Электронная библиотека » Владислав Глинка » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 01:54


Автор книги: Владислав Глинка


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
12

На другой день после того, как получил дневную дозу хлеба, я тронулся в путь, унося свои продовольственные карточки, по которым, кроме 300 граммов хлеба в день, ничего не выдавали, но без сдачи которых меня бы в больнице не приняли. Хлеб в те дни был больше похож на оконную замазку или глину. Уж бог его знает, из чего его выпекали на хлебозаводах. Хвоя? Древесина? Жмыхи? Что еще?

Те же картины, что накануне, я увидел, когда отправился в больницу. Путь был длинным. Трамваи уже не ходили, несколько вагонов с раскрытыми дверьми стояли на занесенных снегом рельсах. Один был без стекол, видимо, вылетели от разрыва близко упавшего снаряда. Когда я шел по Арсенальной набережной, то увидел, что шедший метрах в пятидесяти впереди меня мужчина упал и остался неподвижен. А другой встречный остановился около упавшего, опустился на колени, стал расстегивать у лежавшего пуговицы на пальто и полез рукой за борт. Умиравший слабыми толчками отталкивал руки грабителя. Я ускорил шаги, но меня обогнал шедший вслед красноармеец. Он добежал первым и ударом сапога повалил на снег не успевшего еще встать грабителя. Когда я проходил мимо, то оба лежали, слабо шевелясь. Мы с красноармейцем пошли дальше, и я слышал, как он негромко матерно ругается. Впрочем, по своему виду он не сильно отличался от тех, над кем только что стоял. Помню лицо, смотревшее из-под зимней шапки с опущенными ушами, которое походило на серую вату, и фиолетовые губы, плохо закрывавшие оскал зубов. И все же он шел быстрее и обогнал меня. Когда шагов через двадцать я оглянулся, то увидел, что побитый солдатом опять навалился на умиравшего и роется в его карманах. Ну и что же, думал я. Все равно ведь кто-то вынет эти продуктовые карточки – этот ли, другой, какая разница… И я подумал, что и я бы мог ими воспользоваться – тогда я мог бы отправить свои обратно в Эрмитаж, а сдать в больницу эти… Но разве я дойду до Эрмитажа опять? А мне надо сегодня если не поесть, то хотя бы зачислиться на довольствие в больницу…

Пусть не лгут те, кто прожил в Ленинграде блокадную зиму, что не думали о карточках людей, умиравших на их глазах.

Передвигаясь, как автомат, и опираясь на трость, я дошел-таки до Мечниковской больницы, разыскал Александра Ивановича Ракова и был водворен им в палату-бокс на двоих, где поставили для меня третью койку. Оба соседа лежали тут уже давно. Они относились к числу немногих онкологических больных, оставленных здесь с осени. И оба оказались интересными и приятными в общении людьми.

С одной стороны моим соседом был ученый-лесовод, преподаватель Лесотехнической академии, некий Иван Иванович, фамилия которого, к сожалению, не сохранилась в моей памяти. Второй, имя которого я много раз слышал и встречал в газетах, был профессор теории связи Николай Алексеевич Рынин. Рынин лежал в толстом пижамном костюме и шлеме, охватывавшем голову до низа лица.

Николай Алексеевич Рынин (1877–1942), выдающийся ученый и практик в весьма различных областях. В круг научных интересов Н.А. Рынина входили: начертательная геометрия (многократные издания и переиздания с 1904 по 1939 год), строительная механика, аэродинамика, воздухоплавание, авиация, ракетостроение, космонавтика, организация воздушных сообщений, история науки.

Практическая деятельность Н.А. Рынина так же чрезвычайно разнопланова: он участвовал в работах по переустройству Николаевского (Московского) вокзала, в создании Всероссийского аэроклуба, в выпуске первого номера журнала «Аэромобиль». Рыниным осуществлено множество полетов на воздушных шарах (в том числе рекордный подъем на высоту 6400 м над Финляндией), дирижаблях и первых аэропланах. Н.А. Рынину были выданы удостоверения: на право управления воздушным шаром – № 3, на право управления аэропланом – № 24, на право управления дирижаблем – № 1. В 1920 году Н.А. Рынин организовал в Институте инженеров путей сообщения факультет воздушных сообщений.

Еще до революции Н.А. Рынин в течение полутора десятков лет объездил с целью изучения зарубежного опыта, кажется, чуть не все страны, известные своими техническими достижениями, – во Франции и Германии изучал воздухоплавание, в США – проектирование мостов, в Англии знакомился с аэродинамическими лабораториями, в Голландии и Бельгии читал доклады по теме «Давление ветра на здания»…

У лесовода голова была обмотана полотенцем. В палате было холодно – батареи чуть теплые, так что я все время пребывания тут не снимал меховой шапки. Александр Иванович как лечащий их врач представил меня им, как тяжелого дистрофика и как своего друга, что сразу сделало наши отношения дружескими и доверительными. Оба стали меня расспрашивать, что делается в городе, какие вести с фронта, правда ли, что через Ладогу везут много продовольствия и что вот-вот начнут прибавлять карточные пайки? Потом лесовод сказал мне, что сильный голод – одно из средств борьбы со злокачественными опухолями и даже вылечивает рак желудка. Я запомнил эти слова – в них звучала надежда на спасение при помощи средства, которое остальным несет всеобщее бедствие. Такой ход мысли показался мне чудовищным, но обстановка слишком не подходила для морализации, и я сказал, что слышал от своего отца-врача, что рак желудка иногда вылечивался в тюрьмах, где сидели на скудном пайке. Я солгал. Отец говорил мне, что рак только замедляет в таких условиях свое разрушительное действие… Потом Рынин, когда мы остались одни, сказал, что оценил мои попытки успокоить соседа. Что было нам делать?

Эти декабрьские дни были самые короткие, а свет давали такой слабый, что читать было совсем невозможно. Лежи и жди – сколько осталось до еды. Или, может быть, до смерти. В первые же дни я заметил, что Рынин что-то шепчет, отбивая такт рукой под одеялом. На мои вопросы он сказал, что это вроде гимнастики мозга, и он учит наизусть «Конька-Горбунка» Ершова, который ему всегда очень нравился. Каждый день он выучивает тридцать строк и декламирует себе все, что выучил до сих пор. А выучил уже около трехсот строк и может мне их прочесть, а то другому соседу – его звали Иваном Ивановичем – уже надоело его слушать. Я с детства люблю «Конька-Горбунка» и с удовольствием прослушал чтение Рынина, хотя образ чтеца не очень связывался с подобной книжкой.

Н.А. Рынин был не только знаком, но находился в многолетних – научных и дружеских – контактах с такими людьми, как С.А. Чаплыгин, С.К. Джевецкий, В.П. Ветчинкин, И.И. Сикорский, Р. Амундсен, У. Нобиле… Можно сказать, что по роду своей деятельности и уровню своих научных работ Н.А. Рынин был, несомненно, одним из главных связующих звеньев между той генерацией ученых, которая может быть представлена именами Н.Е. Жуковского и К.Э. Циолковского (с которым контактировал более двадцати лет), и теми, кто уже непосредственно участвовал в практическом запуске первых спутников.

Перу Николая Алексеевича Рынина принадлежат более двухсот пятидесяти печатных работ совершенно, повторяем, необъятного научного диапазона.

Владислав Михайлович пишет, что Рынин лежал в морозной палате Мечниковки в шлеме, охватывающем всю его голову… Деталь почти символическая: возможно, если не сказать – наверняка, это был тот самый шлем, в котором его владелец осуществлял свои полеты, каждый из которых мог стать последним… А «Конек-Горбунок» – это ведь такое произведение, которое можно воспринимать и как сказку, и как протокол о намерении создать совершеннейший из летательных аппаратов…

Потом, уже перед сном, мы уговорились, что будем по вечерам по очереди что-нибудь рассказывать по своей специальности, если Иван Иванович вытерпит наш «общеобразовательный семинар». Оба мои соседа располагали большим опытом лекционной работы, говорили гладко, понятно и толково отвечали на вопросы слушателей после лекций. А мне не свойственна такая манера рассказа, когда заранее очень и очень обдумывают, что будут говорить, приготовляются по конспекту с часами, весь материал расставляют в должной последовательности. Конечно, я теперь не помню их лекции на чуждые для меня темы, но из их рассказов я впервые услышал о ракетах межпланетного сообщения, созданных воображением Циолковского, а точнее, пополнил свои скудные представления об устройстве различных типов летательных аппаратов, их скорости и предельной высоте полета. Словом, для профессора, который привык читать лекционный курс, исходя из нулевого знания среднего слушателя в аудитории, я вполне как слушатель подходил.

Иван же Иванович с каким-то, я бы сказал, возбужденным увлечением рассказывал о лесе, о защите его от вредителей, о болезнях разных типов деревьев, о вреде деревьям от внедрения человека в их жизнь, начиная от хищнического сбора березового сока до того, как влияет на растения автотранспортный выхлоп, промышленные дымы, газы, прокладка трубопроводов. И в качестве дополнения рассказал, как погибает лес от артобстрелов и рытья окопов. Иван Иванович воевал пехотинцем в 1914–1917 годах, долго сидел где-то в Мазурских болотах и утверждал, что и такой, казалось бы, насмерть израненный лес, где избиты стволы, кроны и корни, все же оживает, если только дать ему покой на несколько лет.

А я рассказывал о крепостных артистах XVIII–XIX веков, о шереметевском оперном театре, о романе графа Шереметева с его крепостной Жемчуговой, о ее смирении и доброй бестолковости, об Аракчеевском имении Грузино… Ах, как пришлась к месту идея Николая Алексеевича Рынина об этих ежедневных рассказах! Ведь с каждым днем нам было все труднее жить – температура падала, свет мигал и часто вовсе гас, еда становилась все скуднее. Иногда после вечернего обхода военных палат и прослушивания вечерних новостей, к нам заходил Александр Иванович Раков, подсаживался на одну из коек и с полчаса слушал наши рассказы. Однажды он принес с собой и поставил в угол палаты двуручную пилу. Оказалось, что с ходячими ранеными был в парке, где пилил сосны, а потом надо было тащить дрова к госпиталю. Он рассказал, что в дополнение к почти негреющим батареям и установке буржуек с трубами, выходящими в окна, в некоторых палатах раненые настроили себе кирпичные печки. Но для своих самых тяжелых больных ему приходится промышлять дрова самому.

13

А в нашей палате, где печки не было, становилось все холоднее. Как объяснил Александр Иванович, в кочегарке больницы один за другим слабели и умирали у топок кочегары. Из шести или восьми «штатных единиц» к концу декабря едва работали двое, которых, очевидно, ждала та же участь… Кажется, в это время в соседнюю с нашей палату привезли обессилевших студентов 4–5 курсов Санитарно-гигиенического института, учившихся на базе Мечниковской больницы. Первые два курса были отправлены сразу же, как началась война, санинструкторами в войска, а старшекурсников оставили, чтобы доучить, и, теперь, недоученные и неэвакуированные, дошедшие до дистрофии, они умирали один за другим. Их товарищи, которые их привозили, чтобы через неделю или через два дня за ними последовать – сначала на койку в эту страшную палату, а затем в мертвецкую, – эти самые товарищи говорили, что покойники лежат в мертвецкой уже в несколько слоев.

Иногда после привоза новой партии обреченных мы слышали возню в полумраке холодной соседней палаты. Эти шорохи сопровождали почти каждый новый привоз. Причину этих звуков я узнал позже. Привезя полуживого товарища и уложив его, заботливый на первый взгляд сопровождающий, уходя, чистил карманы своей ноши – и уносил с собой бумажник, перочинный нож, авторучку или еще какую-нибудь мелкую собственность уже безропотного смертника…


Через несколько дней моего пребывания в палате отопление начисто прекратилось. Пар от нашего дыхания поднимался над койками, как на улице. В палату беспощадно входил мороз. Мы лежали в шапках и пальто, укрываясь несколькими одеялами и только, благодаря настойчивости Рынина, неустанно твердившего своего «конька», кое-как продолжали по вечерам свои беседы. Спасибо Николаю Алексеевичу. Он не позволил себе поддаться апатии и заставил не поддаваться ей и нас. А так тянуло отключиться от всего вокруг. Эта тяга к покою была роковой и по своему разрушающему действию еще сильнее разрушавшего нас голода. Мы не говорили об этом, но смерть все ближе подбиралась к нам.

В соседних палатах становилось все меньше занятых коек. Одни умирали, другим, меньшему числу, все-таки удавалось вставать и уходить в город к родным в надежде там как-то вытянуть или хоть умереть возле своих. А здесь, в больнице, уже не было ни тепла, ни горячей пищи, ради которой стоило оставаться на этой заваленной снегом окраине Ленинграда. В эти дни Николай Алексеевич Рынин послал через пришедшую к нему женщину (по говору старую домработницу) три письма в Институт путей сообщения с просьбой эвакуировать его в тыл. Писал он долго, поминутно отогревая руки под мышками, чтобы слова были разборчивыми, и потом просил меня прочесть для страховки, чтобы все было понятно. Из заявления я узнал, что Рынину было присвоено воинское звание не то дивизионного, не то даже трехзвездного генерала. Он предлагал свои услуги военно-авиационному учебному заведению, если институт не может его использовать по специальности. Судьба этих обращений мне неизвестна. Но Александр Иванович Раков впоследствии говорил мне, что научное имя Рынина было столь значительно, что по специальному приказу он был вывезен весной в Казань, где, однако, умер уже летом.

Собирался уходить из больницы и лесовод Иван Иванович, но его квартира находилась где-то в конце проспекта Сталина (Московский пр.), близ прифронтовой полосы, дом был частично занят какой-то военной частью, и он не был уверен, не попадет ли «из огня да в полымя» настильных артиллерийских обстрелов.

Думал и я, не возвратиться ли в бомбоубежище Эрмитажа. Все-таки там еще было тепло, и горел свет, что подтверждала как-то добравшаяся до Мечниковской больницы Ольга Филипповна, которая все не могла получить какие-то бумаги о своей службе в Онкологическом институте. Она зашла ко мне и перечислила целый список умерших научных сотрудников Эрмитажа и Русского музея: А.Н. Кубе, А.А. Ильин, А.Н. Зограф, С.А. Розанов и так далее… Ольга Филипповна горько сетовала, что в августе не ушла из Онкологического института и не эвакуировалась куда угодно в тыл вместе с Марианной Евгеньевной и маленькой Лялей. Она сказала мне, что я за эти дни постарел, а я глядел на нее – выглядела она сморщенной старушкой и плакала, дав себе волю, с содроганием смотря на меня и моих соседей. А я думал – зачем я сейчас вернусь в эрмитажное убежище? Только буду объедать своих, которые, конечно, будут подсовывать мне свои крохи еды, отрывая их от себя… С этим вопросом я обратился к зашедшему за Ольгой Филипповной Александру Ивановичу Ракову.

– Подождите несколько дней, – сказал он. – Может, мне удастся несколько улучшить ваше существование. А нет, так и отпустим к своим…

Но что он мог сделать? Перевести в другую больницу, где все же топят и чуть лучше кормят?

Так безнадежно, более того, с чувством неотвратимо приближающейся смерти пришел новый 1942 год. Мне в этот вечер, проведенный, как и все предыдущие, запомнилась реплика Н.А. Рынина, сказанная по поводу того, что нас ждет:

– А видите, немцам не удалось с ходу взять Ленинград и Москву. Блицкриг, на который они рассчитывали, не получился. Время и пространство работают на нас, как работали в 1812 и в 1709 годах.

Я помню, что это было сказано то ли в ночь на 1 января, то ли вечером 1-го, так как Рынин пытался подводить итоги прошедшего года. Подсознательно в то время все размышления о войне тяготели к мыслям о судьбе России. Но все объективные стороны отступали на задний план перед мучительным ощущением голода и не менее губительным чувством бездействия. Голодные годы в жизни моего поколения случались нередко, но голод никогда не достигал такой катастрофической степени, и люди могли работать, искать выхода и на что-то надеяться. А тут все сходилось на том, что жизнь оканчивается, и в этом мире голода гибнут все мечты, все планы, и все чувства потухнут, как свечки от дуновения сквозняка. Почему-то этот образ меня преследовал. Как-то видел я в старом соборе, как две стоявшие передо мной женщины поставили перед блеклой иконой две тонкие горящие свечки. Но случилось это в конце обедни, и через какие-то пять минут подошел псаломщик, он, кажется, был нетрезвый – и задавил огоньки обеих свечек, сломал их и сунул в какую-то лоханку, где уже лежали другие, такие же недогоревшие. Мама тоже это заметила и сказала, что все эти свечи снова пойдут на «переплавку» и опять из них наделают свечей. Но мне было жалко именно тех свечек, которые с такой грустью поставили две женские руки. Я думал о том, что теперь неминуемо погибнем все мы – Марианна Евгеньевна с Лялей, и Ольга Филипповна, и я, а там где-то в Кологриве, может, уже умерли от голода, болезней и бед мама, Кэт и ее дети. А если мама еще жива, то как она тревожится за нас, узнав о кольце окружения Ленинграда, и как она переживет нашу гибель? Но жива ли она? И тут мои мысли от Кологрива невольно улетали в Старую Руссу. Я знал, что там шли долгие бои, а город горел еще тогда, когда из него уходили наши… Что же от города осталось сейчас?

И мысли снова возвращались сюда, в Ленинград. Почему, почему я месяц назад отказался эвакуироваться с Театром комедии?! Как я мог оставить здесь Марианну Евгеньевну и Лялю, вместо того чтобы увезти их на юг, к теплу и хлебу? Надо, надо было упросить Николая Павловича Акимова взять и Ольгу Филипповну… Билетершей, костюмером, да кем угодно, но надо было ее пристроить, потому что оставить ее все равно было невозможно… А я бы мог превратиться в актера на выходах или что-нибудь написал бы… Нет, видно, нам суждено на роду умереть здесь…

Вот такие или примерно такие мысли мучили меня в новогоднюю ночь 1942 года на койке в промерзшей палате Мечниковской больницы.

14

И вдруг именно в эти дни мерзлой январской мглы пришла помощь друга. Утром 5 января заглянувший к нам в палату Александр Иванович попросил меня встать с койки, выйти в коридор и спросил, возьмусь ли я ежедневно или хотя бы через день читать лекции раненым бойцам и командирам, если за это меня переведут в эвакогоспиталь и поставят на военный паек? Военный паек отличался от того, который получал я, тем, что на военном не умирали. Но только я никогда не читал лекций.

– Вот и попробуете, – сказал Александр Иванович. – Вот так, как нам вы здесь рассказывали… О крепостном праве, о войне 1812 года, о Бородине. О Денисе Давыдове, про его подвиги…

Я усомнился в том, что мое изложение подойдет для красноармейцев.

– Так упростите, – сказал он. – Жить хотите?

Он не добавил, что раз речь идет о моей жизни, так, следовательно, и о жизни моей семьи.

– Не понимаю ваших сомнений, – сказал Александр Иванович. – Я неделю обрабатывал комиссара госпиталя, чтобы добиться для вас такой возможности. Он меня понял, постарайтесь понять и вы. Речь не только о том, чтобы дать вам выжить, а о том, как вы можете нам помочь. Люди там лежат в темноте, свет только от печки. Разговоры друг с другом только про свои беды или похабщина… Надо отвлечь их чем-то, но никакого кино нам сейчас не организовать. Ну, что? Беретесь? Долго мне вас уговаривать?


Так, благодаря заботам и хлопотам Александра Ивановича, я на другое утро простился с двумя добрыми своими соседями и, пройдя дворами между наваленными повсюду кучами дров, вошел в тот больничный корпус, где разместился один из военных госпиталей.

Палата, в которой мне предстояло провести следующие полтора месяца, была очень большой, и посредине ее стояла также большая, видимо, только что сложенная кирпичная печка с чугунной плитой без конфорок. На середине плиты стояло несколько чайников, а по самому краю кружки. Александр Иванович привел меня в палату сам, водворил на койку, представил как своего друга и будто бы известного литератора политруку тов. Орлову и ушел. Рука политрука висела на повязке. Палаты в то время были еще общие для командиров и красноармейцев.

На переход из корпуса в корпус я, видимо, истратил все силы и прислушался к говору раненых, уже лежа. А говорили почти все о новом устройстве своей палаты, и можно было понять, что несколько дней только этим все и заняты, и главный человек тут, вплоть до доставки кирпича для печки, доктор Раков. Ах, и любили же за то его все его пациенты! И мне во время пребывания в этой палате досталась часть этой любви и уважения. А я там оттаял. Уже то, что мог снять пальто и шапку и умыть лицо и руки теплой водой с мылом, – уже это было блаженством. А потом засел за конспект первой лекции – о Северной войне. Выбрал эту тему потому, что в свое время много читал о ней и хорошо помнил не только главные этапы, но и описания многих эпизодов этой войны. А некоторые аналогии с нынешней войной были очевидны – неудачи под Нарвой и победы при Полтаве и Гангуте. Читал я около двух часов, сидя сбочку непрерывно топящейся печки, окруженный обсевшими ее со всех сторон бойцами и командирами. Дым от самокруток и папирос тянулся в печку, и только подкидывание дров иногда прерывало мой рассказ. Несколько лежачих раненых повернулись ко мне лицами, и я, рассказывая, старался сесть так, чтобы эти лица все время видеть. Слушали образцово и после окончания дружно хлопали. Потом товарищ Орлов сказал несколько слов обычных для его должности в подобных случаях. Во-первых, что с Гитлером будет, как с королем Карлом, во-вторых, что товарищи, присутствующие на лекции, благодарят за нее, а в-третьих, что товарищи интересуются, когда будет следующая лекция и о чем. Затем попросил слово некий боец на костыле и сказал, что все было понятно и, главное, он теперь знает, насколько иными были тогда пушки и ружья, как их заряжали и сколько они весили. До нынешнего дня он хоть и слышал о Полтаве, хотя бы у Пушкина, но по части тогдашней высадки десанта узнал только сегодня. Так чтобы и впредь лектор про такое не забывал рассказывать.

Засыпая в этот вечер, я был почти счастлив. Состояние пассивного ожидания конца сменилось ощущениями совершенно иными. Я снова был кому-то нужен, больше того – на полтора часа мне удалось отвлечь их от своих страданий и треволнений за близких. Я не мог дать им больше, и каждому из них еще предстояло сделать многое для счастливого исхода войны, и, конечно, не всем предстояло до него дожить, да и сам я лишь приостановился у рокового порога… Надолго ли? Снова заскребло на сердце – но я верил, что в Эрмитажном убежище тепло и светло – хоть это было там еще по сравнению с той ледяной палатой, откуда я чудом вырвался…

А сейчас, раздетый почти до белья, я засыпал и сквозь сон слышал, как кто-то подкидывает в печку очередную порцию дров.


На другой день Александр Иванович отвел меня в сторону и сказал, что слушатели очень довольны и его благодарили. А к следующей лекции я был подготовлен еще лучше – недаром написал повесть про 1812 год. Говорил я с увлечением, и после этой лекции и по собственному ощущению и по вопросам слушателей понял, что продолжение просто необходимо – надо было довести рассказ до взятия русскими войсками Парижа. К началу третьей лекции палата была полна, на койках сидело по нескольку человек. Рассказ о военных действиях я постарался дополнить картинами победных торжеств – сценой капитуляции, торжественного въезда в центр Парижа и так далее. После лекции ко мне подошел командир в ватной телогрейке, представился Збронским и сказал, что прослушал все три лекции, а теперь рад со мной познакомиться и считает, что доктор Раков склонил его на хорошее дело – и он не жалеет, что дал согласие на эти лекции. Заметил ли я, что на последней было более семидесяти человек – ходят послушать даже из других палат. Кто был этот Збронский, я так и не узнал, может быть, комиссар всех трех госпиталей, размещенных в Мечниковке, или главврач.

15

Соседом, с которым нас разделяла общая тумбочка, был молодой кадровый военфельдшер Алексей Иванович (у этого соседа была какая-то сербская фамилия), тяжело раненный в обе ноги под Лугой. Он явно поправлялся, тем более что получал добавочный подкорм от своей жены. Она выменивала продукты, как говорила, где-то на углу Обводного канала и Лиговки и хоть раз в неделю приносила ему то сухари, то пряники, то сушки. Сосед был очень любознателен и интересовался вопросами истории России, а я, как мог, отвечал, за что, видимо, Алексей Иванович и угощал меня дарами супруги. Вопросы были хоть и по истории, но на тему дня, например, была ли еще где-то блокада, подобная той, как наша?

Но из многих повестей о жизни, услышанных за полтора месяца в этой палате от раненых, мне особенно врезался в память рассказ моего второго соседа, койка которого была впритык к моей. Фамилия его была Малышев – имени и отчества его не помню. Сравнительно легко раненный в ногу в конце ноября под Пулковом, он плохо поправлялся, потому что был очень истощен – тогда и на передке в окопах паек был скуден донельзя. А в госпитале Малышеву, как он говорил, «прокинулся» еще и голодный понос. Посадить его на диету Раков не мог – какая тогда могла быть диета? И Малышев выдерживал характер – голодать надо было по три-четыре дня на одном каком-то белом порошке, который пациент называл «мукой». У Малышева долго хватало воли это выдерживать – во всяком случае, все то время, как я лежал в этой палате. Днем он часто дремал, а ночью маялся от голода или от поноса и охотно шепотком рассказывал мне под храп соседей о своей жизни, которая не во всем была обыкновенной.

Родился и вырос Малышев в деревне Пулково, обыватели которой лет двести не имели запашек, а только сады и огороды и поставляли для Петербурга овощи, яйца, плоды и цветы. Этим с детства был занят и Малышев. Причем занят не только по необходимости, но и по призванию. О садоводстве и огородничестве он говорил, как поэт. В его рассуждениях оживали и яблоки разных сроков созревания, сладких или кислых, различных сроков хранения; и клубника, разложенная в корзиночках на листьях на продажу; и испанские вишни, самые лучшие ягоды которых любят склевывать воробьи… Истово, с увлечением искусствоведа он повествовал мне об обмазке стволов яблонь известью, говорил, что даже до сего дня они удобренные, а именно от этого плоды, выращенные им, приобретают основные свои качества. В его рассказе придорожное пыльное Пулково сверкало блестками гордости и любви, и слышалась тоска по утраченному раю. Ведь он видел, как оно горело, и как от домов оставались одни трубы, а потом рушились и они, и как артиллерия косила плодовые деревья. Но главное в рассказах Малышева заключалось в его повествовании о скитаниях по свету в течение восьми лет. В 1915 году его из запасной артбригады, квартировавшей в Луге, назначили к отправке во Францию, в корпус особого назначения. Он проделал путь по суше, который шел через наш Дальний Восток, а потом по морям и океанам под конвоем французских кораблей. Он рассказывал о морозах в Сибири, жаре, которую несет ветер из Сахары, о высадке в Марселе, об отправке вместо Вердена в Македонию… Там встретила русская дивизия весть о перевороте 1917 года. После октября отказались воевать. Радио у них не было, а все-таки все узнавали, хотя французы и скрывали от них, что могли. После тщетных попыток уговорить сражаться и угроз всех расстрелять французы распустили дивизию, выдав всем какие-то документы и скудные деньги на дорогу. Дальше каждый существовал, как мог. Малышев с приятелем, тоже родом из Пулкова, перебрался в какой-то городок в северной Африке, где нанялся работать на ферме у некоего господина Жуля смотрителем сада и огорода. Здесь он увидел такие плоды и растения, «которых и в Божьем саду нету». В 1920 году, когда приятель, заработав наконец на дорогу из Африки, решил податься на родину, Малышев не поехал с ним, а застрял работником на ферме, потому что влюбился насмерть в дочку этого самого Жуля. Два года они крутили любовь, пока Мадлен не сказала: «Либо женись, либо проваливай в свою Россию». А тут Малышев получил письмо от отца, звавшего на родину, в Петроград. Писал о хороших ценах на все, что можно вырастить на огороде. Был 1924-й год, нэп. Читал, перечитывал отцовы строки, затосковал по родным и по Пулкову. А тут случилась размолвка с Мадлен, которая стала торопить с женитьбой. Грозилась связаться с каким-то прежним своим ухажером, раз Малышев так тянет. Поссорились очень крепко, и он сгоряча взял расчет и уехал. Добирался до России чуть не полгода. Ехал и тосковал по Мадлен – хоть назад возвращайся. Тосковал и по винограднику, который уже считал было своим, и по доброму старику Жулю, и по соседям, которые к нему привыкли и которых он полюбил. А как вернуться? Может, она уже с тем со зла загуляла? Нет уж! Приехал в Пулково, погряз в хозяйстве, женился через два года на соседской дочке, которую помнил девочкой. Спустя время, родились две дочки. А Мадлен долго не мог забыть, нет-нет да и засосет под ложечкой, как от болезни, и встанет она в глазах в красном платочке, как на фотографии. В кино однажды увидел похожую барышню, так каждый день потом ходил, пока показывали этот фильм, а потом ночи не спал, а если засыпал – снилась. И думал – зачем, зачем уехал от своего счастья, дурак? И особенно винил себя, когда в 1930 году все обширные участки у огородников отобрали, превратив старожилов-огородников в дачников. Им оставили при домах лишь небольшие участки, чтобы только на себя выращивали. А что это за дело для настоящего огородника? Отец с матерью скоро померли от огорчения. Поступил на «Треугольник» кузнецом. И стал мотаться между городом и своим Пулковом.

А когда началась война, то Малышева, ушедшего добровольцем, послали с частью на Карельский перешеек. Потом перебросили под Ленинград, и он побывал в Пулкове, но никого из своих там уже не нашел. И где теперь его жена, где девочки – неизвестно… Солдатское дело – не своя воля… Писал куда-то, пытался узнать, куда эвакуировали, но ответа не получил – блокада.

– А теперь забыли Мадлен? – спросил я.

– Куда там, Михалыч… Как новую войну начали, я все думаю о том, что мы с Францией опять вместе и, может, мы им опять будем помогать… Вы не знаете (он назвал округ в северной Африке) – его заняли немцы?

Этого я не знал. Признаюсь, не знаю и теперь…


Сколько раз через десятки лет вспоминали мы с Александром Ивановичем Раковым тогдашних раненых: Николая Алексеевича Рынина, лесовода, серьезного огородника Малышева, политрука Орлова, выпускавшего стенгазеты на плохой оберточной бумаге. У Александра Ивановича была удивительная память на пациентов, и, будучи врачом по призванию, он помнил все, касавшееся медицинских аспектов каждого из этих людей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации