Электронная библиотека » Владислав Отрошенко » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 23 октября 2016, 20:30


Автор книги: Владислав Отрошенко


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Счастье

Ходил по дворам с попугаем Егором Феликс – слепой шарманщик. Глаз у Феликса не было смолоду. Он сам себе их выколол от сильной любви. Полюбил одну красавицу – а она оказалась княгиней. Когда Феликс был молодой, у нас в станице ещё водились княгини – злые такие красавицы: как кто полюбит их, так и смотрит на их красоту, пока не умрёт. А эта была до того красивой и гордой, что и смотреть на неё не было сил. Взял тогда Феликс и выковырял свои глаза острым ножиком, чтоб совсем не умереть от любви к той княгине. А назло ей сделался шарманщиком, хоть и сам был большой генерал. Он так и ходил по дворам в генеральской форме – в длинной серой шинели и в фуражке с лакированным козырьком; не снимал их ни зимой, ни летом, потому что под шинелью был он совсем даже голый, а фуражка Феликсу всегда была нужна – в фуражку ему денежки бросали.

Феликс продавал свистульки из глины, колокольчики, дудочки, барабаны и шарики из разноцветной фольги на резиночке. Как занесёт он всё это во двор – и сразу сделается во дворе очень шумно и весело. Шарманка играет без умолку – дринь-ля-ля, дринь-ля-ля! Попугай орёт во всю глотку: «Ждрасти, народ! Феликш-ш пришел!» А Феликс крутит и крутит свою шарманку, звенит в колокольчики, играет в дудочку, ударяет тросточкой в барабаны. Дринь-ля-ля, дринь-ля-ля!

А ещё продавал Феликс счастье. Про счастье он знал всё – какое оно и сколько его на свете. У Феликса этого счастья была целая коробка. Бывало, спросят его:

– Ну что, Феликс, счастьем будешь торговать?

– А то как же! – улыбается Феликс. Сам улыбается, поворачивая лицо во все стороны, а глаза его – мертвые ямы – молчат, точно каменные, и ничуть не улыбаются, хоть и пляшут над ними задорно, играют и веселятся во всю широкие светлые брови.

Достанет Феликс из мешка заветную коробку и спросит у попугая:

– А что тут у нас, Егорушка, в коробочке?

– Щастье! Щастье! – кричит попугай. И деловито вышагивает по Феликсову плечу; важничает, вертит головкой, хлопает крыльями.

– А кому мы дадим счастье, Егорушка, кому?

Попугай выхватит клювом из коробки бумажку, свернутую в трубочку, и давай летать с нею по двору. А в бумажке той написано про счастье – какое оно и сколько его на земле.

Все зовут, манят к себе попугая:

– Сюда, Егор, сюда! Я тебе гривенник дам!

– Лети ко мне, Егор! У меня полтинничек!

– А рублика хочешь, Егор! А ну-ка, рублик у меня!

Рублик всегда был у деда Семёна. Ему и счастье всегда доставалось. Сядет попугай прямо к нему на голову, изогнётся весь и суёт ему под фуражку счастье. Запихнет его поглубже, да ещё приточет лапами. Береги, мол, дед Семён, своё счастье. А потом спрыгнет к нему на колено и сидит смирно – рублика ждёт. Дед Семён полезет в штаны, достанет целую горсть разных монеток – и медных, и серебряных. Попугай разгребает их клювом, на медные монетки злится, швыряет их по сторонам, а как рублик найдет – хвать его в клюв – и к Феликсу в фуражку. Тут уж все смеются и хвалят попугая:

– Ишь ты, мошенник, рублика знает!

Старики накупят мне у Феликса и шариков, и дудочек, и свистулек, – но Феликс всё ещё не уходит со двора. Поигрывает на шарманке. И вдруг начинает петь про свою княгиню. Он поёт молодым девичьим голосом; широко открывая рот, выталкивает из груди сильные пронзительные звуки, и громкая песня его разносится по всей округе:

 
Ваша светлость, княгиня Орлова!
Вас любил удалой есаул.
Был он вашей красой очарован,
Был он весел, беспечен и юн!
 
 
А теперь он шарманщик убогий.
По дворам волочит он суму,
Он пришёл поклониться вам в ноги,
Христа ради подайте ему!
 
 
О любви он не молит, как прежде,
Не клянет своих тягостных мук.
Вам шарманка поет о погибшей надежде,
Христа ради подайте ему!
 

Замолкая на минуту, Феликс наклоняет лицо к шарманке и жадно слушает однообразный и неутолимо горестный мотив, безучастно клокочущий в её звонких внутренностях.

«Дринь-ля-ля! Ля-ля! Дринь-ля-ля!» – стрекочет шарманка. Феликс неожиданно вскидывает голову и, сильно раскачивая ею, вытягивая шею, поет куда-то в небо:

 
Не рассеете мрак вечной ночи
Ненаглядною вашей красой,
Чёрный нож исцелил его очи,
Напоив их кровавой слезой.
 

«Дринь-ля-ля! Ля-ля! Дринь-ля-ля!»

Словно упиваясь охватившим его отчаянием, Феликс все быстрее и быстрее поворачивает ручку, заставляя шарманку издавать звуки, исполненные безнадежно ликующего веселья:

 
Так зачем же приходит к вам снова,
Молит вас о любви есаул?
Ваша светлость, княгиня Орлова,
Христа ради подайте ему!
 

Собрав из фуражки монетки, Феликс уходит со двора, увозя за собою тележку с шариками, барабанами и свистульками.

А через несколько минут откуда-то из соседних дворов снова доносятся возгласы попугая: «Щастье! Щастье!» И снова поёт Феликс о любви, о своей ненаглядной княгине и о вечной ночи.

Кража

Прабабка Анисья не пускала Гришу в дом ни зимой, ни летом.

– Чё ему там делать, – говорила она. – Пусть вон шлындает по двору.

А прадед Гриша любил захаживать в дом – смотреть на китайских болванчиков. У Аниськи их было пропасть. Они толпились на этажерках, восседали на полке над кожаным диваном, выглядывали из буфета и горки. Дамы в пурпурных и ярко-зелёных одеждах, ощетинившись высокими воротничками, жеманно качали головками и ажурными веерами; им кивали толстые полуголые кавалеры в разноцветных браслетах и бусах с мясистыми ушами, свисающими на круглые плечи.

Болванчики так сильно забавляли кормчего, что он мог бы часами любоваться их пляской, раскачивая этажерку или буфет, если б только прабабка Анисья не выталкивала его потихоньку вон из дома.

Однажды прадед Гриша взял мешок, собрал в него болванчиков – всех до единого – и унёс к себе во флигель. Аниська хватилась их – да поздно. Кормчий заперся с болванчиками во флигеле и ни за что не хотел выходить. Прабабка Анисья бегала по двору и кричала что есть мочи:

– Гришка, лысый чёрт, обокрал меня дотла!

Прадед Гриша расставил болванчиков на столе; двоих, самых невзрачных, он кинул в форточку Аниське, думая, что она угомонится. Но прабабка Анисья озлилась ещё больше. Она схватила дымарь, разожгла его и принялась выкуривать Гришу из флигеля, пуская струи дыма в широкую щель под дверью.

Дым был кормчему нипочем. Он сам его глотал из трубки. А дымарем окуриваться даже любил. Бывало, раскочегарит его так, что аж искры летят из носика, и ходит с ним между ульев – то на пчёл его направит, то на себя. А если я подвернусь, он и меня обдаст душистыми клубами, воображая, что я какая-нибудь диковинная пчела.

Не замечая, что во флигеле уже темно от дыма, Гриша сидел за столом и развлекался болванчиками; он бахал ладонью по крышке стола, и все собрание дружно приходило в движение. Каждый показывал Грише, во что он горазд: один нырял головкой в плечи, другой размахивал пухлыми ручками, а иной сидел и раскачивался из стороны в сторону, изображая мудрёный танец. Из всех болванчиков кормчему нравились те, что были ярче раскрашены, потому что они бодрили его старые глаза, в которых день ото дня меркли все краски полуденного мира, дробясь и расплываясь тусклыми осколками.

Убедившись, что Гришу не выкурить никаким дымом, прабабка Анисья привела из загона огромного кабана, самого злостного участника наскоков на Гришин граммофон; он был предан Аниське всем сердцем, а Гришу угрюмо ненавидел за то, что тот чаще других угощал его палкой. Аниська разогнала кабана во всю прыть, пихая его ногами в задницу, и он с воинственным визгом въехал всей тушей во флигель, проломив дверь с одного удара. Кормчий, застигнутый врасплох, не сдвинулся с места. Аниська ворвалась во флигель, сгребла у него под носом всех болванчиков к себе в подол и радостная побежала с ними в дом, тыкая дулей во все стороны.

Кикимора

Бабку Муху, нечисть ехидную, давно надо было прогнать со двора, чтоб она умерла где-нибудь и закопалась в могилу. Это была Аниськина бабка Муха. Аниська сама её родила, объелась до коликов ведьминых семечек и выродила на свет эту кикимору.

Бабка Муха с Аниськой так сильно полюбили друг дружку, что даже целовались однажды. Аниська первая целовала Муху в её безобразную рожицу с маленьким острым носиком и раздутыми, точно шарики, щеками, целовала и приговаривала:

– Христоси воскреси! Христоси воскреси!

– Воистину воскреси! – поддакивала бабка Муха. И целовала Аниську, поднимаясь на цыпочки, чтоб дотянуться до её подбородка. А потом, изловчившись, ударяла Аниську по лбу пурпурным яичком; Аниська вместо, того чтоб обидеться, сияла от радости и угощала бабку Муху пряниками и конфетами, подносила ей медовуху в граненой рюмке, а Муха кланялась ей и бормотала скороговоркой:

– Дай Бог тебе здоровьица, Анисья Семёновна.

Муха и Гришу била яичком по лбу, воображая, что он даст ей за это медовухи или пряничка. Но прадеду вовсе не нравилось, чтоб об его лоб кололи яйца. Он страшно злился и отгонял бабку Муху, ругая её курвой.

Бабка Муха ничего не делала целыми днями, а только шастала с бидончиком во флигель и воровала у Гриши мёд. Гришиным пчёлам от этого было очень обидно. Они люто ненавидели бабку Муху и воевали с ней неустанно. Бывало, так покусают её, что у неё вся рожица светится красными шишками.

Вот она и взялась однажды губить Гришиных пчёл. Разложит возле ульев арбузных корок, пчелы насядут на них полакомиться, тут она как выскочит из-за кустов и давай топтать их ногами. Пока другие пчелы опомнятся да разберутся, куда её, зануду, кусать побольней, она уже шасть в погреб, закроется там и сидит молчком, выжидает, когда пчёлы позабудут про её злодейство.

Подавила она таким ехидным манером великое множество пчел.

Кормчий прознал об её пакостях и очень огорчился. Стал он думать, как бы извести бабку Муху со двора. Хотел было отдать её Николаю Макаровичу, чтоб он посадил её на цепь вместо издохшего кобеля, пусть, мол, она бегает у тебя по рыскалу и гавкает на всех день и ночь. Но Николай Макарович сказал, что у него своей нечисти полный двор – одних чёртей в трубе сто штук сидит.

– На кой мне хрен кикимору ещё заводить? Воюй с ней сам, Григорий Пантелеевич!

Пошел тогда прадед Гриша к домовому. Домового нашего звали Ефрем Савельевич. А жил он в низах – в особой комнатке под половицами. Днем он там пил чай от скуки, а ночью ходил душить Аниську – навалится на неё, огромный такой, лохматый, и давай её пытать: чего тебе, Аниська, дать? Мешок золота или мешок дерьма? Как скажет она – золота! – так он её душит, аж кости у неё трещат; а как закричит – нет! нет! Ефрем Савельевич, батюшка родный, дерьма давай, дерьма! – так он её отпускает. То-то, мол, Аниська, смотри у меня!

Поклонился прадед Гриша домовому и говорит:

– Научи меня, Ефремка Савельевич, как мне от Мухи поганой избавиться. От нее ж, подлюки, житья моим пчёлам нет: вон уж сколько передушила их, хоронить друг дружку не успевают.

Отхлебнул Ефрем Савельевич чайку, попыхтел, пофыркал и говорит:

– Ступай себе, прадед Гриша, во двор и не тужи, а я с твоей кикиморой сам, так и быть, потолкую ночью.

– Ладно, – согласился прадед Гриша, – потолкуй. А я тебе за эту услугу медку под половицы налью – будет тебе, Ефрему Савельевичу, сладко чаёк свой пить.

На том и порешили.

Спала бабка Муха в доме на полу, а на оттоманке спать не хотела, потому что над оттоманкой висела Гришина шашка. Муха боялась ее, как чёрта.

– Кто-е знает, – говорит, – а ну как эта гадина соскочит со стенки и зарубает меня на куски.

Вот и явился Ефрем Савельевич бабке Мухе в образе шашки.

Наутро она рассказывала Аниське:

– Вознёсси надо мной, Анисья Семёновна, меч Господний… Гляжу сёдни ночью, блеснуло чёй-то в уголку. Никак, думаю, светляки налетели в хату. Или померещилось чего со сна? Перекинулась на другой бок, а оно – вот оно: в другом уголку сверкает. Тьфу, напасть, думаю, светляки! Дай-ка встану, пошурую их метелкой. Как вдруг вижу, выплывает из угла меч, весь будто огненный. И летит он сам собою по воздуху… Да прямо на меня летит – и надо мной останавливается. Я туда, сюда – он за мной. Всю-то ночь металась я от него по полу, ажнок взмокла вся… А никуда от него не деться, ибо он меч Господний и волю Его творит. Прибрать меня решил Отец наш небесный, знак мне подает… Пойду я от вас со двора, Анисья Семёновна, поищу себе местечко на погосте да там и останусь.

К вечеру Муха собрала в узелок свои тряпки, поклонилась всем, даже кобелю, который маялся от скуки возле будки, и поплелась тихонько за ворота, кроша на землю мелкие слёзки. Видно, жалко ей было расставаться с душистым Гришиным мёдом, с его светозарным двором, не хотелось залазить на ночь глядючи в темную могилу.

Тот свет

Кум дед Проня заползал во двор на четвереньках – до того он хмелел от медовухи, что ему скучно было ходить на двух ногах. А приползал он затем, чтоб рассказать Аниське историю, каждый раз одну и ту же: про то, как он повесился на чердаке.

Прабабка Анисья говорила, что у нее от этой истории печёнка наружу выворачивается, так она ей осточёртела. Но отвязаться от кума деда Прони не было никакой возможности: пока не расскажет, домой не уползёт.

– Вот, ето, Аниська, надумал я повеситься… Слушай сюда.

– Хай тебя чёрт забодает! – возражала Аниська. – Чё мне глаза твои залитые слушать?!

– Вот именно – чёрт! – радостно подхватывал дед Проня. – Чёрт меня и подслушал. Я тольке подумал ету думку, а он уж и обрадовался. Вот и хорошо, говорит, Прокопий Никитич, вот и молодцом ты надумал. Мы тебя и повесим аккуратно. Ты тольке думай, говорит, свою думку, а мы уж всё исполним по совести. Ладно. Слушай сюда. Теленькаюсь я, ето, ночью с поминок, а чьих – уж не помню. Темень кругом собачья, дороги не видать. Хотел я было прилечь где-нибудь, полежать маленько до света. Тут меня хватают под руки какие-то чудики. Побежали, говорят, скорей, Прокопий Никитич, пора! Погоди, говорю, вы кто? Анчутки, что ли? Так точно, анчутки и есть! Тольке, мол, некогда нам, Прокопий Никитич, здоровкаться – поспешать надо, бегом бежать. Как же – бегом? – говорю. У меня вон и ноги устали телепаться. А ты подгибай их, Прокопий Никитич, мы тебя под руки мигом снесём. Слушай сюда. Подогнул я ноги, а тут и третий анчутка вынырнул, ихний товарищ. Подлез он мне промеж ног, подлец, и оказался я на ём верхом. Вот и понеслись мы все вчетверёх – да так скоро, весело, с прискоком. Я верхом, те двое под руки меня держат да товарища своего погоняют, ай-лю-ли! Въехали мы во двор. Слышу, они меж собой совещаются: куда его? на чердак, что ли? Давай на чердак. Не желаешь ли, говорят, Прокопий Никитич, на чердаке приладиться? А хоть и на чердаке, говорю, бог с вами. Взметнулись мы туда по лесенке – пока я очухался, они уже всё навострили, поганцы, и веревку подвязали, и скамелечку подставили. Ну, говорят, Прокопий Никитич, погибай, задушевный ты человек! А мы тебе спляшем напоследок. Тут их повылазило со всех углов – анчуток-то етих – видимо-невидимо! Как взялись они хоровод водить да гоцать по чердаку вприсядку, аж крыша вся закачалась. Вот я под ету музыку и ухнулся в петельку… А как снимали меня – не помню. А тольке говорят, что бабка моя топотню услыхала, проснулась да подняла весь дом – успели меня выдернуть тёплого ещё…

Кум дед Проня замолкал, стягивая нижней губой с усов сладкие и горячие от медовухи слёзы. Глаза его влажно искрились и смотрели прямо перед собой, будто в стену.

– Я ведь, Аниська, тот свет видел, – припоминал дед Проня.

– Ну и чё там, на том свете? – нехотя интересовалась прабабка.

– Темно там, Аниська, темно и безобразно!

Песня

Всем было жалко, что прадед Гриша умер – и бабкам, и дедам. Они сидели во флигеле кормчего и пели грустную песню о нём.

– Бедный прадед Гриша, – пели они, – зачем же ты, родненький, лежишь в гробу? Зачем не ходишь по двору? Там вон пчёлы твои жужжат и горюют – не знают, куда без тебя лететь. Ай-ёй, бедный прадед Гриша!

Маленький сгорбленный дед, сидевший возле печки, не знал, как надо петь песню, но ему тоже было жалко прадеда Гришу, и он усердно тянул один звук, приладив его к общему хору:

– Ай-ёй! Ты вставай, прадед Гриша, иди и спрячься в сарайчике у Семёна, а мы положим во гроб полено, накроем его простынёй да снесём со двора вместо тебя.

Гроб стоял на столе. Кормчий лежал в нём, протянувшись всем ростом: какая-то неумолимая сила вдавила, вмяла его могучие плечи и голову в широкую подушку, припечатала к белой наволочке сплющенные клубки волос.

Во флигеле было светло от оголенных окон, но бабкам и дедам хотелось ещё больше света, они держали в руках зажжённые свечи, излучавшие тонкие ароматные струи тепла. Трепетные огоньки отзывались нежным мерцанием на их голоса.

– Слышишь ли ты нашу песню, прадед Гриша? Слышишь, как воет у печки маленький дед? Если слышишь, то хоть бы рукою пошевели, хоть бы глаза приоткрой на минуточку. Ай-ёй!

Деды пели сдержанно; едва шевеля губами, они гудели в усы и бороды. А бабки все разом ударяли звучными голосами, отдёргивая вниз маленькие круглые подбородки.

– Крепко ты задремал, прадед Гриша, – пели они, – так крепко, что стал покойником. И вот мы пришли прощаться с тобой, ай-ёй, прощаться с покойником Гришей.

Прабабка Анисья сидела у гроба с красными осохшими глазами; она всё ещё злилась на кормчего за то, что он придумал себе умереть, она злилась, но песня о прадеде Грише источала в её сердце животворную нежность, и Аниська, забывая обиду, пела со всеми вместе:

– Хоть ты и умер зачем-то, старый наш прадед Гриша, а мы тебя всё равно любим, прощаем и отпускаем – иди совсем со двора, раз тебе так захотелось увидеть тот свет. Только брешет кум дед Проня, что будто темно на том свете. Как же – темно, раз он свет?

– Узрим свет! – протянул кто-то из хора.

И грянула во флигеле кормчего песня о свете. Она нарастала, голоса, набирая силу, звучали всё громче и решительней. Деды и бабки пели уже не с тихой грустью, но с торжествующей яростью.

О старателе
Эпилог

Двор прадеда Гриши – знойное царство пчёл и стрекоз! Озарённый светом памяти, встаёт из мрака сияющий остров, и каждая былинка в нем, дивно преображённая, взывает призраком истлевшей радости. Тщится неутомимый старатель достичь ничтожного этого лоскутка земли, отторгнутого пучиной времени, проникнуть в его золотоносные недра.

Старатель, старатель! Он жаждет счастья, любви и радости, и нет ему дела, где обретаются их драгоценные россыпи – в настоящем, в былом или в будущем. Он стремится туда, где они блещут ему вернее всего.

Двор прадеда Гриши! Отыскав тебя в сумраке отдаленных дней, явился к тебе нежданный пришелец, житель иных, неведомых тебе времён. Уязвленный тоскою, стоит он у твоих ворот, как некогда стояли здесь просящие подаяния шарманщики, побирушки, бродяги. Старатель, старатель! Смотрят на него удивлённо старческие лица, смотрят и не узнают в нём былого обитателя светозарного оазиса. Здравствуй, здравствуй, двор прадеда Гриши! Здравствуйте, Анисья Семёновна, Григорий Пантелеевич, Семён Алексеевич и Ефрем Савельевич. Здравствуйте, бабушка Муха, Феликс Аркадьевич, Варвара Андреевна и Николай Макарович. Здравствуйте, жившие и труждавшиеся на этой земле. Чем одарите вы незваного гостя на светлом празднике вашего воскресения? Чем вознаградите труды старателя? Он извлек из реки забвения золотые крупицы вашей жизни! Простите ли вы его за то, что он, утратив право на беззаветную вашу любовь, дерзнул говорить и мыслить о вас на языке любезного вам дитяти, в душе которого едва прозябало зыбкое ощущение бытия, – за то, что он, утратив былую способность смотреть на вашу жизнь светлым оком, не замечая в ней трагизма и неизбежных страданий, дерзнул лепетать с весёлой беспечностью о старости, смерти и разрушении.

– Бог тебя простит, старатель. Ступай, ступай со двора! Если ты и есть то дитя, что мерцало нам зыбкой звёздочкой, освещая темные дни нашей старости, ты уже взял у нас всё, что мог, и большего не возьмешь. Ступай, ступай, откуда ты пришел. Живи в своем настоящем мгновении, коим ты пренебрег, как пасынком, ради призраков, взлелеянных памятью. Ибо там, в твоем настоящем, пребывает вовеки немеркнущий свет, там вечный праздник нашего Воскресения.

Из жизни олуха и его приятеля

I

У Николая Львовича большая печаль: третий день не видать Романа Юрьевича. Николай Львович сидит на веранде за круглым столом, накрытым бархатной малиновой скатертью, курит одну за другой длинные хрустящие папироски, высушенные в духовке до воздушной легкости, и страшно злится на этого засранца Романа Юрьевича. А Роман Юрьевич все не идет. Николай Львович купил ему тюбетейку, расшитую бисером, саблю в кожаных ножнах и юлу с огоньками. Ух! какая юла. Раскрутишь ее – вжик-вжик! – и она вся искрится, сверкает – изумрудно-зелеными, красными, синими и желтыми звездами. Роман Юрьевич сроду такой юлы не видал. То-то обрадуется, сукин сын, то-то развеселится: будет скакать, как козел! А Николаю Львовичу – ему что? ему только того и надо: посмотреть, как скачет и радуется этот олух царя небесного – Роман Юрьевич. Николай Львович и сам – хоть и ноги у него тфу-ты-чёрт-как-болят! – будет бегать за ним по комнатам, строить рожки окостеневшими и пожелтевшими от табачного дыма пальцами и кричать на весь дом:

– Козёл! Козёл! Роман Юрьевич – козёл!

А потом они будут играть с Романом Юрьевичем в шахматы. У Николая Львовича будут все фигуры, а у Романа Юрьевича только одна – Магараджа. Всемогущий Владыка Земли и Неба Магараджа Великий Воин. Который ходит, как хочет. Как вздумается Роману Юрьевичу.

Много отважных ратников полягут в сражении с Магараджей!

Круглоголовые пешки – проворные лучники Николая Львовича – окружат со всех сторон Магараджу Романа Юрьевича. Но не дрогнет бесстрашный воитель – всю когорту сметет одним махом. Опечаленный царь Николая Львовича пошлет на бой офицеров – грозных витязей в остроконечных шлемах; вслед за ними двинутся туры – воеводы в зубчатых коронах; и поскачут на Магараджу кони, гордо выгнув могучие шеи. Но рассеет и эту рать несгибаемый воин – славный, всесильный и доблестный Магараджа Романа Юрьевича. А в награду за подвиги и победу он возьмет себе в жены царевну – неприступную и грустную красавицу. Ну а царь Николая Львовича – глупый трусливый царишка – паршивый царек Николая Львовича сам убежит с поля боя…

А потом они будут играть в коня. Роман Юрьевич будет сидеть на коне верхом и держать его за уши, как за уздечку: у Николая Львовича уши для этого самые подходящие – большие и жесткие, как ремень, а у Романа Юрьевича они тонкие и прозрачные, как майские листья, и малюсенькие, как пятачки, и держаться за них совсем неудобно, и о чем тут ещё толковать? В общем, дернет наездник за левое ухо – конь поедет налево, ну а дернет за правое – поедет направо. И будет ехать себе и ехать, пока лбом не упрется в буфет. Упрется и станет как вкопанный, потому что конь этот хоть и послушный, но он очень глупый. Он Бестолковый. Сам он не знает, куда надо ехать, а знает только Умный наездник…

Ну и мало ли во что ещё они будут играть с баламутом этим, Романом Юрьевичем!

И юлу, наверно, сломают – разобьют её в дребезги, раскурочат. Да и саблю, конечно, не пощадят, изогнут её так, что и в ножны она не влезет. А с тюбетейкою – что ж, друзья! – с тюбетейкою дело такое, с тюбетейкою в сад пойдут – собирать в нее вишни и абрикосы…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации