул.
– Болят, что ли? – спросил его царь участливо.
– Болят. Весь верх и весь низ.
– К доктору моему сходи!.. – И стал суетливым: встанет, сядет, то одно возьмет со стола, то другое. – Шесть тысяч наберу для твоего святого дела, отец мой… А ты, пожалуй, уступи мне пару сел, которые патриарх Иосиф купил в дом Пресвятые Богородицы. Стекановское и Дмитровское… Будь милостив, а я прибавлю с полтысячи.
Никон сдвинул на мгновение брови, глянул на непроницаемые лица бояр и тоже вздохнул:
– Деньги-то мне очень нужны. Пока не развезло дороги, отправить нужно многое… Села я тебе, великий государь, передаю хоть с завтрашнего дня. Видно, у тебя недостаток в землицах. Щедр ты больно! Такие лакомые имения Потоцкому отписал!
– Может, и перехватил, – согласился Алексей Михайлович и вдруг рассердился. – Ты тоже хорош, друг мой собинный. Я хоть с землями к битому поляку прибежал, а ты с перекрещиванием. Макарий сто раз тебе толковал: католиков перекрещивать – грех!
На кончике Никонова носа взыграло красное пятнышко.
– Дело с Потоцким было решенное. Мы вместе о том говорили.
– Говорили. Но разве не вразумило тебя слово Макария… Ты в одно, что ли, ухо-то слушаешь, святой отец? На Богоявление ты как освящал воду?
– Как, как? Как Богом указано! – Никон стал лицом бел, а пятна красные сыпью пошли по щекам.
– Макарий велел два раза воду освящать, в церкви и на реке. А ты? Ты мужик, блядин сын, по-своему все делаешь! Своим умом горазд! А весь ум-то – во!
И царь постучал костяшками пальцев по столу.
– Опомнись – я тебе духовный отец.
– А по мне, лучше нет духовного отца, чем Макарий. Он лицом – темен, да умом – светел.
– Мне, патриарху, обидны твои слова, великий царь. Я блюду мою Церковь, как Бог мне велит.
– Мне, да мою, да я! – Алексей Михайлович кричал уже во все горло, – Ты делай так, как Восток указал. Как издревле шло, от самого Иисуса Христа… Эй! Кто там!
В комнату вбежал Ртищев.
– Пошли, Федор, за Макарием. Что глазами на меня лупаешь? Вернуть патриарха Макария в Москву тотчас! Пусть вразумит наших умников. До того умны стали, хоть плачь!
Патриарха Макария вернули из Болохова. Здесь его задержали Пасха и великие непролазные весенние грязи.
В Москве Макарию особенно не обрадовались, и никто толком ему не объяснил, какая нужда и чья воротила его с дороги.
Никон принял Макария чуть ли не через неделю после возвращения. Слез умильных, лобызая, не проливал, да и лобызал-то воздух. Объявил Макарию, что его присутствие необходимо для участия в Соборе. Собор Никону пришлось выдумать. Поднял уж давно решенный вопрос о крещении ляхов и про свои личные неприязни не забыл, вытянул на свет дело Неронова.
Беглеца сыскали в десяти верстах от Игнатьевской пустыни в Телепшинской пустыни. Патриаршие дети боярские подступили было к келье, где жил в молитве и посте инок Григорий, он же Иван Неронов, но были окружены очень сердитыми людьми, и не то что взять беглеца под стражу, сами еле отговорились и бежали прочь без памяти.
В вопросе о крещении папистов Макарий был непреклонен, второй раз крестить нельзя, и царь, согласный с ним, тотчас издал указ о запрете перекрещивания.
Неронова прокляли и отлучили от церкви вкупе с Павлом Коломенским. Заступников в Соборе у отлученных не нашлось. И отлучение благословил в ответном послании Никону Константинопольский патриарх Паисий. Но вот что было странно, отлучил он Павла с Иваном за сочинение литургии. О литургии этой никто ведать не ведал и слышать не слышал.
Алексей Михайлович косился на Никона – не оболгал ли собинный друг врагов своих перед Константипольским патриархом? Косился, но промолчал: не хотелось распри затевать за неделю до похода. Никон сам перед Богом ответчик.
Вернулся государь с Собора к себе на Верх, а Мария Ильинична в слезах.
– Эх вы, проклинатели! Ни совести у вас, ни Бога в душе!
– Как так? – изумился словам жены Алексей Михайлович, слаб был к женским слезам. Женщины хоть тысячу раз не правы, а все себя виноватым чувствуешь. – Царицушка, опомнись! Милая! Утри скорее слезы.
– Помер епископ Павел. Говорят, сожгли его по тайному наущению Никона.
– Не может быть того, царицушка! Оговорили Никона. Я слышал, что Павел умом тронулся. Кто станет помешанного огнем жечь?
– Смерть Павла на Никоне. Но и на нас грех! Не заступаемся за любящих Бога!
Алексей Михайлович встал на колени и заплакал: много в его сердце горечи накопилось. Не убывает злобы в мире. Молишься, молишься – не убывает!
6
15 мая, как всегда на белом коне, сияя шлемом, убранным жемчугом, алмазами и белоснежным султаном, под колокола выступил царь на шведов.
Видом царь был грозен, а глазами улыбчив. Пушек много, солдат иноземного строя много, одних немецких командиров не пересчитать, полки новгородские, полки казачьи… А самое приятное, такая большая, такая многолюдная война в казну даже не попнулась. Обошлись денежным сбором: 25 копеек с двора, десятая часть с доходов и с имущества монастырей, архиерейских домов, десятая часть купеческих капиталов, налог с помещиков, не сумевших поставить нужное число ратников…
Последний пир в загородном дворце Никона, последнее благословение Антиохийского патриарха Макария, благословение и советы святейшего Никона, и – заклубилась пыль войны. Пошла толкотня, убийства, разорения. Вопли героев и вопли поверженных. И все обращали взоры к Богу: одни жить хотели, только бы жить, никому не мешая, другие хотели убивать и не быть убитыми. И все были правы.
Истина же стояла в стороне, роняя беззвучные свои слезы. Истина на всех одна, неделима. Об истине ведают, да знать ее не хотят.
7
Дворянин Ордин-Нащокин Афанасий Лаврентьевич, воевода города Друи, во сне увидал себя планетою Марсом. Взошел на серые небеса вроде бы и не ночью и воссиял.
О сне своем Афанасий Лаврентьевич рассказал сыну Воину.
Воин слушал отца, чуть подняв лицо и опустив глаза. Лицом он был тонок и бел. Бел до такой иневой голубизны, что женщины, при всей-то их звериной осторожности, останавливались, оборачивались. К такому лицу – черные волосы, борода и брови пепельные, глаза серые. Странное это было лицо. Воин хоть не желал себя иного, но на люди лишний раз не показывался. Женщина взглянет – мужчина зубами скрипнет. Охочих же сглазить на Руси всегда было много. Боялся Воин своей красоты.
– Что же ты молчишь? – Афанасий Лаврентьевич смотрел сыну в лицо, ожидая, когда тот поднимет ресницы. Их взгляды встретились наконец.
– Не знаю, отец. Сон пророчит великое, может быть.
– Но кому? С моим чином на порог не пустят, за которым дела-то великие решаются.
«Тебе! Тебе!» – Неприязнь и досада душили Воина: отец уж такой служака, того и гляди из кожи вылезет. Вслух сказал почтительно и робко:
– Не знаю, отец.
Теперь досада разобрала Афанасия Лаврентьевича:
– Привыкли, что один я у вас всему знаток. Тебе какой сон был?
– Мне?! – изумился Воин, он насупил брови и стал так красив, что отец головой покачал. – Я видел… Ах, вспомнил! Я видел двух кобылиц на желтом лугу.
Афанасий Лаврентьевич, растроганный смущением сына, подобрел, потеплел.
– Кобылицы – это что-то молодое. Но ты у меня молодец. Я доволен твоим старанием в службе. Тот, кто взялся служить государю, ничего иного, кроме службы, в уме держать не волен. Я бы свой сон под стражу взял, как смутьяна, да не ухватишь… Пора делами заняться, сын. Кто нам пишет и откуда?
Афанасий Лаврентьевич сел за воеводский стол, а Воин встал. Письмо, лежащее первым, он положил под стопу, но, уже читая царский указ за приписью дьяка Василия Брехова, передумал, вернул письмо наверх.
«Которые есть польские и литовские люди Браславского, и Кажинского, и Диноборгского, и иных поветов, – читал Воин, – которые приедут в Друю на вечную службу, велено тебе, воеводе, приводить к вере: белорусов – к Христовой, католиков и иных вер – по их вере».
– Кстати, как дела у Якуба Кунцеевича, ты проверял? – спросил Афанасий Лаврентьевич.
– Третьего дня у него было две с половиной сотни.
– Хорошо. Государя такое известие обрадует.
Воин придержал в руке положенное сверху и прочитал то, что было под ним, от герцога Курляндского.
«Чем это он терзается? – удивился Афанасий Лаврентьевич. – Огорчить меня не желает или хочет, чтобы некое дело сделалось наверняка? Верно, сын! Начальника нужно настраивать на дело, как настраивают на лад гусли».
Письмо герцога было поздравительным. Изъявлял удовольствие, что в Друю назначен воевода, имя которого пользуется доброй славой в порубежных с Россией городах.
Третье письмо тоже было заздравное: шляхта друйской округи благодарила Ордина-Нащокина за то, что унял грабежи, установил порядок и вернул спокойствие краю.
Воин решительно переложил неудобное письмо под стопу и зачитал грамотку стольника Смена Змеева о постройке ста двадцати судов смоленскими дворцовыми крестьянами на реках Каспле и Белой. Богдан Матвеевич Хитрово выдал из приказа Большой казны одну тысячу рублей, и дело пошло так споро, что все суда были уже готовы, и Змеев спрашивал, куда их перегонять и как спешно.
Были важные вести из-за рубежа. Польский король Ян Казимир искал оборону от шведов и нашел. Помощь ему обещал венгерский король Ракоци.
В свою очередь шведы тоже нашли себе помощника. Не известив государя, гетман Богдан Хмельницкий дал согласие оказывать Карлу X помощь, покуда Речь Посполитая не рассыплется в прах, и обещал послать под Краков Киевский полк Антона Ждановича. С Ракоци же у гетмана был особый, наитайнейший договор о разделе Польши. Венгрия после крушения Речи Посполитой получала Малую Польшу, Мазовию, Литву и Галицию. Шведская корона приобретала Великую Польшу и Западную Пруссию. Для себя гетман выговаривал княжеское звание, а для Малой России статус, подобный Курляндскому герцогству.
– Вот она, нынешняя государская честь! – Афанасий Лаврентьевич взял из рук сына донесение верного своего человека, перечитал. – Я рад за тебя, Воин. Ты с молодых лет познаешь темные чуланы власти. Золото, хоругви, колокола – все это для отвода глаз. Истина – в чуланах. И все же мерзость есть мерзость. Ты согласен со мной?
– Согласен, отец.
– А что ж тогда не краснеешь? И я не краснею. Привыкли к мерзостям. Знал бы ты, как я не терплю казаков, весь их род. – Афанасий Лаврентьевич спрятал тайный лист в сундук с тремя замками. – Природные изменники. В такой час, когда государь со всею силой ополчился на шведского короля, гетман обещает государеву врагу целый полк. Лучший полк! Не какой-нибудь Нежинский или Винницкий, но Киевский! – Покосился на письмо, которое вновь оказалось у сына в руках. – Однако что ты сам думаешь о столь наглом непослушании гетмана?
– Как мне сметь рассуждать о подобном, от моих рассуждений проку мало.
– Я хочу не увертки твои слышать, а мысли мужа…
– Прости, отец! Я думаю, гетман опасается, что государь в поисках польской короны может отступить от Украины.
Сказал твердо, ясно. У Афанасия Лаврентьевича даже дух захватило от такой-то правды. Что греха таить, струсил, но вида не подал, улыбнулся.
– Что ж, я опять доволен тобой. Слепые да глухие – плохие слуги. – И вскипел: – Что это за письмо, которым ты мне все глаза промозолил?
Воин густо покраснел, и было удивительно, что столь белое лицо может так меняться в цвете.
– Это из Пскова, от твоего человека.
– О чем?
– О деле Степана Бухвостова.
Теперь и у Афанасия Лаврентьевича щеки вспыхнули.
Стольник Бухвостов запятнал свою честь грабежом и гонением себежской шляхты. Ордин-Нащокин написал о бесчинствах стольника государю, и тот повелел посадить Степана в тюрьму.
Царь гневлив, да денежки милостивы. Псковские дьяки Меркурий Крылов да Максим Челищев государев указ попридержали у себя во Пскове, а потом и вовсе затеряли среди многих бумаг.
– Садись и пиши тотчас! – приказал сыну Афанасий Лаврентьевич, выходя из-за стола. – Господи, как же служить государю, когда кругом лихоимец на лихоимце? Когда уж царские указы крадут! Смелы нынче деньги. Вот какая у них власть! Царя ни во что не ставят.
Выхватил из рук Воина перо, макнул в каламарь и принялся строчить послание.
– «Чтоб до конца не разрушили твоего государева дела, – выкрикивал Афанасий Лаврентьевич и писал, писал, бормоча себе под нос, пока снова не переходил на крик – Вели меня и сынишку моего смертью казнить… Сильным и помощь большая, а мне места нет у твоего государева дела».
Ордин-Нащокин жалобщиком был профессиональным, но царю Алексею Михайловичу нравились письма верного слуги. Он и сам был готов пожаловаться на спесивых бояр, на алчных дьяков, на всеобщую дурь. Но кому?
– Царь знает все это, – сказал Афанасий Лаврентьевич, отложив законченное письмо и отирая платком пот со лба. – Вот ведь что страшно: много знает, да мало может. Царь – не Бог. Верю, придет время иных порядков, когда воров будут называть ворами, а дураков – дураками, когда слушать будут умных да ученых. Только нам-то куковать по-кукушечьи до конца наших дней придется… И не куковать нельзя.
8
Пора было идти к столу, за которым воеводу ждали его нахлебники. Воин поторопился показать отцу грамотку, требующую незамедлительного решения.
Минский воевода Федор Арсеньев сообщил о побеге лихоимцев. Вина их была в том, что они грабили шляхту. Государь распорядился из сорока человек двадцать повесить. Сидельцы, не дожидаясь, когда их разберут, кому куда, подрыли тюрьму и бежали. Ушло тридцать человек, самых ярых. Всем воеводам приказано было без мешканья искать беглецов.
– К нам они не побегут, – сказал Воин. – Моровым поветрием с нашей стороны тянет.
– Думаешь, зараза страшнее палача? Человек от смерти к смерти бежит не задумываясь. Авось пронесет. И проносит. С нынешнего дня надо удвоить посты и заставы. И довольно на сегодня. Гости ждут.
Воин участвовал во всех застольях, которые отец ценил как дело государственное и чрезвычайно важное.
– Ничто так не сближает людей, как еда из общего котла, – сказал он нравоучительно.
– Как же мне надоело выслушивать все эти умные глупости.
– Глупости, сын мой, говорят о людях много больше, чем их умности. Все эти люди отныне и во веки веков – подданные государя. Чтобы жить с ними в ладу, надо их знать и любить. Полюбим мы с тобой – полюбит их и государь.
Отец был прав, но Воину хотелось за иной стол.
– Батюшка! – взмолился он. – Дозволь мне посетить попа Григория. Я для его семейства дом сыскал. Пусть они все порадуются.
– Хвалю! – сказал отец. – Надо быть искусником, чтобы в разоренном городе дом найти. Никого не обидел?
– Нет, отец. Дом занимают две дряхлые старухи. Им нужен уход. К тому же поп избавит их от голода.
История попа Григория была трогательная и поучительная. Война сожгла его дом и лишила семьи. Попадью и шестерых детей как военную добычу увез можайский дворянин Елагин. Поп Григорий поискал защиты у Ордина-Нащокина и встретил доброе участие. По совету воеводы ударил челом государю, и государь приказал вернуть пленников. С государевым словом к Елагину прибыл строгий подьячий Томила Перфильев, и никаких препятствий попу чинить не посмели.
Вернувшись в Друю, отец Григорий с женою и чадами был устроен в доме вдовы Станислава Кунцеевича. Вдова вселению не обрадовалась, подала воеводе вежливый, но твердый протест: два старших поповича вошли в возраст, у вдовы же две дочери на выданье. Воин, разбирая дело, был в доме Кунцеевичей. Представленный вдовою ее дочерям Марысе и Власте и их гостье из Риги Стелле фон Торн, принял дело так близко к сердцу, что решил его за три дня.
Воин слукавил, говоря отцу, что собирается обрадовать попа Григория. Семейство, не имевшее скарба, перебралось в дом старух еще вчера. Воин и перед Кунцеевичами собирался разыграть удивленного, но его приняли так ласково и с такой обаятельной светскостью, что лгать не пришлось.
Не было ни застолья, ни унизительных благодарностей. Провели в гостиную, пани Марыся от всех дам поцеловала его, и пошла беседа столь непривычная, столь откровенная…
– Скажите нам, пан Воин, – первой обратилась к нему кареглазая, смуглолицая пани Марыся, – чем русская жизнь отлична от нашей?
Рот у Марыси был большой, но не для того, чтобы испортить девичью красу. Зубы, как жемчужные орешки, один к одному, в глазах золотой рай.
– Чем отличается жизнь русских? – невольно переспросил Воин. Перед его глазами встали весенние московские улицы, ему пришлось весной отвозить государю важные и срочные известия. – В наших городах грязно, – сказал и покраснел. – У нас все из дерева. У крестьян чашки деревянные, ложки. Даже обувь! Все ведь ходят в лаптях из лыка. Я знаю, что иные бояре тоже любят лапти. Уезжают в свои деревни и ходят в лаптях.
– Наши крестьяне ничуть не лучше ваших, и я спрашиваю вас не о превосходстве одних перед другими, но о той сути, которая делает русских русскими.
– Можно подумать, что ты знаешь, отчего ты полька, а не турчанка? Отец с матерью поляки – вот и вся премудрость! – Пани Кунцеевич была явно недовольна дочерью.
– Да, мама! В этом все дело. Но моя польская суть проявилась бы, родись я хоть в Испании, хоть и в Туретчине.
– Марыся! – всплеснула руками Стелла фон Торн. – Какая же ты у нас умная. Я горю желанием услышать твое рассуждение о поляках.
– Не о поляках, а о том, чем их – и никого другого! – наградил Бог.
– Чем же? Чем? – Стелла подливала огня в разговор.
– Гордыней, что ли? – спросила Власта.
Старшая дочь пани Кунцеевич была ничуть не похожа на сестру – светлая, пышная, с личиком улыбающейся лисицы.
– Вы принуждаете меня отвечать самой, а я хотела послушать нашего гостя. Он, кажется, не очень-то любит свое, русское, впрочем, как и мы, не знающие цены своему, польскому. Не гордыня, Власта, суть поляка. Его суть в отношении к окружающему миру. Мы для себя оставляем самую середину этого мира. Мы убеждены, что мир существует для нас. Нам так кажется. Окажись мы на двенадцатом кольце от центра, все равно будем убеждать себя, что это не мы вращаемся вокруг одиннадцати колец, но все они вокруг нас. – Указала на Воина. – Русские, надеюсь, думают прямо противоположное. Да нет! О чем это я! Для себя они жить не умеют и не хотят. Жить для всех, достигнуть Царствия Божия для всех, всех привести к Богу, всех заслонить от сатаны – вот их русская суть.
– Марыся, откуда в тебе это? – перепугалась пани Кунцеевич. – Простите ее, пан Воин. Это у нее от юности, от несовершенства ума и учения. Она у нас ужасная выдумщица.
– В словах Марыси много справедливого, – сказал Воин. – Боюсь только, что она думает о русских лучше, чем они есть на самом деле.
– Да разве это хорошо, что я сказала? – осердилась Марыся. – Хуже этого нет. За других думать, за других молиться, за других страдать, терпеть, умирать. А если я не желаю вашего рая? Зачем мне туда, если и вы там будете?
– Простите, пан Воин! – Пани Кунцеевич молитвенно сложила руки. – Ее отец погиб, сражаясь в войске Радзивилла, но ее дядя служит государю. Государь пожаловал ему чин полковника.
– Меня нисколько не обижают правдивые слова пани Марыси, – тихо сказал Воин. – Я и мой отец желаем мира Речи Посполитой. Речь Посполитая – великая держава, и все ее несчастья – наша боль.
– Пан Воин, какого числа вы родились? – неожиданно спросила Стелла фон Торн.
– Первого. Первого апреля.
– Замечательное число! И вы ему соответствуете в полной мере… Мой дворецкий занимается восточными науками. Он посвятил меня в тайны чисел, – пояснила она. – Единица – символ Солнца. Ошибаются те, кто думает, что не велика разница родиться первого или второго. Это уже два разных, бесконечно далеких друг от друга человека. Пан Воин, я расскажу вам о тех свойствах, которые обязательны для «единиц». Вы же чистосердечно сообщите нам, много ли ошибок в моих толкованиях. Итак! Вы упорны, строго придерживаетесь своих взглядов. Все свои начинания пытаетесь довести до конца. Вы во всем стремитесь быть ярким, все делать по-своему. Узда для вас – истинное мучение. Ваше честолюбие столь страстное, что оно приведет вас на большие высоты. Свои самые важные задумки и дела совершайте в дни единиц: первого, десятого, девятнадцатого, двадцать восьмого. Люди, удобные для вас, те, которые вас поймут и поддержат, рождены второго, четвертого, седьмого, одиннадцатого, тринадцатого, шестнадцатого и так далее. То есть двойки, четверки и семерки. Счастливые для вас дни – воскресенья и понедельники. Ваш камень – топаз, янтарь, желтый алмаз. Цвета ваши, пан Воин, золотые, желтые, бронзовые. Вы ведь – Солнце. Янтарь вам надо носить на теле. Одно мгновение, пан Воин! Закройте глаза! Дайте вашу руку. На счастье!
В его ладони лежал совершенной чистоты, напитанный светом янтарь.
Воин попытался возразить, но ему слова не дали сказать:
– Не беспокойтесь, пан Воин. По цене это сущий пустяк. Моя родина богата золотой смолой. Пусть этот наш камень пошлет вам добрые мысли и убережет от всего лихого в этом мире.
– Я приму ваш дар только в том случае, если вы примете мой. – Воин решительно снял с пальца перстень с сапфиром и положил на стол.
– Это несправедливо! – воскликнула Стелла фон Торн. – Ваш перстень – настоящая драгоценность… Что ж, я к моему янтарю присовокуплю трактат о знамениях. Правда, он на латыни.
– Я знаю латинский язык, – сказал Воин.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?