Текст книги "Огненный плен"
Автор книги: Вячеслав Денисов
Жанр: Боевики: Прочее, Боевики
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Все правильно, – подтвердил Яшка. – И в дальнейшем, кто бы тебя ни спрашивал, в бреду ли, нетрезвый ли, под пытками, ты повторяй только эту историю. – Он растер пальцами нос – еще одна вредная привычка этого человека. – Только эту! И вот еще что… Не хочу предрекать, но что-то подсказывает мне, что жив ты будешь до тех пор, пока не назовешь мое имя.
Это было уже слишком. Нельзя же столько раз просить об одном и том же. Особенно когда видимых причин для того нет никаких.
– Яша, еще немного, и я попрошу тебя забыть обо мне. Система выживания, которой ты придерживаешься, кажется мне немного… безнравственной, что ли, и – чересчур предусмотрительной. И то и другое мне не нравится.
Мы расстались на Невском.
– Нравится не нравится, – повторил он, и я понял, что слова мои совесть его все-таки царапнули, – но ты вспомнишь меня, когда появится вдруг человек, который спросит тебя: «Кто тот второй?»
– Прощай навсегда, скотина.
– До завтра.
Завтра мы действительно встретились. Он провожал меня в Москву. На следующий день он отправил свое и мое заявление по почте, и через два месяца нам почти одновременно пришли ответы из Смольного. Мне было дано разрешение на вселение в ленинградскую квартиру. Думаю, похлопотал один из моих пациентов в московской больнице НКВД. Яшке было написано: «В удовлетворении вашей просьбы о получении пособия отказано».
– Конечно, – сказал мне в сороковом, на вокзале, вспоминая этот случай, Яков, – я же еврей. Ты помнишь наш разговор?
Я помнил.
А тридцать первого июля следующего года, спустя полтора года после расставания и почти семь лет после выстрелов в Смольном, я услышал вопрос, отвечать на который Яшка мне не рекомендовал.
Сказал бы мне кто-нибудь, зачем сейчас, когда немцы входят в СССР, как нож в масло, когда вот-вот они появятся у стен Москвы, в украинской глуши, в окружении, рискуя головой, вдруг появляются двое чекистов с Лубянки, расспрашивая меня о свидетеле убийства Кирова. Даже сейчас, в странной тишине и зловещем мраке, мне казалось это каким-то ирреальным событием. Мало того, они хотят вывезти меня из окружения – вырвать из лап смерти, чтобы замучить (а для чего же еще? – после проводов-то…) в Москве. Бред…
Кому в эти минуты понадобилась фамилия второго свидетеля?
И вдруг в голову мне совершенно неожиданно, не по моей воле, свалилась мысль: «А почему я до сих пор жив, собственно?..»
Потому что Шумов не может меня убить, пока я не назову Яшкину фамилию.
Сукин сын Яшка оказался, как всегда, прав…
А почему они не вырвали клещами имя здесь, в школе? Порадовали электричеством – и все, как дети… Неужто методов не знают?
Знают… А дело в том, что пытать командира, хотя бы и врача, сейчас, здесь, когда фашисты убивают рядовых Красной армии, оставшихся без командиров, это… Их бы самих тут оставили. И они решили все сделать по-человечески. То есть вывезти меня для пыток из окружения.
Есть не хочу.
Умираю от жажды. И от какой-то странной усталости. Видимо, это результат разговора с Шумовым…
Я сел на пол, потом беспомощно завалился на бок. И почувствовал, что снова засыпаю…
* * *
На этот раз очнулся я не от собственных рассуждений, а в принудительном порядке. Кто-то молотил в дверь. Моргая и смахивая с лица сонную вязь, я уселся на полу, ожидая в такой позе и встретить Шумова.
И только сейчас сообразил, что Шумову незачем стучаться в эту дверь. Мазурин запер меня и ушел. Я посмотрел в оконце. Там было светло как днем. Наверное, день и был. Луч света, пронзая комнату, лежал на пыльном полу квадратом. Теперь от его черноты Малевича не осталось и следа. Скорее это был квадрат Ван Гога – по сочности цвета красок равных Винсенту не было.
Дверь сотрясалась от ударов, но я-то уже знал, чем это заканчивается. Отбитыми конечностями. До меня доносились даже не обрывки речи, а просто звуки, издаваемые человеческой глоткой. Разобрать нельзя было ни слова. Наверное, раньше это была не школа вовсе, а штаб-квартира Мазепы. И здесь, где теперь сижу я, сидели его пленники. Мысль о том, что сюда могли запирать нерадивых советских учеников, в мою голову пришла, но последней. Сразу после того, как стук и болтовня снаружи, в подвале, прекратились.
И снова – тишина, хоть ножом ее пластай.
– Да что же это такое? – уже нервно прокричал я.
Словно в ответ на это о дверь с той стороны что-то стукнулось и упало на пол.
– Кретины, – пробормотал я, отвернувшись к оконцу…
Это и спасло мои глаза.
Последовавший через несколько секунд после этого взрыв повалил меня на пол. В ушах словно разорвались запалы. Пытаясь сообразить, целы ли барабанные перепонки, я схватился руками за голову и понял, что лежу в углу помещения…
Одурев от неожиданности, хватая ртом воздух, я встал на колени, опершись локтями в пол.
Передо мной топтались сапоги, что-то звучало, я слышал, но не мог сообразить – что.
Странные сапоги. Шумов носил другие. Да и вообще. Необычные сапоги, непривычные…
Додумать мысль до конца я не успел.
Сильнейший удар в грудь опрокинул меня на спину. Показалось, что меня даже оторвало от земли. Но с моим весом в восемьдесят кило…
Мои руки и ноги двигались сами. Перебирая ими, я отполз в глубь подвала…
Передо мной мельтешили в клубах неоседающей пыли тени, но я различал и идентифицировал их смутно, они словно играли вторую роль, причем роль неприятную – мешали разглядывать разломанную взрывом ручной гранаты дубовую дверь. Она лежала плашмя, и из нее местами, словно мальчишеские вихры, торчали светловолосые щепки…
Я закрыл лицо руками, это все, что я мог сделать. От меня не зависело уже ничего. Поднял взгляд, оторвав его от двери, и увидел то, что неминуемо должен был увидеть, наконец-то разобрав среди звенящего шума в ушах немецкую речь, – немецких солдат.
Трое гренадеров – или мне только казалось, что они высоки, потому что лежал? – стояли надо мной и о чем-то переговаривались.
Почему я ездил в командировку по обмену опытом в Германию? Почему я ездил в командировку по обмену опытом в Америку? Нет, не за выдающиеся заслуги в области хирургии. Просто среди практикующих хирургов тогда нашлось очень мало врачей, сносно разговаривающих и на немецком, и на английском…
– Что делать с этой свиньей?
– Пристрели его, – посоветовал второй немец первому и развернулся, чтобы уйти.
Я с пола чувствовал запах их пота, который не могла перебить вонь сапог. Тот, что стоял ближе, наступил в коровью лепешку, и теперь навоз бугрился из-под подошвы. Я видел мелочи, которые играли в общей картине второстепенные роли. Главные я не замечал. Без труда я диагностировал у себя шок.
Немец вскинул автомат, а я набрал побольше воздуха в грудь… Как вдруг третий тряхнул его за плечо:
– Отведи его наверх. Нам всем нужно немного остыть. Пусть унтерфюрер решит, что с ним делать.
Да, отведите меня, суки, наверх. Пусть унтерфюрер решит!
Я выдохнул. Получилось – с кровью. Красная роса сорвалась с моих губ и оказалась на сапоге гуманиста.
Ни слова не произнося, тот выхватил из кармана брюк наган – я видел, как на нем блеснула в веселом лучике солнца пластинка с гравировкой, – и вскинул руку.
Расхохотавшись, решивший меня прикончить первым немец отвел его руку в сторону.
– Ты сам сказал, что нам надо остыть, Манфред!
– Этот скот плюнул мне на сапоги!..
– Мне не хочется говорить это, – улыбнулся первый, – но мне кажется, что ты видел – он не плюнул.
Пока меня поднимали на ноги, два удара в живот я все-таки получил.
Невероятно человечная сценка врезалась мне в память, и я уже знал, что никогда ее не забуду. Бесчеловечный фашист хотел меня убить; другой фашист оказался человечным, и благодаря ему я остался жив; но через мгновение они поменялись местами.
Ведомый приносящими боль тычками ствола автомата, я поднимался наверх и пытался понять: мне попались два человечных фашиста или два – бесчеловечных? Мне нечем было занять свой мозг. Я находился в состоянии депрессивного шока.
На выходе из подвала я споткнулся о труп. Перешагнув через него, я узнал майора-коменданта. Фуражки на нем не было, гимнастерка сияла от крови и была разорвана пулями от ремня до петлиц. Правый глаз его вытек, на лице виднелись следы побоев… Интересно, его били после смерти или убили после того, как избили?
Ослепленный солнцем и согретый после холода подвала жарой, я тут же почувствовал себя битым. Там, в темноте, прохлада не давала сосредоточиться на боли. Между тем болело в тех местах, куда били Шумов с Мазуриным, а не немцы. Ничего, успокоил я себя, скоро заболит…
Попросив себя ничему не удивляться, я все-таки с удивлением отметил про себя тот факт, что все утро до полудня шел бой, рядом, за стенами, а я ничего не слышал…
Я помню этот школьный дворик. Когда меня сюда доставили, он горел цветами, газоны с ровно скошенной травой, статуя женщины с веслом – мастеру немало веселья доставляло, верно, вылеплять из глины эти трусики с резинками… Было какое-то ощущение свежести, что присутствует в каждом школьном дворе.
Сейчас я не узнавал его. Меня словно завели в один подвал, а вывели из другого. Неподалеку от крыльца лежал развороченный взрывом и пожаром кузов легковой машины, в ней – сгоревший, похожий на ссохшуюся мумию труп водителя. Он словно не хотел выпускать из рук руль – он так и сгорел заживо, держась за него. Трава стоптана, цветы… они не были никому нужны, цветы… смятые и разбросанные взрывами повсюду, они горели теперь проклятиями…
Где-то метрах в пятидесяти от меня, в стороне, раздались крики. Я повернул на них голову. Весь двор был заставлен мотоциклами с колясками. Одни стояли как попало на волейбольной площадке, другие сгрудились у ограды. Точнее сказать, рядом с тем, что от ограды осталось. По-видимому, во дворе побывал танк. Когда меня вводили в школу, я видел высокий деревянный, окрашенный явно к началу учебного года забор. Сейчас от забора остался один столб, и на нем, цепляясь гвоздем, полувисела-полулежала на земле одна продольная рейка. А из нее, словно сломанные зубья гребенки, в разные стороны торчали штакетины.
В школьном дворе, у стены сарая, шестеро или семеро немецких солдат под командованием унтера построили шеренгу советских бойцов. Некоторые из них едва держались на ногах от ранений и побоев, другие падали на колени и молили о пощаде. Один из бойцов, сидя на земле и поднеся ладони к лицу, мерно качался и шевелил губами. Аллах его уже ждал…
«Тявк!» – услышал я как наваждение…
Я послушно повернул голову в другую сторону – на этот звук…
Пожилой немец, сидя на корточках и сняв каску, играл с вислоухой собачкой. Голос ее мне хорошо знаком. Он поднимал над ее головой конфету в ярком фантике, а она старательно прыгала, норовя достать.
– Русский пес любит немецкие конфеты? – засмеялся немец.
– Это сучка, – приглядевшись, заметил один из моих спасителей.
– О да! Русские сучки любят немецкие конфеты!
Все трое расхохотались, а я снова получил тычок в спину.
Несколько автоматных очередей раздались одновременно. Мне показалось даже, что «Feuer!» я услышал уже после залпа. Звуки «шмайссеров» заглушал какой-то динамичный рокот.
Белоснежная стена сарая мгновенно окрасилась в бордовые тона. Клочки одежды, сгустки мозгов и выбитая из аорт кровь сначала взлетели над шеренгой, словно шеренгу взорвали, а не расстреляли, и только после этого бойцы упали.
Немецкий солдат оставил в покое «МГ-34» – снятый с мотоцикла специально для работы штатный пулемет, отпустил какую-то едкую остроту в адрес сидящих за рулем мотоциклистов, и те расхохотались вместе с ним.
Это было веселое утро.
Пятеро или шестеро корчились в агонии. Лениво вынимая из кобур пистолеты, унтеры – к первому присоединились еще двое, не участвовавших в расстреле – направились добивать раненых. Методично стреляя в головы, они о чем-то переговаривались. Я понял, что у них в магазинах еще остаются патроны, – вот о чем они говорили. Стрелять было уже не нужно, из лежащих ни один не подавал признаков жизни, но унтеры достреляли патроны уже в мертвых. Чтобы пули зря не пропадали, надо думать…
Я запнулся. Что-то мягкое и неповоротливое…
Подталкиваемый стволами автоматов, я шел к месту расстрела. И не понимал зачем. Если судьбу мою должен решить кто-то из этих унтеров, то с тем же успехом ее можно было решить еще в подвале. При этом совершенно идиотская, постыдная надежда буравила мой мозг: вот этих они расстреляли, а я какой-то особенный. Меня убивать они не станут. Ну, не может быть такого, чтобы убили – зверски, в упор… Меня убивать нельзя, иначе оборвется весь смысл… Чего смысл? – думал я, подходя к унтеру. Смысл существования Вселенной?
Но сколько раз уже бывало так, когда я забирался в детстве на самое высокое дерево и оттуда смотрел вниз. А внизу люди жили обычной жизнью, разговаривали, смеялись, и никто не смотрел вверх. И я думал, что, задери меня здесь, на верхотуре, рысь, никто даже и не вспомнит, что был такой Сашка Касардин… Ничто не изменится с моим исчезновением. Но эпизод с деревом здорово отличается от эпизода, когда я стою напротив унтера германской армии и вижу на лбу его бисеринки пота. Он разглядывает меня с любопытством собаки, нашедшей говорящий пирожок. Я не идиот, но уверен, что он сейчас велит перевязать меня и накормить.
Вместо этого он, вдоволь наглядевшись, делает шаг вправо (я слышу хруст его сапог, словно он переступил ими рядом с лежащим на земле микрофоном), приставляет к моему виску «парабеллум» и нажимает на спуск…
Раздался сухой щелчок, все поплыло перед глазами, чтобы не упасть, я ухватился за ствол автомата одного из солдат.
Оглушающий хохот привел меня в чувство. Как утренняя рюмка водки после сумасшедшей ночной пьянки.
– Черт, я забыл, что пистолет разряжен! – смеется унтер. – Нужно запомнить этот день – второе августа – когда я, ни капли не выпив, забыл, что пистолет разряжен.
Тоже веселясь, он смотрит на мою руку, сжимающую ствол. Странно, что никто не бьет меня по ней. Напротив, это всех забавляет. Невероятно веселый день сегодня. Второе августа сорок первого. Не помню, какой сегодня праздник. Разве что одиннадцать лет назад мы впервые сбросили десант с самолета.
– Герр унтершарфюрер, он лежал в подвале, – докладывает тот, чей автомат я, руководствуясь благоразумием, все-таки отпустил. – Кажется, это арестант. Рядом валялась веревка, которой он был связан.
Сообщение невероятно заинтересовало не только унтера. Двое мотоциклистов, чтобы лучше слышать, заглушили двигатели. Закончив обыск трупов – часы, медальоны, – подтянулись остальные. Расстреливать больше было некого. Вокруг лежали трупы наших бойцов, больше всего их было у сарая. Из командиров я видел мертвым только майора-коменданта, смерть которого представлялась мне страшной, и молоденького лейтенанта. Последний лежал прямо посреди двора, об него я и запнулся. Слыша за спиной шаги любопытных зевак, я машинально обернулся и увидел лейтенанта. Гимнастерка его выбилась из-под ремня, белел худенький живот, очки на лице были раздавлены. Скорее всего, каблуком.
– Еврей? – набивая магазин патронами из кармана и поглядывая на меня снизу вверх исподлобья, – он ниже меня на полголовы, спрашивает унтер. «Юде?» – слышу я.
Я медленно мотаю головой из стороны в сторону, понимая, что не это решающий момент сцены. Если верить глазам, то всех лежащих на земле сейчас я должен принять за евреев.
– Командир?
– Ганс! – окликает «моего» унтера другой, судя по нашивкам – обершарфюрер. – Ты посмотри на его форму! Это солдат. Пристрели идиота и не трать время. Нужно прибрать тут все и приготовиться к приезду штурмбаннфюрера Краузе.
Штаб штурмовало подразделение СС, это для меня ясно. Белые подкладки под погонами – пехотная часть СС. Но непонятно, где все красные командиры. Майор и лейтенант не в счет. В штабе к моменту моего ареста НКВД находилось более тридцати человек – от капитана и выше.
Я повторяю движение головой.
– Коммунист?
У меня уже кружится голова. Не оттого, что я вынужден постоянно мотать ею из стороны в сторону, а от ожога мыслью. Второе августа. Меня доставили сюда последним числом июля. Значит…
«Не может быть, – ошеломленно подумал я. – Двое суток?! Я находился в подвале двое суток?! Значит, Шумов не вывез меня, потому что не успел? – мысли в голове моей сбивались в кучу, как перепуганные овцы. – Они поднялись из подвала и что-то заставило их, забыв обо мне, бежать. Они бросили меня в подвале и ушли… А я… я двое суток спал, просыпаясь для того лишь, чтобы отдохнуть от сна. Вот почему я еле держусь на ногах. Я умираю от жажды и ничего не ел…»
Но унтер располагает, видимо, большим количеством свободного времени. Приедет штурмбаннфюрер, и слава богу. А сейчас он не может упустить возможности поглумиться над русским солдатом. Еще бы. Его шутки имеют невероятный успех. Знал бы он, что шутит с подполковником Красной армии..
– Солдат? – Унтер, покачивая пистолетом и забавно поджимая губы, обходит вокруг меня. Вокруг царит веселье. Пахнет человеческими экскрементами, выделившимися в момент расстрела, с примесью сырого, почти земельного запаха выпущенной крови.
Унтер обходит меня, ощупывая рыбьими глазами ревизора. У меня начинает рваться из груди сердце. Я почти уверен в том, что в моем совершенно безнадежном положении этот унтер выведет меня на чистую воду. Тонкость момента меня потрясает. Ему мало меня убить. Ему нужно убить меня после того, как будет установлено, что я – трус, переодевшийся в солдатскую форму. И этим утвердить авторитет свой. Почему бы ему не утвердить его моим пленением? Ведь взятие в плен – благородный жест войны.
– Раздеться! – командует мне унтер.
Вот оно! Наверное, я сейчас упаду… Он нашел чем взять. Но я буду стоять и лупить на него глаза. Ведь я не понимаю по-немецки, не так ли?
– Он не понимает тебя, Ганс, – объясняет тот самый обершарфюрер, который озабочен скорым приездом их майора. – Эта русская свинья из какой-нибудь рязанской глубинки, а ты разговариваешь с ним на языке Гете.
– Ольцер! – не глядя в сторону солдат, кричит «мой» унтер. – Подойди сюда!
Вскоре я увидел белобрысого солдата, быстро дожевывающего что-то, пахнущее кофе. Шоколад, конечно. Голодный, я реагирую на запахи съестного молниеносно. Так устроено обоняние. Если бы я сейчас ехал на машине и вдруг закончилось топливо, я был бы настроен на запах бензина.
– Штурман Ольцер, ты хвастался, что знаешь русский. Прикажи ему снять форму. – И унтер машет в мою сторону «парабеллумом».
Коротко кивнув, Ольцер разворачивается и, блуждая глазами в поднебесье, произносит:
– Одежда… убрать… быстро…
Мне выгоднее выставить штурмана Ольцера на посмешище и сделать вид, что таким русским хвастаться не следует. Однако на самом деле я понял и по-немецки. И по-русски бы сообразил, о чем речь. Дело в том, что мне лучше не раздеваться сейчас. Поэтому я хлопаю ресницами и смотрю придурковатым взглядом то на унтера, то на солдата.
– Трепло! – саркастически заключает унтер. У него маленькие, безжизненные глаза, стрижка «без висков», круглое лицо и при маленьком росте килограммов восемь лишнего веса.
– Одежда! – заводится Ольцер, нервничая и шевеля перепачканными шоколадом губами. Я смотрю на него, и у меня такое ощущение, что он только что наелся говна. – Убрать!.. убрать! – Чтобы его русский дошел до моего понимания, он делает шаг вперед и дергает за воротник гимнастерки. Раздается треск.
Немцы хохочут, и у «моего» даже выступили на глазах слезы.
– Ганс! – кричит кто-то из толпы. – Отдай мне Ольцера! Мне нужен переводчик до конца войны!
– Слава богу, она будет недолгой! – добавляет кто-то.
От хохота меня уже тошнит.
Озверев от оскорблений, солдат хватает развороты гимнастерки обеими руками и рвет в стороны.
Хохот прекращается. Мне конец.
Хватаясь за обрывки моего одеяния, унтер рвет до конца.
Один из мотоциклистов, отпуская руль, качает головой и аплодирует.
Я присутствую на каком-то безумном спектакле. Уже начинает казаться, что вот-вот занавес сдвинется и унтер, устало дыша, скинет пилотку и скажет мне:
– Сань, пойдем хлопнем по рюмашке? – или я проснусь, отоспав еще одни сутки…
Размахнувшись, унтер бьет меня по лицу.
Нечего и говорить, что я, оглушенный и еле стоявший на ногах, падаю как подкошенный…
Я поднимаю взгляд. Передо мной зрачок дульного среза «парабеллума». В это мгновение мне даже в голову не приходит, что теперь-то убивать меня точно не станут. Им нужно выяснить все до конца. Но я, готовый к смерти и последний раз читавший молитву под присмотром ленинградской бабки, тогда еще – петербурженки, спустя двадцать три года начинаю шептать: «Отче наш, иже еси на небеси…»
Невероятно, но вижу чью-то белую руку, протянутую мне сверху…
Бред!.. Сумасшествие!.. но я хочу схватить эту руку.
Мою исповедь прерывает странный шум.
Унтер опускает пистолет и делает шаг в сторону. Мне это совершенно не нужно – следить за ним, но я, продолжая бормотать, поворачиваю голову и вижу…
* * *
…как двое эсэсовцев под присмотром роттенфюрера волочат по земле чуть живого советского командира. Голова его опущена, лицо в крови, воротник гимнастерки наполовину оторван, ноги его волочатся, выписывая на пыльной, ведущей с улицы к школе дороге кривой след. Но он жив, не было бы необходимости тащить труп к школе.
– Кто здесь старший? – рявкает роттенфюрер. У него одышка, я безошибочно ставлю ему диагноз – астма. Сидел бы он дома, но кто-то пообещал ему кусок земли у Дона. С яблоневым садом, усадьбой и парой тысяч русских рабов.
– Унтершарфюрер СС Зольнер, – степенно отвечает «мой». – Кто это?
– Офицер Красной армии, – докладывает астматик и кивает своим солдатам. Те дотаскивают тело до ног унтера и бросают на землю. – Моя батарея осматривала жилые помещения и на конюшенном дворе услышала стон. Мы поднялись наверх и увидели на чердаке, на сеновале, этого капитана. Прошу прощения, но я спешу, – объясняет младший унтер и прощается со старшим.
Моя голова в полуметре от головы красного командира. Он жив, дыхание чуть сбито, но ничего удивительного, если учитывать касательное ранение в плечо и набухшую от крови повязку. Он потерял много крови, и, видимо, ему досталось во время пленения.
Он поднимает голову.
Наши взгляды встречаются.
– Не успели… – шепчут мне окровавленные, словно провернутые в мясорубке губы Мазурина.
– Молчать! – Унтер всаживает сапог в живот чекиста.
Смотрит на меня. На Мазурина. Снова на меня. Приседает.
Какая же все-таки проницательная тварь…
– Ольцер, бегом в штаб батальона. Доложите ему, что мною взяты в плен два командира Красной армии.
Мои мозги отказываются работать. Как здесь мог оказаться сотрудник НКВД Мазурин, если двое суток назад они с Шумовым, оставив меня в подвале, бежали из окружения? Где Шумов? Убит? А Мазурин спрятался на чердаке и двое суток, так же как я, любовался звездами сквозь щель? Чтобы думать, нужна хоть какая-то зацепка.
Опустив голову, я уткнулся лбом в землю. Открыл глаза и увидел божью коровку, ползущую по тонкому, шириной со спичечную головку, стебельку… Я бы с удовольствием поменялся с ней местами. Но не могу поручиться за то, что унтер уже через секунду все не поймет и не обнаружит меня в густой траве.
– Не говори им, кто ты…
Не глядя на Мазурина, чтобы не выдать, я перевернулся на спину и, сглатывая кровь, посмотрел на небо.
– Ты должен выжить…
Это звучит на фоне черного как смоль неба и красного, как забытая на плите сковорода, солнца… По небу над Уманью торопится на восток черная лава дыма. Умань горит, и красное солнце, не мигая, смотрит на землю выбитым глазом… Не это ли конец света, написанный под действием мухоморов апостолом Иоанном?..
Тем более странно слышать эти слова из уст чуть живого чекиста.
Унтер вернулся, и нам стало не до разговоров.
Я видел, как посадили на землю Мазурина и принялись обыскивать его карманы. Ничего не нашли.
– Он спрятал билет коммуниста и офицерские документы, – объяснил унтер Зольнер. – Но не успел раздобыть форму солдата, как этот пройдоха.
Мне он симпатизирует. Наверное, я понравился ему тем, что помимо уничтожения документов командира Красной армии догадался, в отличие от этого недотепы, еще и переодеться. Кажется, унтер любит расторопных военных.
– Каким подразделением вы командовали? – присев перед Мазуриным, спрашивает он.
Хочу сказать, что русский, не знающий немецкого языка, даже приблизительно не поймет этого вопроса на слух. «Комманден» можно понять как угодно, ей-богу.
Мазурин тупо щурится на носок своего сапога. Он сидит по-турецки, так ему проще не завалиться на бок. С губ его, носа и бровей капает, почти льется кровь. Ну, от этого не умирают. Гораздо больше меня, как врача, тревожит его рана плеча. Сколько он потерял крови?
– Ублюдок, – констатирует унтер и встает.
Через несколько минут моего лежания и мазуринского сидения среди рева проезжающих мимо танков и мотоциклов я различил такт работающего двигателя легкового автомобиля. Когда он въехал во двор, солдаты без команды выстроились в две шеренги, а мотоциклисты соскочили и замерли справа от руля по стойке смирно.
На бегу упрятывая пистолет в кобуру, унтершарфюрер Зольнер второй рукой поправлял пилотку.
Хлопнула дверца. Послышалась рваная речь, в подробности которой я не вникал. Потом все стихло, и через мгновение я почувствовал тычок в плечо.
Меня схватили сразу несколько рук, и я взлетел в воздух. Ощутив твердь и найдя равновесие, я поднял глаза.
Нет, это был не штурмбаннфюрер, если я правильно разбираюсь в знаках различия. За два месяца войны быстро учишься условностям. Таким, например, как нюансы вражеской формы. Передо мной стоял не майор, а полковник, если переводить звания СС на привычные военному слуху. Худой, аристократического вида мужик одного со мной возраста, с чувственными губами и тонкими длинными пальцами. Монокль словно прирос к его левому глазу. Мне подумалось – сними с него сейчас форму, и он тотчас запоет. Уверен, это не он ткнул меня носком сапога.
– Господин штандартенфюрер, – завопил Зольнер, – мною взяты в плен двое красных командиров! Полагая, что они могут быть полезны как носители информации, я приказал сообщить вам!
Дважды солгал. Взял в плен он только меня. И не он, вообще-то. И в штаб он посылал не к полковнику, а к майору. Сказать об этом Певцу?..
Тот посмотрел на меня, точнее, на мои петлицы, повернулся к Мазурину.
– Кто ви есть? Какое подразделение ви командовать? – Голос Певца оказался совсем не настроенным на известные мне вокальные категории. Он был сух и скрежетал, как ржавые сарайные петли. Берлинской оперой тут и не пахло.
Чекист поднял лицо, и только сейчас я увидел, что оно сплошь залито кровью, а два белых глаза осмысленно живут на нем, как квартиранты.
– Капитан Красной армии Мазурин. Прибыл в распоряжение командарма Двенадцатой армии в качестве командира батальона…
– Где ваши документ?
– Я их сжег…
– Ви коммунист?
– Член партии большевиков с двадцать девятого года…
Я не понимал, что ему мешает лгать!
Эсэсовец расслабил веки, и монокль, упав, повис на шнурке.
– Ви честно отвечать на вопросы. Ви настоящий офицер.
Повернувшись ко мне, он еще раз осмотрел мои нищие петлицы. Я заметил, что недавний равнодушный взгляд его сменился на брезгливый.
– Отвечать, кто ви есть.
Я разлепил пересохшие губы, но не успел выдавить и звука.
– Это писарь мой, сука… Власенко, – опустив голову, проговорил Мазурин. – Он украл у меня белье и деньги, и я вынужден был посадить его под арест. – Подняв глаза, Мазурин уставился в меня пронзительным взглядом. – В плен сдался, мразь?!
Совершенно не представляя, как реагировать на это, я облизал сухим языком сухие губы. Раздался звук напильника, прогулявшегося по куску ржавого железа.
Певец перевел на меня недоуменный взгляд. Военные часто с интересом реагируют на чуждые им бытовые драмы.
– Сука, – продолжал поносить меня Мазурин, – еще когда тебя прислали в часть перед самой войной… уже тогда энкавэдэ доложил о твоем прошлом…
– Что ви называть прошлым? – быстро, как выстрелил, спросил Певец.
– Герр штандартенфюрер, осмелюсь доложить… – осторожно вмешался унтер. – Прическа…
Он не «осмелился» бы никогда в жизни на такую наглость, но мое очевидное потрясение после слов Мазурина подсказало, что он был на правильном пути. Так вот почему он был так настырен с выведением меня на чистую воду!.. Черт возьми, видел бы я себя со стороны!.. Я же не стрижен наголо и не ношу сантиметровую стрижку, как все бойцы и командиры!
– Он сын русского купца, мироеда и истязателя трудового крестьянства… – с ненавистью глядя мне в глаза, бормотал Мазурин. Он не знал немецкого, но понимал, что случилось что-то неладное. – Его отец был председателем торговой палаты в Киеве… – тьфу!.. и кровавый плевок всего несколько сантиметров не долетел до моего чужого солдатского ботинка.
Певец вынул из кобуры «вальтер» и, зацепив стволом драный унтером отворот моей гимнастерки, отвел в сторону. На мне действительно было нижнее белье старшего командного состава.
– Почему ви так стрижен?
– Не успели постричь.
Эсэсовец поджал губы и, нацепив монокль, покачался с пятки на носки.
– Капитан Мазурин, ви сказать, что прибыли на фронт. Как вам знать, кто такой солдат Влясьенко?
«Хороший вопрос», – похвалил я Певца.
– А я с этой контрой и ехал на передовую… Вручили в тылу… Его и еще сорок новобранцев… Я даже до штаба добраться не успел… – С каждым словом Мазурина от его подбородка отрывалось по капле крови.
«Как в такой ситуации могут работать мозги?» – изумился я, впервые за все время мысленно выругавшись.
Мазурин только что подписал себе приговор. Он сказал, что прибыл на фронт перед самым окружением. Таким образом, не владеет ситуацией и быть носителем оперативной информации не может по определению. Вместе с этим признался, что коммунист, и на ходу придумал мне биографию человека, который должен питать к советской власти лютую ненависть.
Что он делает?..
Ирреальность окружающей обстановки оставила мне только два чувства – слух и зрение. Остальные словно вышли из меня за минованием надобности. Я только видел трупы вокруг, капающую с подбородка чекиста кровь и слышал слова, вгоняющие меня в еще более глухой тупик.
Уж не сошел ли Мазурин с ума от потрясения?
Я всмотрелся в его глаза. Он качался, но в глазах жил разум.
«Живи, – прочитал я в них. – И когда после меня придет следующий, скажи ему, кто был второй…»
Я с опаской посмотрел на Певца. Но он читать по глазам, кажется, не умел. Интересно, когда в меня этот дар вселился?
Певец вынул монокль и стал протирать тряпочкой. Небрежно кивнул унтеру. Тот понял его правильно. Шагнув к Ольцеру, он выдернул из его ножен нож-тесак и подошел к Мазурину походкой коновала.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?