Текст книги "У"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
– Страшные запасы, господин военный министр, чудовищные запасы. Какое количество смертей хранится в этих баллонах. Мне ни разу не приходилось видеть их с глазу на глаз, и какое слабое у человека воображение. Он думает: вот для тебя любимая девушка, как это важно для жизни твоей и для жизни всей планеты, а тут же, где-нибудь в городе, хранятся тусклые баллоны, каждый из которых в одно мгновение ока прервет жизнь и твоей любимой девушки и твою и докажет всю ложную направленность твоих размышлений. Человек удивительно ловко умеет прятать смерть, он всячески изгоняет ее со страниц книг, со сцен театров. Шекспир велик только тем, что огромное количество разнообразнейших смертей конец трагедий его превращает в комедию – отпускаются нити – и марионетки падают, могилу человек украшает цветами, кладбища наполняются деревьями, возле мертвеца ставит почетный караул, как бы напоминая, что вот стоят друзья, которые ждут, когда ты встанешь, а если не встанешь, то они не хуже тебя исполнят твое дело, вплоть до соответствующего утешения твоей вдовы. Но вот человек попадает в подвал, где баллоны, где он совершенно бессилен и понимает целиком ужас смерти. Раньше, допустим, он попадал в пороховой склад, он зажигал спичку, склад взрывался к чертовой матери, и таким путем человек ухитрялся хоть один раз в жизни определить свое истинное отношение к ней. А теперь, допустим, я грохну этот баллон о землю. Исчезнет бездарный военный министр и бездарный военный доктор. Что изменится в этом страшном мире? Ничего. И бездарного министра и бездарного доктора заменят другие – не более даровитые. Даровитый бы министр просто не привел сюда, не рискнул бы похвастаться, а эта бездарность, ослепленная интригами и смазливой мордочкой, – все же достойна смерти. – И он поднял огромную банку над головой. Она блестела, как шар. Лампочка закачалась. – Я стою на возвышении! – кричал доктор. – Стреляйте в меня, все равно ваши подрядчики столь небрежно и некрепко сделали эти баллоны, что они лопнут, едва коснутся пола. Стреляйте, но все равно вы не успеете добежать к выходу.
– Матвей Иваныч, да никто не думает стрелять в вас. Во всем доме всего оружия, что у братьев две финки, но ведь они и нагоняют панику. Может быть, все равно уральская коммуна должна будет оплатить мои убытки.
– Бегите к выходу, надейтесь еще на то, что спасете свою жизнь, но доктор понял ее бессмысленность, и надежды его кончились.
– Идемте, – сказал я, – он один не будет безумствовать. – Но мы не успели добежать. Банка грохнулась, обрызгав меня вареньем. Вслед за ней – другая. Ларвин в диком ужасе выбежал. Ему в спину грохнулся кулек с крупчаткой и весь рассыпался. Доктор с такой силой бросил его, что разорвал. Затем упали несколько сплющенных консервных банок, дверь чулана отпиралась от себя, затем треск, видимо, консервная банка ударилась о лампу, все потухло. Я сказал что-то в темноте, но Ларвин рассвирепел, консервная банка попала ему в лоб. Я говорил, что чулан помещался в конце коридора, было очень темно, но все-таки по отношению к доктору мы стояли на относительном свету, и он мог видеть, как мы вздумали б пробираться в чулан.
Ларвин особенно рассвирепел, когда огромный балык упал ему на лицо откуда его д-р достал – неизвестно, – да еще вдобавок я на него наступил ногами. Ларвин решил избить доктора, откинул балык, а ребятишки уже подхватывали консервные банки, я думал, что это легкое полено, и откинул балык в сторону. Ларвин бежал, я попробовал уговорить доктора.
– Лезьте сюда, Егор Егорыч, я стою на достаточной высоте, чтобы не отравиться. Газы идут в долину.
– Опомнитесь, ведь это же просто приступ буйного помешательства.
– А вы крикните капиталистическому миру, чтоб он опомнился. Что он вам ответит? Он вам ответит, я в полном уме и твердой памяти, а вы безумны. Пожалуйте сюда, господин министр!
Ларвин хотел проскользнуть, но банка огрела его по зубам, и он опрокинулся. Я думал, что теперь, пока Ларвин встанет, я успею вытащить доктора, и я, сгорбившись, тоже хотел проскользнуть в щель, но я отделался более счастливо, чем Ларвин, – доктор огрел меня по спине кульком муки, я поскользнулся и упал. Все покрылось туманом, мука ела глаза; доктору тоже, видимо, приходилось не сладко, он чихал, хрипел и кашлял. Но мне приходилось хуже всех. С одной стороны на меня наседал Ларвин, с другой меня бил доктор; не знаю, хорошее ли мое отношение к доктору или отсутствие желания попробовать финок заставило меня еще раз более энергично проскользнуть в дверь. На этот раз меня ударила по плечам картошка, она неслась с огромной силой. Доктор закричал:
– Внимание, друзья! Я, кажется, попал в волчью яму! Я тону. Меня окружает что-то сладкое!
Ларвин оглянулся:
– Ну, теперь-то я не могу терпеть, он попал в бочонок с маслом. – И он, вскочив, ринулся в дверь.
Я прикрыл голову полурассыпанным кульком муки и бросился за ним. Нас не встретило ничего. Но если Ларвин знал, где находится его бочонок, то я-то должен был следовать за ним, т. е. по слуху, что было затруднительно, потому что Ларвин, из жадности, не имея возможности использовать средства обороны, кидая их обратно, дабы они не попали в руки мальчишек, вынужден был отбрыкиваться, и отбрыкивался он, надо прямо сказать, с большой силой отчаяния. Он очень искусно, между шагом вперед, ухитрялся влепить мне в зубы каблуком. Я закусил язык. Но, видимо, доктор забрался очень высоко, но тут бревна, – он, наверно, находился на верхних полках, – помогли ему в том сохранении равновесия, чтоб он не полетел вместе с бочонком, оттуда доносились только одни шлепанья. Ларвин буквально взревел, но благодаря движению и брыканью Ларвина выведены были бревна из равновесия, полки затрещали, что-то грохнуло, я еще крепче натянул на себя мешок с крупчаткой, и очень удачно, потому что какая-то доска огрела меня очень сильно, и я почувствовал, в чем заключается преимущество пружины. Что-то большое неслось на меня, но Ларвин, который злобно кричал, вдруг замолк. Я почувствовал, что по моему лицу скользнули сапоги доктора, я, вернее, угадал их по запаху сливочного масла, я понял, что это сапоги доктора, в то время как ботинки Ларвина заегозились передо мной, уже в полном отчаянии, совершенно безо всякой системы, мало, видимо, стремясь войти в соприкосновение не только с моим лицом, но с чьим бы то ни было вообще. Меня удивило это смятение ботинок Ларвина. Я протянул руку – и нащупал обручи, а затем и край кадушки, из которой выходили полы френча Ларвина. Я вскочил, увидел в дверях темную фигуру, схватил его на руки – это был доктор, он брыкался, бил меня по шее и орал:
– Осада продолжается!
Я внес его в нашу комнату и опустил на пол. Он был весь в топленом масле, он вытер его с лица и сказал:
– Говорят, древние умащали себя, и я понимаю их – это, действительно, помогает при ссадинах. Заметьте, у меня нет уже ни одной повязки.
– Вы их просто утопили в бочке.
Он пощупал голову:
– У меня была всегда органическая неприязнь к помаде, и я таки понимаю теперь почему.
– Боюсь, что эта неприязнь закрепится теперь за вами надолго, – ответил я.
Он не был безумцем. Он действовал с холодным умом. Но это редкий случай безумия, чтобы из одного состояния мгновенно почти переключиться в другое.
– Глядя на вас, мне хочется наконец знать, что же такое безумие. Если это похоже на то, что вы проделываете, и если вообще каждое безумие может так благополучно кончиться, то это просто даже любопытно.
Я оставил доктора. Мне хотелось объясниться с Ларвиным. Я вышел в коридор. У дверей стоял Черпанов, который манил меня. Я просто жаждал защиты – и я устремился к нему. Он взял меня под руку. Мне было это приятно.
– Вы слышали, – сказал он, – Мазурский сбежал? – Он показал бумажку. Однако оставил письмо на имя Населя, что костюм у Ларвина и Степаниды Константиновны. Боюсь, что не составил ли это письмо сам Насель, да и вообще не липа ли это с костюмом.
Я вспомнил свекловидную женщину.
– Нет, костюм существует. – И я рассказал ему.
– Да я и не сомневался никогда. Итак, идемте к Ларвину и Степаниде Константиновне.
– Я? К Ларвину? Нет, лучше я пойду к доктору. – И я поспешно ушел, оставив Черпанова в полном недоумении, я ждал от него помощи, а он ждет от меня. Нет, уж лучше быть с безумцем доктором и увезти его в больницу, в конце концов я могу сказать, что пошел сопровождать его, я давно, мол, подозревал!…
* * *
Я отсутствовал несколько минут, однако доктор уже успел исчезнуть. Найти мне его было легко, масляные следы вели прямо в комнату дяди Савелия. Я застал их за оживленной беседой, т. е. оживленной, конечно, по-своему: дядя Савелий вежливейше поддакивал, а старик Лев Львович – он тоже был здесь, – кутаясь в потертый плед, ворчал вначале неразборчиво «вон», а затем, чем больше доктор болтал и рассуждал, тем даже любовнее, тем более, что у обоих в руках были сигары из докторских запасов. Доктор сидел опять на скрещенных ногах, прямо на полу, перед ним стояли снятые два сапога, рядом лежал лист газетной бумаги, и он доставал масло из сапога и выкладывал на бумагу.
Увидев меня, он поднес палец к мочке.
– Вот спор идет о стадионе и масле…
– Собственно, Матвей Иваныч, спора нет… – вежливейше откладывая сигару в сторону, сказал Савелий Львович, примеру его последовал и старик.
– Нет, зачем нам затемнять мысли? Спор есть, даже если я только сам с собой спорю. Я утверждаю, что масло из сапога – вряд ли был такой повод и с таким количеством аргументации, как у меня, – есть нельзя, а Савелий Львович утверждает, что можно, косвенно намекая этим на неопрятность наших магазинов. Что же касается стадиона, то я с ними согласен, что надо идти на стадион.
– Идти на стадион! Еще этого не хватало! – воскликнул я. – Вам вообще выходить нельзя, вас теперь мухи обсидят.
– Это, собственно, не моя мысль, а уважаемого дяди Савелия. Он говорит, что надо быть вежливым, если о тебе говорят и тобой интересуются, то лучше самому пойти, нежели тогда, когда тебя приведут.
Старик с седыми волосами и дряблым лицом отставил сигару, взял папироску и придвинул свой стул ближе к доктору.
Доктор вгляделся в его лицо:
– У вас совершенно моложавое лицо, и вы модно одеваетесь. Любопытно, конечно, здесь есть ее отец…
– Вон! – прошипел старик, пыхтя папиросой. – Именно, вон! – Но кто? Здесь он умалчивает. – Итак, вы любите Сусанну…
– Трудно не любить такое существо, – вежливейше начал дядя Савелий, очень уклончиво.
Я знал, что разговор скоро не кончится, и пока разглядывал комнату дяди Савелия и его самого.
У него стояла этажерка с книгами – это были комплекты модных журналов, две книги о светском тоне, по стенам были развешаны картинки из французских журналов, это удивительная пустота, какой никогда в жизни не бывает. Он сидел, сложив руки на животике, был тщательно выбрит и выглажен, пиджачок из альпага блестел, но все это удивительно было – словно нарочно рвано. Модный журнал – последний – мужской был захватан, его, видимо, действительно рассматривали.
– Я не имею возможности следить за новейшими модами и слежу поэтому за старейшими.
– Оно и не накладно.
– Совершенно верно. Традиция одеваться, быть вежливым? Говорят, знаменитая актриса Э. Дункан пыталась есть руками, без вилки, но, как видите, даже пример такого великого человека не помог. Однако масло, которое, собственно, принесено ногами, вы покупаете.
– Однако как же стадион? Вот вас обвиняют в том, что вы хотите взорвать пролетарский стадион.
– Да что вы мелете! – разозлился я. – Кто их обвиняет! Если б было что, то, поверьте, не нам с вами б их устрашать пришлось.
– Жизнь меняется быстро, кто знает, – вежливейше сказал дядя Савелий. Если Матвей Иванович интересуется стадионом, сознаюсь, что и нас всех здесь этот вопрос волнует.
Они очень много курили, я не знаю, доктор, наверно, разорвал две пачки папирос, видя, что они не берут сигары; они курили папироску за папироской, комната была тесна, и скоро модные картинки приобрели какую-то жизненность, чему я не мог не радоваться, однако, два старика волновались:
– Мне снятся странные сны. Парады необычайно странно одетых людей, необычайно вежливых, ведь вот я весь мелом исписан, вот посмотрите на ладони – везде отметки химическим карандашом, вот он ходит, сейчас у нас в промежутке между очередью час времени, он ходит, и так как он пенсионер и вообще вид страдающий, то его пускают, но почему же получаю я?
– Да, почему же? – спросил я, радуясь, что вопрос отвлекся несколько в сторону, до того, что доктор заерзал странным образом на месте, видимо, очень недовольный мною.
– Видали ли вы плакаты о вежливости: «Продавец, будь вежлив с покупателем, и покупатель также!» Боюсь, что я самый вежливый человек в стране, и недаром гражданин Черпанов пригласил меня на Урал. Очень возможно, что буду преподавать вежливость на стройках. Меня пропускают только исключительно в виде вежливости необычайной, очень всех это удивляет.
– Но вы мне не ответили, хотя и вежливы, на мой вопрос о племяннице вашей и Ларвине. Вам много известно.
– Ну, вам тоже известно не меньше, если уж вам не известно, то кому же?
– Вон! – сказал старик, закуривая папироску от папироски.
Комната все более и более наполнялась дымом. Старики приблизились еще ближе. Боюсь, что они чувствовали отвращение и страх перед доктором. За кого они его принимали? То, что доктор сидел без сапог и сапоги стояли перед ним, вряд ли могло дядю Савелия вызвать к такой легкой беседе, мое незваное появление – тоже; старик же попросту вначале ласковый, по мере того, как неудержимо накуривался табаком и его багровая кожа начинала отливаться синим, делался словно шар, и слово «вон» было как булькание воды, выходящей из шара, тоже злился – одно его, не знаю, не то нечаянное, не то намеренное движение убедило меня еще больше в этом.
Доктор имел привычку держать распростертую ладонь у мочки уха, и вот старик нес пепел с папироски на пепельницу, ему вовсе не было нужды проходить над ладонью доктора, я это утверждаю, но он прошел над ладонью и уронил туда пепел – и, уронив, вздрогнул, причем, движение это заметил и дядя Савелий, который в иное время поспешно сдул бы этот пепел, но здесь он отвернулся. Правда, то, что говорил доктор, давало полное основание для негодования:
– Вы способствуете тому, что ваша племянница, при ее жажде к интригам, при ее желании иметь связи, легко может продаться. Да, я ее люблю, я говорю это открыто, при отце.
– Вон!
– Нельзя же быть такими холодными, если вы ненавидите друг друга и даже желаете друг другу смерти, то зачем вы живете? Вас держат миллионы, этот позор, это лицемерие надо разорвать. Вы старик, неужели вы, обманывая весь свет и всю жизнь, спокойно пойдете в могилу? Вы обманывали людей, угнетали рабочих, но даже мещанство не найдет вам оправдания в прекрасной семейной вашей жизни. Бог, конечно, чепуха, и раньше люди взывали к справедливости, а здесь я не знаю, к чему и взывать. Я вас ненавижу, вы мне омерзительны, я говорю с вами только как с отцом и только для того, чтобы высказать вам презренье. Тут вы распахиваете ваш чудовищный и гнилой мозг и думаете: «А доктор материалист, а как подхватила биология, как влюбился в дочь и не может отказаться от нее, несмотря на весь свой материализм!» У д-ра недостаточно организовано сознание, а если я вам сознаюсь в том, что мое изобилие интриг и путаница, которую я веду, именно это и прельстит вашу дочь. И она сбежит с провинциальным доктором. Я уже заставил сбежать Мазурского, а перед ним разворачивалась какая карьера!
– Вон!
– А я вас только что понял, – сказал дядя Савелий. – Вы говорите о Сусанне. Девица невежливая и грязная. К принятию ванны у нас мешает недостаток дров, а также и то, что в ней постоянно сидит какой-нибудь посторонний человек, но ведь она же могла бы ходить в баню. Вы нюхали, как у ней пахнет из подмышек?
– Нюхал! – с восторгом воскликнул доктор.
Этому восторгу даже и дядя Савелий удивился:
– Но что вы находите в этом хорошего, не понимаю, вы просто какой-то болезненный человек. Грязная и мерзкая девчонка – и чему восхищаться?
– Но вы не менее мерзки и грязны, и если в жизни присматриваться и размышлять по поводу всякой грязи, то тогда просто пулю в лоб или по крайней мере всю жизнь не покупать мыло, дабы уравняться. Я же не присматриваюсь к вам и к той чепухе, которая вас окружает, и вот вы, смеясь, хотели купить у меня масло для собаки, когда заведомо знали и вы и я, что никакой собаки у вас нету, и масло из сапога, где лежала моя потная и грязная нога, будете есть вы, дядя Савелий, парижанин, бывший в Париже три сезона.
– Жил. В молодости. Даже учиться хотел.
– И все врете. Никогда вы в Париже не были, не потому, что побывать в Париже я считаю подвигом – мало ли идиотов бывает в Париже, – а потому, что, по вашему куриному уму, быть в Париже вы считаете очень важным; всю вашу жизнь вы торговали мелочью на барахолке.
– Но в Париже я был. У меня фотографии хранятся.
– Чепуха. Чужие выцветшие фотографии.
Но дядя Савелий все так же невозмутимо стряхивал пепел – и боюсь, что последний раз он стряхнул на руку доктора уже не пепел, а тянул папироской, доктор отдернул руку, но голос его не повысился, он не вознегодовал; рука его напружилась, его глаза сверкнули. Он даже испытал удовольствие. Он тоже захватил папироску и начал курить. Курили мы страшно.
– А вот заграничный галстук. Какой галстук в течение 15-ти лет быть может неизносимым, как только парижский. Я жил на улице Сан-Мишель.
– Чепуха. Русский галстук, лодзинский галстук.
– Я извиняюсь, что поступаю невежливо, но разрешите снять воротничок.
Он скинул действительно воротничок, расправил любовно на коленях галстук, долго им любовался, он был синий с тоненькой, где-то тонущей в глубокой синеве красной полоской. Какое надо питать уважение, чтобы носить его, не попортив, он даже не истерся в сгибах, он не засалился, не зря он читал модный журнал, потому что без обширных знаний так галстук сохранить невозможно. Я вообще за все время спора молчал, поэтому тем более удивительно, что дядя Савелий протянул галстук не доктору, а мне, и тотчас же, как только я взял галстук в пальцы, я подумал, что произошло это потому, что дядя Савелий не желал, чтобы доктор приводил в иное положение свои руки, особенно правую, она стояла возле уха не очень наклонно, не дрожала – и вся унизана была пеплом. Повторяю, что шло какое-то безмолвное состязание на то, кто больше выкурит. Стоял густой дым, но и сквозь дым я мог рассмотреть пепел и ожоги от папироски на руке доктора, однако он продолжал говорить:
– Допустим, что вам одному не страшно понимать, но вот когда вы собираетесь вместе, не кажется ли вам, что вы, два седых человека с дряблыми лицами, позорнейшим образом прожили вашу жизнь. Вы были паразитами, и теперь – по вашему делу, я не буду вдаваться в подробности, этот паразитизм вами укрепился, даже в семье, оплоте вашей жизни, что же мы видим в семье одобряют, как продаются дочь и племянница!
– Я был в Париже, видел Венеру Милосскую. Она стоит в бархатной комнате, и бархат на скамейках так же потерт, как и у нас в Большом театре. Очень трогательно.
– А я бы разбил Венеру, если на нее ездят любоваться такие гады. И, несомненно, найдется человек, который разобьет ее.
Если я себя раньше бранил при прижигании папиросками, мне кажется, меня просто даже тошнило от невероятного папиросного дыма, и мне не хотелось подвигаться поближе, и мне казалось, что пепел они ссыпают рядом со мной; меня удивляло одно: во-первых, бестрепетное лицо доктора, а во-вторых, то, что он не менял положения руки, а ведь если мне это положение руки казалось неподвижным и странным, я ближе знаю доктора, то каким же оно должно было казаться им. Две папироски они докурили почти вместе, я от волнения плохо слышал их голоса, но они закурили еще и одновременно протянули папироски – и потушили их о руку доктора. То есть они углубились в тело, а затем синеватый их дым прекратился, и папироски были оставлены на некоторое время, покачались, мне даже показалось, что пахнет жженым волосом, но это, конечно, только показалось. Я разозлился. Я просто не нашел ничего лучшего, – дядя Савелий попросил меня, боюсь, что они даже сами испугались, рука д-ра по-прежнему была неподвижна, и он говорил все то же, развивая мысли, нисколько не повысив голоса, – передать галстук д-ру. И я, вместо того, чтобы передать галстук, со сладострастием погрузил свою пылающую папироску в галстук. Запахло тряпкой. Вначале на это не обратили внимания, но дым распространялся, признаться сказать, впервые я испытывал такое удовольствие от огня. Я начал понимать людей, которые любят огонь.
Дядя Савелий, конечно, должен был опомниться первый, обеспокоиться. Я, так сказать, проверил воочию, так ли он любит одежду, и должен был сознаться, что он действительно любил, он перестал курить, заерзал, – я наблюдал с удовольствием, – приподнял ноздри, убрал ладони свои с животика и завертелся на стуле. Лев Львович продолжал курить, доктор сидел молча, с опущенными глазами, тогда дядя Савелий отнял папироску у брата и бросил ее на пол.
– Осмотрите себя, Лев Львович, не горите ли вы где.
– Вон, – прохрипел Лев Львович.
Дядя Савелий ощупал его.
– Может быть, вы, доктор, опалились? – сказал дядя Савелий, однако же не подходя к доктору.
Доктор пощупал обнаженную свою до локтя правую руку, понюхал и опустил рукав – и я вдруг облегченно подумал, что если рука у доктора в масле, то он, несомненно, не обжегся, черт подери, и тогда я зря сжег галстук. Но дыра в нем расширялась. Я загасил ее пальцами.
– Доктор!
– Нет, я цел, – ответил доктор, – осмотрите себя.
– Я не могу гореть. Я всегда очень осторожен.
– Если б я верил в совесть, я бы сказал, что она у вас запылала.
– Перестанем кривляться. В комнате пожар. Вы всюду приносите несчастье, доктор, это я вам должен сказать откровенно.
– Если считать несчастьем откровенность, то, пожалуйста, я рад быть таким почтальоном. Очень возможно, что вы сейчас сгорите, и вот теперь, когда смерть стоит у вашего порога, может быть, вы все-таки примете меры к тому, чтобы спасти вашу пленницу и вашу дочь, Лев Львович.
– Разрешите вас осмотреть, вы безумец, вы сами горите, не замечая пожара. Папироска упала на ваше платье, и вы, не замечая этого, горите.
– Не подходите ко мне. Да, я горю, но горю негодованием. Я не видал более подлого дядю и более холодного отца.
– Слушайте, – приглядываясь к доктору, сказал в ужасе дядя Савелий, – но на вас все тлеет.
– Вот вы побежите из горящего здания на стадион, и посмотрим, что выйдет.
– Вас необходимо залить!
– Меня уже заливали, все Средиземное море было опрокинуто на меня, и все-таки я выплыл.
Мне эта переброска надоела, и я протянул галстук.
– Это просто я. Но я затушил пожар, хотя и не вовремя. Самый странный пожар. Когда прогорело окно.
Дядя Савелий схватил тряпку, попробовал пальцем, посмотрел на свет, вся вежливость его слетела:
– Вы просто негодяй!
Передо мной встало одутловатое и темно-багровое лицо Льва Львовича, и он прохрипел:
– Вон!
Я щелкнул его в нос, и он присел и дополз до стула.
– Вы уходите, доктор.
– Нет, я еще посижу, я не знаю – имею ли я право продать масло? С одной стороны, я его завоевал, но с другой стороны – какой же это трофей топленое русское масло? Что это за репарация?
Я ушел.
* * *
Я вышел удовлетворенный. Вообще я все чаще и чаще начал чувствовать удовлетворение. Я боялся, что это удовлетворение исчезнет, хорошо б с таким чувством уехать на Урал. По коридору расхаживал Черпанов. Я решил, что он поджидает меня. Я резво подошел к нему.
– К кому идти? – спросил я храбро.
Он посмотрел удивленно:
– Вы слышали, Мазурский удрал?
– Неоднократно, и от вас. Что ж, одним дураком меньше. Знаю также, что костюм он продал Ларвину и старухе за продовольствие и лекарства. Я себя чувствую прекрасно и на худой конец, если вы меня поддержите в смысле драчки, то я могу помочь вам столкнуть лбами старуху и Ларвина в надежде, конечно, что из этого толчка вырастет костюм. Вспоминается мне по этому случаю рассказ…
Но Черпанов не выразил удовольствия по поводу моего рассказа. Он прошел в ванную, я за ним. Я настаивал, что необходимо идти к Ларвину.
– Да что вас огорчает! – воскликнул я. – В конце концов я один могу пойти.
– Но Мазурский исчез.
– Однако костюм-то здесь. Или вас огорчает, что вы его не имеете возможности захватить на Урал? Боюсь, что он организовал бы пропажу лучших ваших станков на комбинате.
Черпанов сидел на ванне и перебирал книжки.
– На Урал ничего, когда я его повезу, но вот когда он сам поехал…
– Так, вы предполагаете, что Мазурский поехал на Урал?
– А куда ж ему ехать иначе?
– Он может выбрать место потеплее.
– Но ведь там же нету шести братьев Лебедей.
– То есть вы думаете, что он поехал к ним? Он же не спортсмен.
Черпанов вздохнул:
– А какие они спортсмены? То есть они спортсмены, и даже хорошие, но редкий человек занимается прямым своим делом. Эх, Егор Егорыч! Было б хорошо, когда б они были только спортсмены, а не интриганы. А если такие интриганы предупреждают меня: больше всего, Черпанов, остерегайся Мазурского, то, значит, предупреждение их очень и очень не лишнее. Остановись, говорят, но остерегайся.
– То есть я должен понять, что вы приехали сюда по предложению так называемых шести братьев Лебедей?
– Не от них прямо, но по их совету.
– Позвольте, они, что ли, принимают участие в строительстве комбината?
– Не принимают прямо, но косвенно имеют большое значение. Физическое возрождение человека, к которому там стремятся наряду с психическим, которым заведую я, вдруг выдвинуло их на первый план. Судите сами, люди приехали с полным набором физических инструментов в виде тенниса, футбола, волейбола, бокса и тому подобного, вплоть до городков, а что я могу предложить в области психической – ни одной умственной игры. Я только всему этому планы составляю. Скажем, волейбол – натянул себе сетку и кидай мяч да веселись, а мне, скажем, театр организовать, уже не говоря о пьесе на местном материале, актеров попробуйте набрать. Вот они вышли вперед меня и начали влиять на дирекцию. А Мазурский приедет и разоблачит меня перед ними, и они захватят психическую часть, черт его знает, что он наболтает, они могут все даже и Мазурскому передать.
От всего услышанного и я пришел в полное недоумение.
– Послушайте, Леон Ионыч, но ведь это же получается черт знает что такое. Но ведь это же протекционизм, если дело обстоит так, как вы освещаете.
– Именно так.
– Но с этим необходимо бороться. Это нужно вскрывать. Если хотите, дайте мне полномочия, я поеду за Мазурским и все вскрою, это безобразие необходимо прекращать в самом начале.
Черпанов потрепал меня по плечу:
– Хороший вы человек, Егор Егорыч. Но тут помимо протекционизма есть масса и других причин, по которым придется поручить решение дела его в наше отсутствие, да и кроме того, я думаю, что я преувеличиваю значение шести братьев, хотя они и по психической чисто линии в моей области сделали многое. Судите сами: я пил, и пил зверски, почему – я должен вам открыть – и низвергнут был в бездну со всех постов, которые до того занимал, и был я библиотекарем в библиотеке, книги в которой от долговременного чтения и плохой бумаги, на которой их печатают, пришли в такую ветхость, что только ненормальный, свихнувшийся глаз может соединить их листы и, прежде чем читать, надо было рассказать содержание книги, после чего читатель обычно брался, но от слипшихся литер и ветхой бумаги либо ее раскуривал, либо возвращал обратно, но дело это было трудное и без пьянства невозможное, потому что совершенно безнадежно, книг было мало и надо было их повторять, унылые беллетристические измышления, и на таком труде многие спивались, и решили назначать туда грамотных пьяниц, так как считали, что даже, может быть, подобная работа вызовет известное отрезвление. И вот приехали шесть Лебедей, стали думать, кого же пустить по психической работе, и тогда говорят: мы его вылечим, хотя он и наследственный алкоголик, для нас это даже и легче, мы предпочитаем наследственные болезни лечить. А для меня пора была самая тяжелая, я в жару не пью, разве что пиво, но тут при ситуации рассказа должен был даже пить голый спирт, если б его находил. Они приходят и говорят: ты, говорят, никуда, Черпанов, от нас не выскользнешь, наши кулаки тебя всюду найдут, хочешь ли излечиться и приняться за психическую обработку общества?
– Пожалуйста, – говорю, – только от рассказывания книг освободите.
– Мы, – говорят, – будем создавать рефлекс пьянства. За одну рюмку – удар кулаком, но удар кулаком своеобразного характера, будет бить один из шести, а есть разные – холодные, горячие, до крови, до икоты, и так как ты будешь ждать и где бы ты ни пил, мы тебя везде достигнем и найдем. И точно: в лес, бывало, уйду, не говоря уже про людей, налью рюмку, осмотрюсь кругом никого, только выпью рюмку, как шарахнет каким-нибудь колющим ударом, так кишки перевернутся, смотришь – а один из Лебедей сидит где-нибудь за пнем или за кочкой!
– Излечили?
– В две недели всю наследственность рукой сняло, но и с тела и со смелости я спал. Дали мне тогда психическую переделку людей и направили сюда, так как я пока планов не составил, собирать рабсилу и изучать каждого в отдельности в его быту и составлять на каждого психологическую ведомость.
– Следовательно, выходит, что главную роль там пока играют шесть братьев Лебедей?
– А как же иначе? Какие за мной заслуги, кроме пьянства, а они в ужас и сокрушение чувств Урал привели тем, что в декадный срок, в одних трусиках, обежали весь Урал с юга на север, причем, было у них на севере крупное столкновение с бандой бродячих кулаков, так они их лбами разогнали.
– Как так можно лбами разогнать банду?
– А вот и можно. Банда на них с оружием, а один из них подбегает сбоку – и трах, как козел, лбом в живот предводителя, а тот и кувырком, он вторично… Они, опираясь на лоб, подкову выпрямляют.
– Очень уж вы невероятные вещи рассказываете.
– А вот увидите, когда приедете на Урал. Вот вам фотография.
Он достал. Стояли, действительно, пятеро здоровенных дядей с узкими полосками лбов, в полосатых майках и вытаращенными глазами.
– Позвольте, их здесь пять, а что касается лбов, то нельзя же эту полоску в палец считать за лоб.
– Их и есть пять.
– Но почему же шесть братьев Лебедей?
– Не знаю, не догадался спросить, может быть, шестого они подбирают, или умер, или в тренировке, они постоянно тренируются. Что может там наплести Мазурский?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.