Текст книги "Дело об инженерском городе (сборник)"
Автор книги: Владислав Отрошенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
Дальнейшие записи, как сформулировал в 1818 году атаман Адриан Денисов, при котором журнал итальянца попал в распоряжение Войсковой канцелярии, «производились в неизвестное время в не установленном месте».
.
* * *
Запись № 1
«Сегодня император принял меня благосклонно. Он не затребовал от меня никакого подарка. Если бы это случилось, я вынужден был бы ответить ему отказом в присутствии многочисленных вельмож. Но император словно знал, какая участь постигла серебряную табакерку с портретом моего прадеда Герардо. Я нес ее с собой на аудиенцию, мысленно простившись с этой семейной реликвией, как простился со многими другими предметами, столь же для меня драгоценными. Я утешал себя лишь той мыслью, что никому, кроме императора, еще не удавалось добиться от меня подношения. “У меня есть одна вещь, достойная внимания, но она предназначена в подарок его величеству” – так отвечаю я всякий раз, когда кто-либо приступает ко мне с грозным требованием подарка, что происходит здесь беспрестанно. Я воспользовался спасительным заклинанием и сегодня. Лицо чиновника, который сопровождал меня из тюрьмы во дворец, показалось мне знакомым. Однако я предпочел не заводить с ним разговора. Думая о предстоящей беседе с императором, я решил поберечь свои силы, а также силы моего нового переводчика, весьма обходительного молодого человека по имени Даир, состоящего на службе в императорской канцелярии. Мы уже находились во дворце, когда чиновник вдруг объявил, что я должен что-нибудь подарить ему. Я показал ему на ладони табакерку и произнес свое заклинание. Но оно не возымело никакого действия. Чиновник взял табакерку, отдал ее своему слуге и надменно посмотрел мне в глаза. Затем он выговорил несколько слов. Даир перевел мне их так: “Тебе следовало бы найти для великого императора Туге что-нибудь получше!”»
Запись № 2
«Мы продолжаем двигаться на юго-восток. Ощутить этого невозможно. Но так утверждает император. Он нисколько не смутился, когда я прямо спросил у него, известно ли ему, где находится столица его империи.
– Мы достигли озера, которое гудит (Abbiamo raggiunto il lago che romba),[19]19
Возможно, имется в виду озеро Маныч-Гудило, расположенное в центральной части Кумо-Манычской впадины (между Азовским и Каспийским морями). По толкованию словаря Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона (Спб. 1890–1907-гг., статья «Маныч»), назавание «Гудило» озеро получило «за доносящийся с него особенный гул, напоминающий крик отдаленной толпы».
[Закрыть] – перевел мне Даир его ответ.
– Простите, ваше величество, – возразил я, – но я хотел бы узнать, имеете ли вы более широкое представление о том, на какой территории находится Новый Каракорум?
Я подбирал слова весьма осторожно. Вопрос, тем не менее, показался императору странным. Выслушав перевод, он удивленно взглянул на меня. Затем произнес довольно длинную речь, которую Даир перевел мне коротко:
– Великий император Туге отвечает тебе: Новый Каракорум кочует в настоящее время по территории улуса Джучи – так называется испокон веков западная часть империи.
Среди императорских секретарей, записывавших нашу беседу, был тот чиновник, который завладел моей табакеркой. Он ни разу не посмотрел в мою сторону».
Запись № 3
«Никогда еще не встречал я города столь похожего на дом. Улицы Нового Каракорума ничто иное, как темные и запутанные коридоры. Что же касается площадей, то им следовало бы называться комнатами или залами, в зависимости от размеров. Обширных залов здесь попадается немного. Дневной свет проникает только в те из них, которые имеют в центральной части потолка круглое отверстие. Оно служит, как пояснил мне Даир, “для того, чтобы дым уходил от очага”. Большие очаги, выложенные из камня и постоянно полыхающие, действительно встречаются в таких залах. Однако я полагаю, что у этих отверстий есть и другое назначение. Сквозь них наружу поднимаются высокие башни. Последние не имеют ни окон, ни бойниц, но зато в изобилии украшены знаменами, большею частью белыми, с изображением кречета. В просветах между краями отверстий и стенами башен иногда появляется полуденное облако, луна или птица – и это все, что можно увидеть из Нового Каракорума. А между тем император Туге пребывает в полной уверенности, что он управляет огромной частью мира. Нет никаких сомнений, что империя существует только в его воображении. Однако сколько усилий затрачивают его подданные, чтобы поддерживать эту иллюзию! В императорской канцелярии беспрерывно трудятся над бумагами сотни писцов и всевозможных чиновников; снаряжаются императорские курьеры; издаются указы и предписания; рассылаются письма и извещения… Кому? Куда? В пространство империи! В то фантастическое пространство, о котором император знает лишь одно – что оно “очень обширно”. Разумеется, никакой карты империи здесь нет. Да и нужна ли она его величеству?»
Запись № 4
«Напрасно я пытался выяснить сегодня, сколько времени существует Новый Каракорум. О времени здесь судят произвольно. Для его измерения служат процессы, длительность которых не может быть постоянной, ибо она зависит от случая. Вот единицы времени, которыми пользуется император Туге, – записываю их в том порядке, в каком я их узнал из утренней беседы с ним:
“время, в течение которого ящерица остается неподвижной”;
“время выкуривания одной трубки”;
“время, нужное для того, чтобы жук взлетел с ладони ребенка”;
“время, за которое слуги находят перстень, потерянный господином”.
Название периода или отрезка времени может быть связано с любым явлением, нечаянно попавшимся на глаза. Есть “время, когда сильно трепещут флаги на башнях”, “время, когда быстро ползет муравей по стене”.
Утренний час, в который я расспрашивал императора о мерах времени в его империи, он назвал, взглянув на того чиновника, что присвоил мою табакерку, “временем, когда секретарь Церен часто макает перо в чернильницу”.
Что ж, в таком случае, мне следовало бы назвать это время временем, когда я узнал в секретаре Церене того самого унтер-офицера, которого я видел во дворце правителя страны казаков… Да, это был несомненно он – калмык, исчезнувший незадолго до страшной бури, разрушившей в Черкасске многие строения. Но узнал ли он меня?»
Запись№ 5
«Я ошибался, карта существует. Сегодня я вновь задал вопрос императору о размерах империи. Он ответил буквально следующее:
– От восточных пределов государства до западных – четыреста уртонов.
– Я полагаю, ваше величество, – сказал я, – что уртон это мера расстояния, но какое именно расстояние она обозначает, мне неизвестно.
– Расстояние между двумя почтовыми станциями, – ответил император.
– Я благодарен вашему величеству за это разъяснение. Однако мне было бы легче понять, сколь велико расстояние в триста уртонов, если бы вы выразили его в иных единицах измерения.
Выслушав перевод моей просьбы, император кивнул и погрузился в молчание. Оно длилось довольно долго, может быть, столько времени, сколько “ящерица остается неподвижной”. По крайней мере, была такая минута, когда император закрыл глаза и задремал, что предвещало окончание беседы. О том, что его величество больше не желает говорить, объявляет обычно начальник императорской канцелярии господин Илак. Я терпеливо ждал этого объявления. Но заговорил сам император.
– Великий император Туге, – перевел Даир, – согласен сказать тебе иначе: от восточных пределов государства до западных лежит путь в тысячу двести кочевок.
Мне ничего не оставалось, как снова поблагодарить моего собеседника за ответ, лишенный для меня всякого смысла. Но едва лишь Даир взялся переводить мои слова, император остановил его жестом и что-то сказал, обратившись к господину Илаку. Тот удалился из аудиенц-зала и вскоре вернулся, неся на вытянутых руках кожаный футляр цилиндрической формы. Приблизившись к императору, он опустился на колени. Туге произнес несколько слов и взмахом руки указал на меня, после чего господин Илак поднялся на ноги, подошел ко мне и, раскрыв футляр, развернул передо мной карту. “Spatiosissimum Imperium Mongaliae Magnae juxta recentissimas observationes mappa geographica accuratissime delineatum opera et sumtibus Matthaei Seutteri”,[20]20
«Географическая карата Обширнейшей Великой Монгольской Империи, точнейшим образом начерченная в соответствии с новейшими наблюдениями, трудами и попечением Маттеуса Зойтера» (лат.).
[Закрыть] – прочитал я титульную надпись, сделанную в левом нижнем углу, в картуше… Как сожалею я теперь, что при этом я вынул из кармана и надел очки! Увидев их, император объявил, что “эту вещь” я должен ему подарить – сегодня, сейчас, сию минуту, “во время, когда степной сурок жует сухую траву в позолоченной клетке”… Но даже без очков я рассмотрел карту империи монголов достаточно хорошо, чтоб убедиться, что на ней изображены те же пространства, которые занимает империя русская».
Запись № 6
«Даир не переводит мне слова, с которыми император обращается к вельможам. Однако сегодня мне было не трудно догадаться, что Туге потребовал от своего старшего секретаря господина Булгана некоторых уточнений, касающихся нашей беседы. Речь шла о способе передвижения города. Было видно, что император плохо осведомлен в этом вопросе. Ему достаточно знать, что город постоянно и весь целиком размещается на “большой повозке”. О количестве быков, которые тянут эту повозку, император выразился неопределенно: “очень большое количество быков”. Впрочем, спустя минуту, поговорив с господином Илаком, он высказал другое мнение. Город будто бы состоит из отдельных частей, каждая из которых имеет свою повозку.
– Повозок существует пять тысяч – объявил император, справившись у господина Илака.
– Ваше величество желает сказать, – спросил я осторожно, – что китайские лавки, базар, тюрьма, дворцы секретарей, кумирни, башни, гвардейские казармы и прочие строения столицы движутся согласованно на разных повозках?
– Император сказал то, что сказал (L’imperatore ha detto ciò che ha detto), – услышал я в ответ.
На этом беседа была окончена. Туге имел недовольное выражение лица. Один из сановников, стоявший по правую руку от престола, ударил меня палкой. Император сделал вид, что не заметил этого дурного поступка. В тюрьму, в мое унылое обиталище, меня сопровождал секретарь Церен. Воспользовавшись этим случаем, я спросил у него по-русски, помнит ли он меня и может ли содействовать моему освобождению? Калмык равнодушно посмотрел на меня и ничего не ответил. С трудом выговаривая русские слова, я попытался объяснить ему, что в город меня привело любопытство и что я вовсе не имел намерений передавать кому-либо шпионские сведения о фортификациях Нового Каракорума. Однако результат был тот же: бывший вахмистр войска казаков невозмутимо молчал. Наша повозка, управляемая ловким кучером, быстро неслась по темным улицам города, кое-где освещенным факелами. По мере того, как мы удалялись от императорского дворца, усиливался отвратительный запах экскрементов, которыми наполнены все закоулки монгольской столицы, ибо жители ее без стеснения испражняются там, где их застает нужда. Мы уже достигли тюремных ворот, когда калмык вдруг произнес по-русски: “Я хорошо тебя помню”. Больше он ничего не сказал».
Запись № 7
«Говорили о карте Матеуса Зойтера. Двигая по ней пальцем, император показывал мне “пути кочевок” монгольской столицы. Я вел беседу крайне осмотрительно. Шаг за шагом подбираясь к главному вопросу, я дал понять Туге, что прекрасно знаком с трудами аугсбургского картографа. Я сказал, что мне доводилось видеть множество карт его работы.
– Это был отличный мастер, ваше величество!
Император молча кивнул. Затем он махнул рукой над картой. Подчиняясь этому жесту, слуги спешно свернули ее и убрали в футляр. Туге закрыл глаза. Было заметно, что он погружается в дрему. Медлить было бессмысленно.
– Мне также случалось видеть, – проговорил я быстро, – одну любопытную карту, сработанную Зойтером. Она была чрезвычайно похожа на карту вашего величества. Она показывала ту же самую область мира, которую занимает ваша империя. Однако латинская надпись на карте сообщала о другой империи.
Туге внимательно посмотрел на меня. Бодрость вернулась к нему. Круглое лицо императора выражало недоброе удивление. Собравшись с духом и приготовившись к худшему, я довершил начатое.
– Простите, ваше величество, – сказал я, – но я должен известить вас, что карта, о которой я упомянул, изображала империю русскую.
То, что последовало за этим, превзошло мои ожидания.
Император произнес по-монгольски несколько отрывистых фраз, после чего Булган, Илак, два секретаря, записывавших нашу беседу, и все, кто был в аудиенц-зале, за исключением Даира и телохранителей, удалились прочь. Некоторое время Туге безмолвно восседал на престоле, глядя прямо перед собой неподвижным взглядом. Потом он негромко заговорил. В голосе его слышалась печаль, облеченная в грубые звуки языка монголов. Его мирный монолог длился не менее получаса. Император горестно посетовал, что империя слишком обширна. Чрезвычайно обширны даже отдельные ее части, называемые “улусами”. Они удалены друг от друга настолько – “северные от южных, западные от восточных”, – что бедному императору порою бывает трудно поверить в их реальность, когда он кочует со своей походной столицей где-нибудь в центре империи. Многие, многие беды таит в себе обширность государства, сказал император. Да, ему известно, что в некоторых отдаленных улусах иные правители имеют ложные представления об империи в целом и о самих себе в частности. Он не исключает, что дело доходит до того, что кое-где на окраинах страны появляются карты, на которых империя носит вымышленные названия. Император этого не одобряет, но и гневаться по этому поводу он не считает нужным. Ибо что такое эти фантастические карты, рисующие иллюзорные страны! Это всего лишь забавы, хотя и предосудительные забавы. Наверное, ему следовало бы обратить на них более строгое внимание, но у императора есть много других забот. Он прилагает немало усилий к тому, чтобы “весь людской род, живущий под вечно синим небом”, знал, что империя не желает народам ничего дурного, – ничего, кроме безопасности на торговых путях, исправной работы почты и универсального порядка на всем пространстве мира. Империя, сказал император, должна быть одинокой и безграничной, как одиноко и безгранично небо. Впрочем, вот его слова в точности: “На этих пространствах, что лежат под вечным небом между восточным и северным океаном и тремя западными морями, была, есть и будет только одна империя – великая монгольская”
Рассуждая в таком духе, Туге был спокоен, хотя и выглядел устало. Я не нарушил течение его речи ни единым вопросом. И лишь тогда, когда он махнул рукой возле подбородка, словно отгоняя муху (жест означал, что он не желает более говорить), я спросил:
– Скажите, ваше величество, в самом ли деле почта на всей территории империи работает исправно?
Император в ответ благодушно рассмеялся. Мой вопрос, вероятно, показался монголу слишком простосердечным».
Запись № 8
«Не знаю, как долго я буду еще служить забавой для его величества, но мое положение изменилось с тех пор, как начальник императорской канцелярии сообщил мне, что я принят на государственную службу. Содействовал ли этому калмык, мне неизвестно. У меня немного обязанностей. Я всего лишь должен, сказал мне господин Илак, постоянно находиться недалеко от императора и ждать, когда он пожелает со мной говорить. Моя должность называется нелепо – “уши и язык для императора”. Однако Даир уверяет меня, что на монгольском это звучит весомо и благородно. Более того, он выразил предположение, что должность приравнивается к рангу императорского секретаря. Впрочем, как бы ни называлась моя должность, она принесла мне ту пользу, что избавила меня от заточения, в котором я находился до сих пор. И хотя я не получил полной свободы (мне запрещено самостоятельно покидать императорскую резиденцию), многие чиновники, которые прежде смотрели на меня с презрением, когда меня привозили из тюрьмы во дворец, кланяются мне теперь и не требуют от меня никаких подарков. Последнее для меня более важно, чем первое, так как у меня уже ничего не осталось, кроме этого журнала, который я прячу под одеждой. Сегодня я расстанусь и с ним, поручив его заботам монгольской императорской почты, ибо хранить его при себе не безопасно. Я не надеюсь, что увижу когда-нибудь дом моего прадеда Герардо на кампо Санто Стефано в Венеции. Новый Каракорум ушел далеко на восток, в степные пространства империи – монгольской ли, русской, мне безразлично. Движение продолжается, как сказал мне сегодня император во время прогулки по дворцовой площади. При этом он указал на отверстие, называемое по-монгольски тооно. Там ярко сиял клочок азиатского неба».
* * *
По записям в «Черкасской хронике» можно установить, что в марте 1805 года жаркий ветер, «прилетевший из Африки», необычайно быстро растопил сплошную корку льда, покрывавшую Приазовскую степь. Тот же источник сообщает, что 18 мая Платов, поднявшись во главе торжественной процессии на вершину Бирючьего Кута, где свежими бороздами были размечены площади и улицы Нового Черкасска, заложил первый камень долгожданного города, спроектированного де-Воллантом.
«Иных городов, – повествует “Хроника”, – в окрестном пространстве не было видно».
Не вспоминал об «иных городах» и Франсуа де-Воллант, приславший Платову через десять лет второе – и последнее – письмо из Петербурга. Он сетовал на простуду, помешавшую ему свидеться с атаманом «прошлой осенью на балу в Петергофе», восхищался его громкими подвигами в минувшей войне с Бонапартом, живо расспрашивал о Новом Черкасске и под конец шутливо заметил, что как отцы основатели этого города они непременно встретятся в вечности – «если случай нас не сведет на обеде у императрицы».
Случай их больше никогда не сводил. 3 января 1818 года Платов умер в своем имении под Таганрогом. В том же году 30 ноября в Петербурге скончался инженер де-Воллант. За неделю до своей кончины он успел отправить пакет на имя приемника Платова генерал-лейтенанта Адриана Денисова, управлявшего Войском Донским из новой казачьей столицы, утвердившейся на необозримом холме. Распечатав пакет, Денисов обнаружил в нем журнал Гаспаро Освальди и записку де-Волланта: «Сие было получено мною по почте тому одиннадцать лет назад».
Хорошо владевший французским и итальянским, Денисов внимательно прочитал последние записи Освальди, пронумеровал их карандашом и передал документ в Войсковую канцелярию.
В декабре 1818 года «Дело об инженерском городе» было закрыто – «за исчезновением самого предмета», как гласила резолюция атамана Денисова.
Но не прошло и месяца, как в Войсковой канцелярии, которая разжилась в Новом Черкасске пышным зданием на углу Атаманской улицы и Платовского проспекта, был зарегистрирован неприметный с виду документ, явившийся из глубины Задонской степи. Это был рутинный годовой отчет атамана Бурульской станицы, затерянной в междуречье Сала и Маныча, на юго-восточной окраине Земли Войска Донского. На сороковой странице станичный атаман невозмутимо сообщал:
«А еще от мирных калмыков, кои малым хотоном прикочевали под зиму с Ерьгеньских высот к нашим куреням, известились мы о том, что верстах в 50-ти от Бурульского юрта, восточнее речки Джурюк, воздвигнулся чрезвычайных размеров город, имеющий над собою гнутую крышу, а также круглые и квадратные башни, возвышающиеся над оной. А чего ради и какие власти нагромоздили сей город в непролазных камышах по Джурюкскому займищу, того калмыки не ведают».
Спустя два дня эта страница отчета уже находилась в «Деле об инженерском городе», спешно извлеченном из архива.
С апреля 1819 года в Войсковую канцелярию одно за другим стали поступать донесения, из которых можно было заключить, что город движется с востока на запад вдоль цепи Манычских озер.
«Хроника» передает, что 17 мая на экстренном совете в Атаманском дворце Денисов сказал: «Я унаследовал от покойного графа Платова два города. Один – вот он, вокруг меня – из дерева и камня. Другой – из чернил и бумаги – смотрит на меня злым призраком из канцелярской папки».
Через месяц чернильно-бумажный призрак расселся, уступив место яви. Утром 20 июня «Инженерский горд» стоял на Аксайском займище. Его разноцветные полотнища, свисавшие с крыши, высокие башни и белые знамена, трепетавшие на ветру, были видны из окон Атаманского дворца невооруженным глазом. Как отмечено в «Черкасской хронике», в течение шести часов при ясной погоде горд не двигался с места. Он тронулся в путь лишь после полудня, когда его очертания уже искажало марево, струившееся над разогретой степью.
Приложение к фотоальбому
Роман
Посвящаю дорогим и неизгладимым лицам, которые не дают мне покоя и здесь, в затерянном царстве Друк-Юла, на берегах быстроводной Чинчу.
Повествователь. Королевство Бутан, Тхимпху, без даты.
Часть I
Африка
Когда у дядюшки Семена сгорели его бакенбарды, он объявил в доме траур, велел завесить черным сатином все зеркала и сам надел черный, с атласным воротничком костюм, провонявший нафталином до такой степени, что все комары и мухи, какие были в доме, тут же повылетали вон.
К вечеру он разослал всем братьям телеграммы с одинаковым текстом:
«НЕМЕДЛЕННО ВЫЕЗЖАЙ, СЫНОК. АДСКИЙ ОГОНЬ ПОЖРАЛ МОИ БАКЕНБАРДЫ. СЕМЕН МАЛАХОВИЧ».
Он был не самым старшим среди дядюшек, и бакенбарды у него были не самыми большими – у старшего дядюшки, Порфирия Малаховича, бакенбарды были до плеч и сам он был такой огромный, что в иные двери пролазил с трудом, – но дядюшка Семен почему-то взял себе такую манеру называть сынками всех дядюшек: может быть, потому, что он жил и хозяйничал в доме, где они родились, а может быть, потому, что Аннушка, выродившая на свет всех дядюшек, любила его больше всех.
Дядюшка Семен утверждал, что она родила его втайне от Малаха и что отцом его был вовсе не этот безмозглый и одряхлевший идол, не способный произвести на свет ничего, кроме такого чудовища, как дядюшка Порфирий, или такого убожества, как дядюшка Иося, которого Аннушка, то ли по забывчивости, то ли из сочувствия к его болезненной худосочности, упорно называла «младшеньким», вкладывая в это невинное словечко крупицу снисходительной нежности. Дядюшку Семена это словечко раздражало до крайности. Стоило Аннушке произнести его, вспомнив о бедном дядюшке Иосе, как с дядюшкой Семеном делалось нечто вроде припадка. Он вдруг останавливался посреди комнаты и замирал в какой-нибудь страдальческой позе, точно ему на шею опустили бревно. Некоторое время он стоял, не двигаясь с места, и яростно вращал светло-голубыми, цвета январских сосулек, глазами, пока наконец возмущение, перехватившее ему горло, не обретало язык, отливаясь в немыслимые выражения.
– О чудовищная старуха! – восклицал дядюшка Семен, вскидывая голову и потрясая в воздухе растопыренными пальцами. – О сладкозвучная стерва! – продолжал он после короткой паузы, подыскивая более эффектную интонацию для грандиозной тирады, готовой уже вырваться из его груди без всяких заминок и препятствий, расставленных на ее пути недремлющим актерским инстинктом. – О, сколько же раз я должен тебе повторять, безумная женщина, кто, когда и в какой последовательности выскочил на горе Вселенной из твоего необузданного чрева!
О каком горе толковал дядюшка Семен, понять было невозможно. В том, что именно его из всех дядюшек в мире с нетерпением ожидала Вселенная, когда он, точно узник в темнице, томился во чреве Аннушки, водворенный туда не по прихоти случая, как все остальные дядюшки, а по воле самого Провидения, и что Вселенная возликовала, когда наконец в положенный срок перед дядюшкой Семеном распахнулись тайные врата плоти, и что мириады звезд воссияли радостным светом в бесконечном просторе космоса, когда дядюшка Семен огласил первым криком жилище Малаха, – в этом уже никто не сомневался. Но какое дело было Вселенной до остальных дядюшек и чем они огорчили ее, дядюшка Семен не объяснял.
Рождение дядюшки Семена было отмечено многими чудесами и знамениями. В тот год, когда он появился на свет, в огромном доме Малаха вдруг обрушилась посреди ночи северная стена и за ней обнаружилась дотоле неизвестная комната. Это был просторный шестиугольный зал, сверкающий начищенным паркетом и свежевыбеленными стенами; на потолке красовалась совершенно новенькая, не тронутая пылью люстра из позолоченной бронзы и цветного стекла, похожая на перевернутую корону. Впоследствии именно под этой люстрой дядюшка Семен и произносил все свои монологи и гневные речи, обращаясь при этом к тринадцати пухленьким ангелочкам, которых вылепил на потолке этой комнаты сам Малах: кудрявые младенцы с короткими крылышками изображали радостный хоровод вокруг люстры; они дружно держались за руки и летели в веселом порыве, образуя тот неразрывный круг, который, как пояснял своим бесчисленным зятьям и невесткам мудрый дядюшка Серафим, лучше других понимавший тайный смысл изречений и поступков родителя, являлся «симво́лом единства» всех тринадцати дядюшек.
Ангелочки были самыми преданными и самыми терпеливыми слушателями дядюшки Семена. Иногда он называл их вонючими чертями и кричал, что побьет молотком всю эту блядскую свору, если она не перестанет улыбаться идиотской улыбкой Малаха, которую он нарочно изобразил на их лицах, чтоб эти мерзавцы всегда могли потешаться над речами дядюшки Семена. Но бывали минуты, когда он проникался нежностью к ангелочкам. Указывая на них, он говорил, что скоро наступит великий день – День Всеобщего Пробуждения. И тогда, говорил дядюшка Семен, глядя на ангелочков глазами, полными ласковых сладостных слез, и тогда эти милые крошки, эти радостные малютки, эти чистейшие чада эфира оживут, встрепенутся и, расправив белоснежные крылья, сверкая ясными лицами, разлетятся по миру, чтоб возвестить обо всем, что они слышали от дядюшки Семена в этом мерзком углу, где никто и никогда не понимал его пламенных чувств, его благородных стремлений, его помыслов и речей о величии Братской Любви и ничтожестве дядюшек, которые только для того и явились на свет, чтоб жиреть на своих пасеках, как дядюшка Порфирий, или чахнуть на вонючей бензоколонке, как дядюшка Иося. Нет, кричал дядюшка Семен, потрясенный собственным красноречием, никогда не возвысятся до Любви эти ходячие свидетельства отвратительной старческой похоти полуживого безумца, дерзнувшего поместить свое подлое семя туда, где было уготовлено место для одного только дядюшки Семена…
Под люстрой же дядюшка Семен изрек и то ужасное пророчество, которое стоило ему перелома ключицы и тазовой кости. Он не погиб по счастливой случайности, ибо в тот злополучный день ему вздумалось возвратиться домой из театра в картонных доспехах какого-то древнего витязя. Он расхаживал в них по дому весь вечер, не снимая накладной бороды и приклеенных на лоб больших кучерявых бровей, которые грозно торчали из-под деревянного шлема, густо выкрашенного серебрянкой. Этот шлем и спас дядюшку Семена, когда люстра обрушилась ему на голову тотчас же после того, как он объявил бедной Аннушке, перепуганной до смерти его видом, чтоб она немедля оставила все дела и готовила доски для Малахова гроба.
– Ибо час кончины бесполезного истукана, – успел сказать еще дядюшка Семен, – час кончины его недалек!..
* * *
Бессмертного к тому времени и вправду уже одолевала немощь. Он до такой степени весь высох и уменьшился в размерах, что нужно было еще потрудиться, чтобы отыскать его в маленьком темном чуланчике, где он беспрестанно спал, заваленный ветошью и всяческой рухлядью. В этом чуланчике Малах поселился сразу же после того, как сотворил последнего дядюшку. То был Измаил, на редкость живой и подвижный дядюшка. Он был кругленький, плотный, румяный и коротенький, как матрешка. Коротеньким у него было все – и шея, и руки, и ноги, и даже пальцы на пухлых ладошках, припорошенные седыми волосиками. Дядюшка Измаил, как и все в мире дядюшки, родился на свет с бакенбардами. Но этому факту в доме Малаха никто не придавал особого значения. И только дядюшка Порфирий, который все чаще и чаще стал поговаривать о своем одиночестве, о недугах и близкой старости, а за несколько дней до рождения Измаила обзавелся даже клюкой, – был возбужден чрезвычайно. Едва только дядюшку Измаила, барахтавшегося миллиарды веков в глухой непроглядной бездне, вынесло животворной волною в светлые комнаты Малахова дома, как дядюшка Порфирий, весь год поджидавший этого с нетерпением, подхватил его на руки и, внимательно осмотрев пришельца, завопил на весь дом:
– Да здравствует племя бакенбардорожденных!
Бакенбарды Порфирия, густо осыпанные серебряными искорками, уже кое-где сквозившие, но еще сохранившие форму столбов и живую упругость ветвистых колечек, выглядели в тот день особенно величаво. Говорили, что дядюшка Измаил, завидев бакенбарды старшего брата, из которых на радость младенцу – кувыркнувшись для пущей его забавы – вдруг вылетела пчела, ухватился за них, улыбнулся, и это до того растрогало старшего дядюшку, что он еще долго не мог успокоиться. Целый день он ходил вокруг Измаила – то пытался кормить его сотовым медом, то смотрел на него умиленно, а то вдруг склонялся над люлькой и, округляя мясистые щеки, сильно краснея от радостного усердия, дул что есть мочи в губную гармошку, издававшую сочные звуки и ярко блестевшую у него под усами. Месяцев пять спустя он, по рассказам дядюшек, примчавшись без шапки, на быстрой двуколке, хмельной ни свет ни заря, увез Измаила в свою станицу – якобы прокатиться – и больше не возвращал его Аннушке. Воспитывал его там по собственному разумению. Многие в доме потом утверждали, что именно дядюшка Порфирий, приучивший младенца сначала к меду, а затем, потихоньку, и к медовухе, виноват был в том, что у младшего дядюшки, несмотря на всю его жизнерадостность и даже некоторую любознательность, так и не обнаружилось ни малейших признаков зрелого ума. До глубокой старости (впрочем, дядюшка Измаил никогда не выглядел старым) он жил на приусадебной пасеке дядюшки Порфирия и, ни о чем не ведая, всегда преисполненный бодрости, воевал там целыми днями с пауками, мухами, бабочками и еще с какими-то невообразимыми насекомыми, умевшими будто бы замораживать мед.
Утверждали также, что дядюшку Порфирия вполне устраивало слабоумие младшего брата, которого он-де, купив ему ружьишко и фетровую шляпу с пером, приспособил охранять свое обширное хозяйство. Но это уже были злые выдумки, ибо дядюшка Порфирий, хотя и ценил достаток, был не таким уж скрягой, чтоб препятствовать маленьким кражам миролюбивых соседей или степенных своих кумовьев, заходивших справиться о здоровье и уносивших тихонько кто петушка, кто тяпочку. Что же касается снох и своячениц, наезжавших гостить к нему целыми полчищами и воровавших с большим размахом, то их не могли устрашить ни ружьишко (вероятно, ими же и придуманное), ни безумие Измаила, ни, тем более, шляпа с пером. Не боялись они и самого дядюшку Порфирия. К концу его долгой жизни, проведенной в трудах и заботах и исполненной сельского благочестия, они старательно его обобрали, оставив ему лишь дюжину ульев да оттоманку с растрепанным валиком, сиротливо стоявшую в доме среди оголенных стен, которые долго еще тосковали, сверкая белыми пятнами, одна о могучем затылке буфета, другая о красочном коврике.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.