Текст книги "Искусство существования (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Жизнь негодяя
Прежде чем взяться за этот рассказ, я долго думал о негодяе как таковом и вот до чего додумался…
Негодяй негодяю рознь. Несмотря на то, что ни один здравомыслящий человек не сознает себя негодяем, это очень широкое и пестрое человеческое семейство. Бывают негодяи мысли, негодяи побуждения, негодяи дела, негодяи образа жизни, те, которые сами себе враги, нечаянные негодяи, негодяи из идейных соображений, наконец, есть еще работники метеорологической службы, которые, если вдуматься, тоже порядочные негодяи; но самая вредная негодяйская категория, стоящая даже несколько в стороне, это, так сказать, вечные негодяи, которые неизвестно откуда берутся и поэтому вряд ли когда-нибудь будут истреблены. К ним-то и относится негодяй Аркаша Белобородов, который до самого последнего времени проживал в Москве, поблизости от Преображенской площади, на улице Матросская Тишина.
Биография его относительно коротка. Он родился в 1954 году, когда от нас ушел Садриддин Айни, когда вся страна отмечала трехсотлетие воссоединения Украины с Россией и 125-ю годовщину гибели Грибоедова, когда только что появилась кинокомедия «Верные друзья», вступила в строй первая атомная электростанция, открылась Всесоюзная сельскохозяйственная выставка, началось освоение целинных и залежных земель, когда еще во главе ВЦСПС стоял Шверник, никого не удивляли такие газетные заголовки, как «Против застоя в научной работе», а литературная критика была подведомственна Министерству юстиции. Вообще хотелось бы созорничать и распространить этот перечень странички на полторы, как в «Двух гусарах» у Льва Толстого, но совесть берет свое.
В силу загадочной обособленности детства и юности в общей картине жизни ни детство, ни юность Аркаши Белобородова не давали основания предположить, что впоследствии из него получится негодяй; это был обыкновенный ребенок, неслух и троечник, это был обыкновенный юноша, то есть придурковатое и в высшей степени самонадеянное существо, к тому же страдающее процессом превращения в мужчину и человека, – стало быть, эти два периода можно безболезненно опустить. Но в первой молодости изначальные негодяйские признаки были уже заметны: например, Аркаша целые часы пролеживал на диване, ковыряя мизинцем в носу, и заинтересованно разглядывал потолок. Наблюдая его в такие часы, можно было предположить, что его одолевают либо серьезные мысли, либо лирические воспоминания, но в действительности его одолевало совсем другое, а именно тупое, но чрезвычайно приятное состояние неги, которую умели описывать только античные мудрецы. Потом, лет так двадцати двух, он взял моду молчать; молчит и молчит, как воды в рот набрал, а уж если что и скажет, то такую глупость, что уши вянут. Наконец Аркаша прекратил всякую полезную деятельность. Прежде он учился в кооперативном техникуме, потом бросил техникум и поступил подсобным рабочим на электроламповый завод, но, проработав только один квартал, начал потихоньку отлынивать, и на этом биографическом пункте наступил конец долготерпению его матери:
– Аркадий, – говорила она, – ты почему сегодня не пошел на работу?
Аркаша молчит.
– Я тебе говорю или нет?!
– Отгул, – отвечал Аркаша и поворачивался на другой бок.
– За что отгул-то? – говорила мать, но уже не так сердито, потому что в воздухе повисала надежда на уважительную причину.
Аркаша молчит.
На другой день мать будила его чуть свет и спроваживала на работу, но, когда она приходила домой в обеденный перерыв, Аркаша лежал на диване и, держа мизинец на изготовку, заинтересованно разглядывал потолок.
– Аркадий, – говорила она, – почему ты не на работе?
Аркаша молчит.
– Я тебе говорю или нет?!
– Не та смена, – отвечал Аркаша.
– Значит, тебе во вторую смену? – с упованием спрашивала его мать.
Аркаша молчит. Он молчит, молчит, а к вечеру его прорывает:
– Слышишь, мать, – говорит он, не вынимая мизинца из носа, отчего в его голосе прорезывается галльская интонация. – Сейчас передавали, что в Америке тридцать восемь градусов ниже нуля. А у них, наверное, и польт нет. Небось теплоцентраль вся полопалась, с электроэнергией, к чертовой матери, перебои… Жалко американцев, по-человечески жалко!
Двадцати пяти лет Аркаша женился. Женился он просто так, что называется, от нечего делать. В ту пору как раз шла телевизионная постановка «Кошка на радиаторе», и Аркаше до того приглянулась семейная жизнь, что в скором времени он женился. В жены он взял девятнадцатилетнюю девушку, очень полную, которая, впрочем, была так хороша лицом, что на ее полноту он смотрел сквозь пальцы. Сразу после свадьбы с Аркашей что-то произошло: он целых три дня строил фанерную перегородку, разделившую комнату на равные части, так что у молодых вышел собственный закуток, и затем даже устроился сторожем на Преображенский рынок, но, как и следовало ожидать, его деятельного запала хватило на какие-нибудь две недели, и все закончилось опять же диваном, ковырянием в носу и разглядыванием потолка. Потом у Аркаши родился сын, и жена с матерью заразились той вздорной надеждой, что, став отцом, он образумится и возьмет себя в руки, но Аркаша нисколько не переменился; напротив, он, как говорится, совсем стал плохой, и, когда жена посылала его за детским питанием на молочную кухню, он с полчаса отсиживался в подъезде, а потом оправдывался различными небылицами вроде того, что будто бы персонал молочной кухни проворовался, и ее закрыли на переучет. В отличие от Аркашиной матери Аркашина жена была человеком жестким, она потерпела полтора года, а потом сделала ему первый и последний выговор в их супружеской жизни:
– Ну ты совсем мышей не ловишь! – сказала она с какой-то неженской силой, и на другой день была такова.
Когда Аркаша остался в своем закутке один, он понял, что это как раз то, что ему было нужно. Видимо, его существу недоставало собственного ограниченного пространства, которое наводило бы полную гармонию между внутренним и наружным, что, впрочем, отнюдь не характеризует его с отрицательной стороны, а даже навевает кое-какие волнующие подозрения, поскольку к ограниченным пространствам питали наклонность как раз недюжинные натуры, например, Петр I обожал спать в платяных шкафах. Аркаше чрезвычайно нравился полумрак, стоявший в его закутке даже в солнечную погоду, он полюбил паутину под потолком, посеревшее полуокошко, искажавшее до неузнаваемости уличный пейзаж, грязные чашки на столе, засалившиеся до такой степени, что на них можно было расписываться спичкой или ногтем, безобразно замусоренный пол, одним словом, ему пришелся по душе дух запустения и распада. Единственное неудобство заключалось в том, что после отъезда жены восвояси мать отказалась его кормить, и он стал питаться исключительно черным хлебом. Впрочем, со временем он привык и даже до такой степени, что однажды его стошнило от порции яблочного пирога, которым мать угостила его на Первое мая. То место, где его стошнило, он покрыл газетой, и вроде бы ничего.
Наконец его посадили. В минуту отчаяния мать пожаловалась в милицию, и через некоторое время его посадили. Законный годовой срок он отбывал где-то в Калужской области, и, как это ни поразительно, ему почти понравилась жизнь в местах заключения, во всяком случае, она не оставила в нем горьких воспоминаний. Наверное, так вышло из-за того, что Аркашу кормили в зоне, а также из-за того, что у него нечаянно проклюнулось каллиграфическое дарование, и он главным образом занимался тем, что писал объявления, лозунги и выпускал газету «За новую жизнь». Когда он однажды проговорился матери, что ему почти понравилась жизнь в местах заключения, она заперла свою половину комнаты и уехала к двоюродной сестре в Ташкент.
Теперь гармония с ограниченным пространством усилилась компонентом абсолютного одиночества. Аркаша просыпался, когда просыпался, часа два-три проводил в состоянии неги, чутко прислушиваясь то к таинственным шорохам, то к гаммам, которые разыгрывал мальчик с четвертого этажа, потом он вставал и начинал для моциона прогуливаться по своему закутку, осторожно минуя то место, где его стошнило яблочным пирогом. В тех случаях, когда на него нападал голод, а дома было хоть шаром покати, он шел в продовольственный магазин и на средства, вырученные от сдачи пустых бутылок, которые он собирал где придется, но чаще всего на левом берегу речки Хапиловки, сразу за магазином похоронных принадлежностей, покупал буханку ржаного хлеба и две упаковочки молока. Возвратившись домой, он закусывал, а затем опять прилаживался на диван. Незаметно являлись сумерки, печальные и вкрадчивые, как попрошайки, потом наступала полная темнота, и, когда закуток бледно вспыхивал отсветом уличных фонарей, Аркаша начинал потягиваться и зевать. Часу в девятом он уже спал.
Этот жизненный распорядок время от времени нарушало только одно постороннее обстоятельство: явление участкового уполномоченного Иванова. Примерно раз в месяц Иванов появлялся в Аркашином закутке, с минуту привыкал к спертому воздуху, который, кажется, можно было потрогать, снимал фуражку и начинал:
– Как видно, одного срока вам недостаточно. Плачет по нас зона, гражданин Белобородов.
Аркаша молчит.
– Я не перестаю удивляться, – продолжал участковый уполномоченный. – Молодой человек, руки-ноги есть, голова на месте – ну, все дороги перед вами открыты, а вы обломовщину разводите, достоевщину, пацифизм. В комнате у вас хлев… вы вообще моетесь?
Аркаша молчит.
– Имейте в виду: вас опять посадят. Дадут полтора месяца на раскачку, и если вы за эти полтора месяца не устроитесь на работу, то я вам гарантирую небо в клетку.
Поскольку меланхолической позой и отсутствием всякого выражения на лице Аркаша давал понять, что угрозами его не проймешь, участковый уполномоченный Иванов возвращался к увещеваниям:
– Ну хорошо, вот пойдут у вас внуки – что вы им станете рассказывать? Как всю молодость на диване пролежали?
Тут Аркашу неожиданно прорывает:
– Вас послушать, капитан, так как будто у всех есть, что внукам рассказывать.
– У меня есть, – возражал участковый уполномоченный.
– Ну да! Вы будете рассказывать, как ходили к Белобородову, который всю молодость пролежал на диване.
– Негодяй ты, вот ты кто! – говорил Иванов и начинал надевать фуражку.
Неизвестно, как участковый уполномоченный Иванов, а Аркаша до своих внуков так и не дожил. Он умер от кровоизлияния в мозг, когда его сын еще путем не умел ходить. Случилось это в 1981 году, когда от нас ушла целая плеяда выдающихся людей, а кроме того, начались регулярные полеты первого советского аэробуса, широко был отмечен смертный юбилей Федора Михайловича Достоевского, довольно глухо прошел Московский кинофестиваль, Владимир Орлов выпустил книгу «Альтист Данилов», встреченную критикой с точки зрения презумпции невиновности, а лидер иранской революции Хомейни запретил шахматы, как забаву, решительно несовместимую с нормами шариата. Вообще хотелось бы созорничать и расширить этот реестрик до критического объема, чтобы вышло как в бунинской «Старухе», но совесть берет свое. Я решил не озорничать и поставил точку. Не успела она подсохнуть, как я уже звонил одному моему приятелю, читателю-мудрецу, которого я держу в курсе всех моих сочинений. Когда мой приятель взял трубку, я поздоровался и с места в карьер прочитал рассказ. После того, как я на высокой ноте закончил «нормами шариата», мой приятель немного помолчал, а потом сказал:
– Надо менять название.
– Это с какой же стати? – воскликнул я. – Ничего не буду менять, хоть ты меня застрели!
– Нет, ты, конечно, можешь и не менять, но название не годится.
– Ну почему оно не годится, ну почему? – злобно взмолился я.
– Да потому, что нету у тебя никакого негодяя, – сказал мой приятель, – есть несчастный человек, а негодяя отнюдь никакого нет.
– Здравствуйте, я ваша тетя! – сказал я. – А кто же он, по-твоему, если не негодяй! Негодяй, да еще какой! Если можно так выразиться, разрушительный негодяй! Страшнее них только маниакальные убийцы.
– Ну, это уже того… что-то кабалистическое, вообще потрудитесь объясниться. – Мой приятель всегда переходит на «вы», когда сердится или недоумевает.
– Извольте, если вы такой непонятливый, – тоже переходя на «вы», сказал я. – Объясняюсь: такие субчики, как Аркадий Белобородов…
– Погодите, – перебил меня мой приятель, – этот Белобородов действительное или вымышленное лицо?
– Действительное, – сказал я. – Только он до сих пор жив. Живет себе, сукин сын, и в ус не дует! Так вот, эти самые субчики потому разрушительные негодяи, что они появляются независимо от климата, эпохи и общественно-политического устройства. Сами по себе они, может быть, и не негодяи, но, с другой стороны, стопроцентные негодяи, потому что они вечны и бесконечны. Все со временем выведется: спекулянты, изменники, неплательщики алиментов, а Белобородовы будут вечно, потому что они, как тараканы, берутся из ничего. Вот вам не страшно, что и через пять тысяч лет на нашей планете будут жить такие же негодяи? Мне страшно! Мне так страшно, что не хочется мыслить, просто руки опускаются мыслить – а вы говорите: меняй название…
– Это вы все выдумываете, – сказал мой приятель, – вам не о чем писать, вот вы и выдумываете. Вместо того чтобы поднять какую-то большую, настоящую тему, например, тему борьбы компьютеров с человеком, вы шельмуете глубоко несчастное существо. Это так у нас все получатся негодяи! Это и вы выходите негодяй, потому что вы обводите читателя вокруг пальца: читатель, может быть, ожидает от вас что-то о борьбе компьютеров с человеком, а вы его обводите вокруг пальца!
– В таком случае и вы негодяй, – сказал я, – простите великодушно.
– Интересно! – опешил мой приятель. – Я-то почему негодяй?!
– А потому, что вы принадлежите к самой зловредной читательской категории, а именно к интеллигентам в первом поколении, воспитанным на «Иностранной литературе».
– В таком случае, нам с вами больше не о чем разговаривать, – сказал мой приятель и бросил трубку.
Во-первых, потому, что я люблю класть трубку первым, а во-вторых, потому, что мне явилась отличная мысль, которой невозможно было не поделиться, я еще раз позвонил моему приятелю и сказал:
– В качестве эпилога: все люди в той или иной степени негодяи. По нашей жизни хотя бы отчасти не быть негодяем можно только, если не быть вообще. Так что нечего обижаться.
Я положил трубку и призадумался. «Действительно, – думал я, – вокруг нас еще столько недоразумений, что чуть ли не на каждом шагу приходится делать гадости: если вы не воруете, то отлыниваете от работы, если не отлыниваете от работы, то обманываете жену, если не обманываете жену, то дезориентируете детей, лжете начальству, потакаете дуракам, пособничаете спекулянтам, третируете идеалистов, вообще что-то не пресекаете, чему-то не протягиваете руки. Уж на что, кажется, я порядочный человек, и то в некотором роде все-таки негодяй. Правда, если вдуматься, при сложившихся обстоятельствах это не так уж и страшно, а даже, я бы сказал, весело, озорно, потому что выйдешь на улицу, а кругом одни негодяи…»
1989
Он никогда не сидел в тюрьме…
Он никогда не сидел в тюрьме, не умирал с голоду, не замерзал, не тонул, не скрывался, сроду не знал боли острее зубной, и поэтому считал свою жизнь никчемной, недостойной мужчины, вообще настоящего человека. В первой молодости он из-за этого очень переживал и как-то даже уехал с геофизической экспедицией в Теберду, но у него внезапно открылась какая-то аллергия – то ли на тушенку, то ли на жидкость от комаров, – и он был вынужден возвратиться к прежнему, малоромантическому существованию. Двадцати семи лет он женился на своей бывшей сокурснице и к тридцати четырем годам, когда с ним случилась эта история, уже имел двоих ребятишек. Фамилия его была Коромыслов.
К этому времени чета Коромысловых достигла известного благосостояния: у них была трехкомнатная квартира, а в ней все то, чему полагается быть, когда вы достигаете известного благосостояния. Понятное дело, Коромыслов смирился. Более того: с годами он окончательно укрепился в том мнении, что жизнь – это отнюдь не праздник, а своего рода обязанность, даже отчасти служба, и если вы порядочный человек, то ваша первейшая задача будет заключаться в максимальном соответствии своей человеческой должности согласно, так сказать, положению о жизни и штатному расписанию судеб. Единственно, что осталось у него от прежнего беспокойства, был большой портрет Горького, полный комплект «Библиотеки приключений» и сломанная тульская одностволка. Но когда Коромыслов бывал, что называется, подшофе, он ерошил волосы и со слезою в голосе восклицал:
– Разве это жизнь? Это недоразумение, а не жизнь!
Видимо, тоска по какой-то исключительной доле сидела в нем все-таки глубоко.
Теперь о другом. Водится у нас один вредный подвид человека разумного; представители этого подвида тем отличаются от нормальных людей, что не мыслят своего существования без того, чтобы нам с вами как-то не подкузьмить. Впрочем, эти люди измываются над нами без злого умысла, а по причине чувства некоторого превосходства, соединенного с избытком веселости и здоровья, потому что в них сидит некая неистребимая егоза, которая то и дело подбивает их на разные остроумные гадости и злодейства: они выписывают нам журнал «Вопросы энтомологии», устраивают свидания с любовниками жен, вывешивают объявления, гласящие, что будто бы мы торгуем породистыми щенками или скупаем яичную скорлупу. Говорят, абсолютным чемпионом по этой линии остается один замечательный композитор, который, помимо всего прочего, обеспечил себе вечную память тем, что однажды опечатал квартиру одному замечательному писателю, а поскольку этот писатель был человеком мнительным, он с перепугу месяца два прятался по знакомым. Разумеется, озорник, который затеял нашу историю, посредственность рядом с замечательным композитором, но тоже большой прохвост.
Звали его Арнольдом. Это был беззаботный, общительный человек, курчавый, с железным зубом и большими глазами навыкате, которые имели немного ошеломленное выражение. Арнольд с Коромысловым были приятели: они вместе ходили в баню и по пятницам пили пиво в пивном ресторане «Кристалл», который Арнольд называл шалманом.
Как-то осенью, в пятницу, они сидели в «Кристалле» и пили пиво. Накануне у Коромыслова произошла неприятная сцена с женой, которая во время уборки обнаружила в «Эстетике» Гегеля четвертной, припрятанный на банно-пивные нужды, и поэтому в ту пятницу он был не в своей тарелке.
– Разве это жизнь? – говорил Коромыслов, ероша волосы. – Это недоразумение, а не жизнь!
– Что тебе не нравится, не пойму? – спросил его Арнольд, по обыкновению улыбаясь.
– Все! Вообще я считаю, что наша жизнь – это только подобие настоящей жизни, что-то приблизительное, условное, как игра. Вот, допустим, прожил я тридцать четыре года, а что из этого следует? Исключительно то, что я прожил тридцать четыре года!
– У всех так, – сказал Арнольд. – А если у всех так, то, значит, это нормально.
– В том-то и дело, что не у всех! Вот работал я в Теберде: там люди из винтовок стреляют, на камнях спят, спирт неразбавленный пьют – вот это, я понимаю, жизнь!
– Ну, чудак! – сказал на это Арнольд. – Тебе что, приключений недостает?
– Недостает, – сознался Коромыслов и погрустнел.
Тут на лице у Арнольда появилось какое-то ликующее выражение, как если бы он вдруг припомнил уморительный анекдот, – это он решил пошутить с Коромысловым злую шутку; он подумал, что дело можно будет обделать на редкость весело и смешно, так как человек, которого минуют жизненные невзгоды, вероятно, по неопытности поведет себя в критической ситуации как-нибудь очень нелепо, а стало быть, на редкость весело и смешно.
Вот каким образом все устроилось: на другой день домой к Коромыслову явился человек, замечательный необыкновенно высоким лбом, таким выпуклым и тугим, что в нем отражалось электрическое освещение; этот человек вручил Коромыслову толстый пакет, запечатанный сургучом, и попросил в будущую пятницу передать его Арнольду, что называется, из рук в руки; Коромыслов удивился, но пакет взял.
В следующую пятницу, когда они снова сошлись в «Кристалле», Коромыслов рассказал Арнольду о человеке с необыкновенно высоким лбом и отдал пакет.
– Ну, брат Коромыслов, мы с тобой влипли! – воскликнул Арнольд и схватился за голову. – Ты представляешь: мне тоже пакет всучили, чтобы тебе то же самое передать! Ты хоть посмотрел, что в пакете?
– Разумеется, нет.
– А я посмотрел! Деньги в пакете – шестьдесят тысяч.
– Не свисти, – сказал Коромыслов и почувствовал, что вспотел.
– Вот тебе и не свисти! – огрызнулся Арнольд. – Влипли мы с тобой, как последние сосунки!
– И что же теперь будет?.. – на поникшей ноте спросил его Коромыслов.
– Как минимум четыре года без права переписки.
– Да за что же так много?
– За хранение ворованных денег. Это они таким манером вербуют в банды. Сунут деньги под каким-нибудь предлогом, а потом – здравствуйте, я ваша тетя, не желаете ли вступить в банду?!
– Не желаю… – сказал Коромыслов.
– Тогда четыре года без права переписки за хранение ворованных денег. Поди докажи на суде, что ты не верблюд!
– Дай хоть посмотреть, за что сидеть буду, – сказал Коромыслов треснувшим голосом.
– Посмотри, – согласился Арнольд, – но за это тебе добавят строгую изоляцию.
Коромыслов утер ладонью лицо. Ему было ясно, что стряслось непоправимое горе, что жизнь совершенно пошла насмарку, и тогда его обуяла такая гибельная тоска, что захотелось немедленно помереть.
Начиная с того злополучного дня, Коромыслов стал сам не свой: он начал то и дело оглядываться на улицах, в метро взял за правило становиться метрах в трех от края платформы, а дома с отвращением прислушивался к посторонним шумам, ронял столовые принадлежности, вздрагивал от телефонных звонков, часто засматривался сквозь стены и отвечал невпопад. Жена велела ему принимать хвойные ванны и пить пустырник – не помогало.
В четверг Арнольд позвонил Коромыслову на работу и сообщил, будто бы бандиты велели им немедленно явиться на «малину» для объяснений. В первую минуту Коромыслов решил, что никуда не пойдет, что пусть, как говорится, все горит синим огнем, но, хорошенько подумав, он заключил, что нет ничего хуже неопределенности и что, пожалуй, нужно будет пойти. В тот же день, часа за два до свидания с Арнольдом, которое было назначено на половину седьмого в начале Гоголевского бульвара, с Коромысловым произошло внезапное превращение – он перестал бояться. То ли он просто устал бояться, то ли его разобрало зло на людей, которые ни за что ни про что вогнали его в жалкое состояние, то ли в нем действительно сидело какое-то героическое начало, но его вдруг напрочь отпустил страх, и он даже почувствовал себя отчасти другим человеком, нахальным и сильным, как это иногда бывает с застенчивыми людьми тотчас по выходе из кинотеатра, если они посмотрели мужественное кино.
Шли они пешком и очень долго, на чем настоял Арнольд, имея в виду специальную психологическую подготовку: они прошли весь Гоголевский бульвар, всю Кропоткинскую, пересекли Зубовскую площадь и еще с четверть часа плутали какими-то горбатыми, кособокими переулками немосковского антуража. Арнольд через каждые пять минут останавливался перевязать на ботинке узел и из-под руки оглядывался назад, а Коромыслов нарочито беззаботно насвистывал адский танец из «Роберта-дьявола». В конце концов Арнольда стало беспокоить спокойствие его жертвы, и он сказал:
– И зачем мы им понадобились, не пойму?! Ну какие из нас бандиты?..
Коромыслов смолчал, но сделал глазами что-то такое, что вполне могло означать: «А почему бы и нет?»
Наконец пришли. Арнольд в последний раз оглянулся по сторонам, и они завернули в парадное ветхого двухэтажного дома, в фасаде которого было что-то от усталого человеческого лица. Они спустились по каменной лесенке в полуподвал и повернули направо по коридору. Где-то за спиной горела тусклая лампочка, сильно пахло сыростью и еще чем-то непереносимо затхлым – положительно нежилым. В самом конце коридора они остановились напротив двери, которая была исписана разноцветным мелом; Арнольд постучал в нее условленным стуком, и они вошли в просторное помещение с ободранными обоями и отсыревшими потолками, посреди которого почему-то стоял разобранный мотоцикл – в действительности человек с очень высоким лбом использовал это помещение как гараж.
Прямо напротив двери, на низком диване, из которого местами почему-то торчала вата, сидели четверо: тот самый человек, с очень высоким лбом, который на самом деле был обыкновенным сменным мастером с первого подшипникового завода, его приятель, инкассатор, мужчина действительно лютой наружности, и две ничем не замечательные девицы; одна из них просто сидела, положив ногу на ногу, а другая пела под гитару какой-то бандитский романс, от которого веяло гадалками в шалях, милицейскими протоколами и тихими таганскими тупиками. Этот романс до такой степени задел Коромыслова, что ему неожиданно взбрело в голову: жизнь вне закона все-таки романтическое занятие. Правда, к его чести нужно заметить, что эта мысль промелькнула и испарилась, хотя, разумеется, удивительно, до чего может довести какой-то бандитский романс приличного человека.
Как и ожидалось, человек с необыкновенно высоким лбом объявил Коромыслову и Арнольду, что либо они оба становятся членами его разветвленной банды, либо на них поступает в прокуратуру разоблачительный материал.
– Впрочем, можете откупиться, – в заключение сказал он. – По три тыщи колов с носа, и чтобы деньги сегодня к вечеру. А то приеду мебель забирать. Я буду грузить, а ты, – он ткнул в Коромыслова пальцем, – будешь стоять и говорить мне спасибо.
Потом он подумал-подумал и добавил:
– Или порежу…
Последнее вышло у него негрозно и даже глупо, так что он засмущался сам, но Коромыслов этого не заметил. Вообще он находился в нервно-приподнятом состоянии духа и не замечал ничего, намекающего на подвох, включая те каменные выражения лиц, какие бывают у людей, когда они делают все возможное, чтобы не рассмеяться. К тому же его все это время отвлекало следующее соображение: он думал о том, что, дескать, вот какие бывают страшные люди, не боящиеся ничего, не имеющие представления о тех основополагающих правилах бытия, без которых жизнь становится невозможной, как без вестибулярного аппарата, и, видимо, способные на самые невероятные, доисторические поступки, вплоть до избиения младенцев или антропофагии.
Вернувшись домой, Коромыслов отослал семью к теще и занялся приготовлениями к обороне. Так как бандиты обещали явиться к вечеру, времени для приготовлений было достаточно, и Коромыслов действовал не спеша. Первым делом он отыскал в ящике с инструментами топор и сапожный нож, затем достал сломанную тульскую одностволку, затем поставил кресло в прихожей напротив двери, разложил на полу оружие, взял из книжного шкафа «Русские пословицы и поговорки», уселся в кресло и стал поджидать бандитов.
Он читал пословицы на ум и смекалку, но вникнуть в их смысл не мог. Его отвлекало не столько ожидание, сколько, как это ни странно, всякие мелочи, которые обычно не замечаешь. То он начинал слышать, как на кухне каплет вода из крана, то его занимало загадочное поскребывание за стеной или урчание водопровода, похожее на какую-то гортанную речь, изредка прерываемую сдавленными смешками. Он отнюдь не боялся, напротив, – чувствовал себя приподнято и спокойно, как накануне схватки чувствуют себя опытные бойцы. Ему даже казалось, что он лучше видит, острее слышит и утонченнее ощущает. В общем, этой ночью он прожил свои самые интересные и содержательные часы.
Далеко за полночь Коромыслов заснул, но спал он так чутко, что слышал сквозь сон, как на кухне каплет вода из крана. Поутру он первым делом отметил, что бандиты так и не появились. Коромыслов подумал, что они скорее всего сробели, поскольку им, наверное, стало ясно, что они связались с мужественным человеком, из тех, кого не сломишь походя, с кондачка. Это по-своему удивительно, но в связи с этой приятной догадкой в нем отчего-то особенно сильно заговорил природный патриотизм.
Но затем приятное настроение стало сникать, так как дело все же не получило настоящего завершения. Коромыслов долго слонялся из угла в угол, немного сердясь, как это бывает, когда человек обманывается в своих ожиданиях, даже если это ожидание неурядиц. В половине второго он пообедал: съел безо всякого аппетита тарелку грибного супа и два бутерброда с ливерной колбасой. Потом он долго чистил ботинки, потом сделал ревизию своим галстукам, потом почитал, потом было взялся чинить утюг, но вдруг бросил отвертку и стал стремительно одеваться. Одевшись, он вышел на лестничную площадку и тут вдруг вспомнил, что оставил сапожный нож. «Дороги не будет», – подумал он, но за ножом все-таки возвратился.
Около четырех часов пополудни Коромыслов уже прохаживался возле того самого дома, в котором накануне состоялась аудиенция у бандитов, и поджидал человека с необыкновенно высоким лбом. Вечерело; переулок был пуст, и только далеко, под горку, темнела фигура, похожая на восклицательный знак; где-то поблизости играли на пианино, лениво, с противным металлическим звуком ползли по мостовой опавшие листья; прошла мимо некрасивая девушка и посмотрела на Коромыслова так заинтересованно, что у него даже настроение поднялось.
Хозяин «малины» долго не появлялся. Трудно сказать, что было тому причиной, но Коромыслов нисколько не сомневался в том, что с минуты на минуту его увидит, как иногда, глядя на телефон, вдруг почувствуешь, что он сейчас зазвонит, – и он действительно зазвонит. В общей сложности Коромыслов прождал два часа, но не заметил, как пролетело время, так как он был поглощен ожиданием и еще тем сосредоточенным, мужественным чувством, которое иногда пробуждается в натурах чувствительных и неровных. «Вот это жизнь! – время от времени говорил он себе. – Вот это, я понимаю, жизнь!» Только когда совсем пропотел карман, в котором он мусолил сапожный нож, когда уже стемнело, и в переулке зажглись квелые фонари, человек с необыкновенно высоким лбом вышел из дома и, подняв воротник пальто, поплелся к Москве-реке.
– Эй, погоди! – закричал Коромыслов и бросился ему вслед.
Хозяин «малины», то есть сменный мастер с подшипникового завода, обернулся и стал щуриться в темноту. Когда же Коромыслов подошел совсем близко, мастер узнал его и поморщился: он устал и дурачиться был не в силах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.