Текст книги "Божественный Юлий"
Автор книги: Яцек Бохенский
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Это будет любовь ненарушимая, святая, любовь – дружба и любовь – союз, aeternum hoc sanctae foedus amicitiae.[2]2
Вечный союз святой дружбы (лат.).
[Закрыть] Никто еще никого так не любил, никто никому не был так верен. Что? Какая-то Квинтия слывет красавицей? Ну ладно, она белолицая, высокая, хорошо сложена, но не красавица, потому что слишком грузна, без обаяния, без огонька, как же можно сравнивать ее с Лесбией? А это еще что? Кто-то сравнил Лесбию с подружкой Мамурры, этого гуляки? Что за вздор! У той девки чересчур длинный нос, безобразные ноги, короткие пальцы, она брызжет слюной, и речь ее отнюдь не упрекнешь в изысканности. Только у Лесбии нет никаких изъянов. Только Лесбия владеет всеми чарами Венеры.
Дорогой Маний, которому я стольким обязан, – признается Катулл далее, – хочу тебе еще сказать, что я готов на жертвы. Если бы Лесбии было недостаточно одного меня, я даже согласен время от времени терпеть ее измены. Я ее уважаю. Я не буду на нее брюзжать и не стану по-глупому требовать слишком многого. Эти ночи чудесны, изумительны. Это краденая любовь. Знаю, я получаю нечто, сейчас только отнятое у мужа, только что отделившееся от его тела. Но мне должно быть довольно и этого. Пусть Лесбия хоть ту минутку, что провела со мной, отметит в календаре, как счастливую. Поистине я хочу избежать глупой жадности и назойливости.
В элегии к Манию настроение светлое. В конце концов Юнона тоже изменяет Юпитеру, а все же его любит. Заканчивается послание оптимистически. Ведь Катулл прекрасно понимает, что брак Клодии не из числа счастливых. Поэт с легким сердцем соглашается на жертвы, которых в действительности ему не придется приносить. Кроме того, он наивен. Кажется, Лесбия дурно говорила о Катулле в присутствии мужа, а тот радовался – вот глупец. Он ничего не понял! Ведь это лишь доказательство ее любви к Катуллу. Была бы она здорова, она бы молчала. Она нездорова. Она говорит. Значит, помнит. И не только говорит. Она говорит дурное, горячится, сердится. Стало быть, любит.
Действительно ли Катулл наивен? А эта эпиграмма, в которой он старается отнестись к словам Лесбии скептически, словам, сказанным в порыве страсти? Лесбия уверяет, что не хочет быть ничьей женой, только женой Катулла, хотя бы ее добивался сам Юпитер. Но то, в чем женщины уверяют любовников, надо записывать в воздухе и быстротекущей воде. Значит, он не наивен? Он сомневается? Увы, нет. Он скорее делает вид, что сомневается. Он говорит обо всем этом с напускным юмором и невозмутимостью. Он хочет себя застраховать: вот, извольте, я обдумал все возможности, я знаю, как это бывает в жизни, я все понимаю и сумею владеть собой. Ей, наверно, только кажется, что она желала бы стать моей женой, но это ни к чему. Я согласен терпеть ее мужа.
Впрочем, муж скоро умирает.
Тут-то и начинается настоящая драма. О новом замужестве Лесбии и речи нет. А появляется на арене некий Целий Руф, которого Катулл сперва считает своим другом. Этот человек на долгое время становится любовником Лесбии.
(Как протекал их роман, от Катулла мы не узнаем. Из третьих лиц осведомлен был лучше всего Цицерон, политик, философ и адвокат, который в суде изложил много пикантных подробностей. К самым невинным относится утверждение, что Клодия и Целий Руф вместе находились в Байях, модном в те времена месте морских купаний. Цицерон был, как всегда, бесцеремонен и с присущим ему пафосом сказал: свободная любовь, легкие увлечения, распутство, Байи, увеселения на пляжах, пирушки, гулянья, пенье, музыка, поездки по морю… Она не искала уединения, не пряталась и вообще не желала скрывать своего порочного поведения… В наименее пристойных обстоятельствах она испытывала радость, что это происходит на глазах у многих свидетелей и при полном свете дня… Не только своей походкой, но и одеждой и выбором друзей, не только зазывными взглядами и вольностью речей, но и объятьями, поцелуями, купаньями, водными прогулками, ужинами в мужском обществе – всем этим она производила впечатление куртизанки, причем куртизанки, продающейся за деньги, разнузданной и бессовестной.)
Был период, когда Катулл предпочитал не подавать вида, что замечает эту достаточно явную и как бы «официальную» измену Лесбии. Он выжидал долго. За это время Лесбия несколько раз к нему возвращалась, и ее возвращеньям сопутствовали вспышки любовного восторга. Катулл, однако, быстро набирался степенности. Он написал стихотворение, в котором просил об одном: пусть боги сделают так, чтобы Лесбия говорила правду и исполняла обещанья. Все чаще стали звучать в его поэзии раздумье и торжественный тон, а описания ласк сменила назидательность.
Вскоре поэт снова совершенно теряет голову. Возникают язвительные эпиграммы, позорящие Руфа. Неуклюже и нелепо великий поэт пытается скомпрометировать соперника в глазах Лесбии.
Он пишет эпиграмму на какую-то другую женщину, находящуюся в связи с Руфом, и силится представить ее в самом дурном свете. Он решается на нечто еще более постыдное. – Не удивляйся, Руф, – говорит он, – что ни одна женщина не хочет тебе отдаться. (И эти слова не застряли у него в глотке!) Ведь от твоих подмышек разит отвратительным козлиным потом. Поистине, красивые девушки не спят с существом, до такой степени напоминающим скотину. И наконец: Руф, я хотел видеть в тебе друга, увы, напрасно. Напрасно? Нет, я плачу ужасную цену. Ты выжег мое нутро, отнял единственное мое сокровище, оторвал ее от меня, ах, язва моей жизни, чума моей любви! Я страдаю, ибо уста, которые я целовал, ты осквернил своей мерзкой слюной. О, это не пройдет тебе безнаказанно, тебя будут знать в веках, я обеспечу тебе славу. Потомство узнает, каков ты был.
А тебя, Лесбия, не львица ли родила? Не из камня ли у тебя сердце? О нет, Лесбия непрестанно обо мне говорит и непрестанно меня ругает. Значит, любит! Я тоже вечно ее проклинаю. Потому что люблю. Постойте, постойте… Неправда, что я дурно говорю о Лесбии. Я не смог бы говорить о ней дурно. Не смог бы так гибельно любить. Это вы там опять выдумываете… Клянусь Юпитером! Лесбия возвращается, сама возвращается, по своей воле, а я уже не надеялся, но так желал. Разве бывает большее счастье?
Miser Catulle, desinas ineptire…
Несчастный Катулл, освободись от наважденья…
Настали самые черные дни. Лесбия часто меняла любовников, а порою имела их по нескольку зараз, по мнению Катулла, – триста (полюбилось ему это число). Вилла Лесбии на Палатине стала местом непрерывных увеселений и кутежей. – Вы устроили в ее доме кабак! – кричал Катулл гостям первой великосветской львицы того времени. – А ведь там живет женщина, которую так любят, как ни одну никогда не будут любить. Я испачкаю вход вашего кабака позорными надписями. Что вы думаете? Что только у вас есть?… Вы, презренная свора развратных волокит, особенно Эгнатий, этот испанский хам, который моет зубы мочой и смеется идиотским смехом.
Однако нельзя долго заниматься Эгнатием, вон другой соперник угрожает: Равид. Дурень! Куда ты лезешь? Под огонь моих ямбов? Милости прошу, можешь и ты прославиться, если хочешь. А это кто? Геллий? Этот негодяй когда-то соблазнил жену собственного дяди. Он блудил с матерью и сестрой. Он должен оставить Лесбию в покое, ведь она ему не родня.
О, Геллий, я, правда, хотел с тобой дружить и подарить тебе стихи Каллимаха, но этому уже не бывать.
Катулл метался, встревая в безнадежную борьбу и унижаясь неслыханным образом. Не было таких аргументов, которые он поколебался бы бросить в лицо «жалким развратникам». Поэт высоких чувств и певец сексуальной одержимости откровенно показывал свою слабость, но в то же время старался осуществить угрозы. Может, ему удастся увековечить Равида, Эгнатия и прочих? Пусть тысячелетиями терзают их, как фурии, ямбы Катулла, Эгнатиев много, но, может быть, кто-нибудь когда-нибудь захочет индентифицировать личность того, который мыл зубы мочой, – и месть Катулла свершится.
Маньяк Катулл неутомимо громил соперников, обвиняя их в ужаснейших извращениях, но суда поэта ждала сама Лесбия. Вопреки характеристике, данной Цицероном, это, видимо, была женщина незаурядная. Куртизанка, наделенная умом, размахом и воображением, она знала греческую культуру и имела наклонности к литературе. Катулл называл ее «преступницей», однако не клеветал на нее, что не составило бы большого труда, поскольку Цицерон в завуалированной форме обвинил Клодию в убийстве мужа и подозрительно близких отношениях с братом. Для Катулла существовало только одно преступление Лесбии: любовные (и нравственные) муки, ему причиненные. Он знал, что делала Лесбия, даже знал, что она делала это «в переулках и на перекрестках». (Смысл, конечно, был не буквальный, а символический, и слова эти заменяли некоторое ценностное определение.) Но не в этих поступках, как таковых, обвинял Катулл Лесбию, не в них видел суть преступления, а в отказе от любви чистой и святой, от той его любви, которую ни с чем нельзя сравнить, которая, увы, уже не может быть ни добротой, ни любовной дружбой, si opitima fias (хотя бы ты и стала совершенством), и которая никогда не кончится, omnia si facias (хотя бы ты совершила все). Преступление состояло в том, что наградой за любовь были терзания. Odi et amo. Ненавижу и люблю. Почему, не знаю. Но чувствую, что так оно есть. Я испытываю муки распятого на кресте.
Наконец пришла последняя мысль: но ведь я был добр! Может быть, у богов есть жалость? Если такая жалость есть, пусть они обратят взор на меня, беспорочно прошедшего через жизнь. Я уже не прошу, чтобы она меня любила. И не прошу невозможного: чтобы она стала чистой. Я хочу выздороветь сам, избавиться от этой злой хвори. Боги, верните мне здоровье за то, что я порядочный человек.
А вы, ближайшие друзья, передайте моей милой «немного злых и последних слов». Пусть себе живет и здравствует со своими кобелями, которых она обнимает по три сотни зараз и из которых ни одного не любит душой, но только терзает печень им всем. И пусть не ждет от меня любви, как бывало, ибо по ее вине любовь эта вырвана с корнем, как цветок в поле, срезанный плугом.
* * *
Политиком Катулл не был. У него не было политической программы, в политике он не разбирался, видел только внешние проявления, несущественную поверхность исторических процессов, но смысла их не понимал. Более того, не хотел понимать и не намерен был ими интересоваться. Цезарю он прямо сказал: «Во всяком случае, я не стараюсь тебе нравиться и не желаю знать, ты бел или черен». Цезаря, возможно, это даже не задевало. Цезарь с сожалением глядел на такое обскурантское отношение к политике. Но болтовня безумствующего поэта наверняка казалась ему вредной.
Партнеры встретились далеко не равные. С одной стороны – трезвейший и дальновиднейший политик, с другой – одержимый лирик, поглощенный любовью, александрийской поэзией и светской жизнью узкого, элитарного литературного круга. С одной стороны – зрелый мужчина, владеющий своими страстями и не знающий угрызений совести, с другой – молодой человек, страстно увлекающийся и моралист. (Его творчество, впрочем, обвиняли в безнравственности. Он. ответил: «Автор должен быть чист, поэзия же не обязана».) С одной стороны – практик, с другой – романтик. С одной – ловкий тактик, с другой – беспомощный нонконформист. С одной – деятель, с другой – всего лишь наблюдатель.
Предметом нападок Катулла стали не политические идеи Цезаря и не его общественная, административная или военная деятельность. Это была не критика системы правления. Даже в выдвигавшихся Катуллом упреках в плане экономическом речь шла о частностях, не об основе. Основы Катулл не разглядел. Понятно, цезарианские круги, выступая против Катулла, обвиняли его в верхоглядстве, этот упрек сам напрашивался. Не раз делались замечания, что поэт имеет слабое понятие о системе политических отношений в Риме. Знаешь мало, а критикуешь, – так обрывали его то и дело. Ответом Катулла была эпиграмма-двустишие, в которой он заявлял, что не старается что-либо знать и что его вообще ничуть не волнует вопрос, белый ли Цезарь или черный, иначе говоря, какую программу представляет, потому что – и это надо было уже додумать самим – существуют более важные критерии и все явления дозволено рассматривать в ином аспекте. Весь мир ваших представлений меня не интересует – вот смысл этой краткой эпиграммы.
Катулл обладал чертой, у поэтов весьма нередкой: он слегка иронически относился ко всем сухим, чересчур рациональным дисциплинам, ко всякой формализации мышления и действий, к рутинерству и педантичной учености. Он посвятил книгу историку Непоту, с которым был дружен и которого любил. Но в посвящении этом есть что-то двусмысленное, а именно – пафос, за которым как бы прячется легкая насмешка. Раздумывая, кому бы посвятить свою «книжонку», свои «стишки», свои «безделки» и «пустячки», Катулл приходил к выводу, что посвятит только Непоту, ибо «ты, Корнелий… отважился изложить всю историю мира в трех томах ученых, клянусь Юпитером, и объемистых». Еще более явная ирония сквозит в характеристике Цицерона, красноречивейшего римлянина из всех, «какие есть, были и еще будут в грядущие годы», а также «наилучшего из адвокатов», тогда как Катулл – «наихудший из поэтов».
И вот человек такого психического склада начинает задираться с Цезарем. Помпей его меньше интересует: пожалуй, только как зять Цезаря. «Тесть и зять». Оба триумвира связаны семейными узами, и это невероятно раздражает Катулла, словно сам факт, что триумвиры породнились, был неслыханным «сандалом. Страсти Катулла всегда необузданны, а аргументы неисчерпаемы. Но единственно возможная для него оценка общественных явлений – это оценка моральная, стало быть, все аргументы, возмущенья и нападки будут в морализаторском плане. Ведь этот аполитичный поэт не интересуется ни мотивами политических действий, ни их эффективностью, вообще ничем, кроме проявлений добра и зла, которые он лично видит в ближайшем своем окружении.
Непосредственной мишенью для ударов Катулла редко бывал Цезарь, чаще его любимчики, в особенности Мамурра и Ватиний. Мамурра, саперный офицер Цезаря, удостоился наихудшей характеристики. Он оказался мотом, развратником, спесивцем, да еще пытается, видите ли, писать стихи, что вконец рассердило Катулла. Поэт чувствовал себя оскорбленным всеми претензиями Мамурры, а их было много и самых разнообразных. Мамурра желал, чтобы все видели его богатство, слепил людям глаза роскошью и беспечным обращением с деньгами, которыми сорил слишком уж явно. Он претендовал на высокое общественное положение как важная персона, на роль первого любовника как возлюбленный многих женщин, на роль светского человека как завсегдатай салонов, наконец, на причастность к поэзии как графоман. А между тем этот светский лев, этот король жизни, был всего лишь провинциалом из Формии. Напыщенный шут! Креатура с сомнительным происхождением! Откуда взялось все то, что эта темная личность смеет демонстрировать с таким шумом? Кто покрывает издержки? Кто оплачивает его карьеру? Цезарь, отчитайся за финансовые дела Мамурры!
Разумеется, счета подводит не Цезарь, а сам Катулл. Мамурра владеет тем, чем прежде владели косматые галлы. Да, да, Цезарь, да, современный Ромул, да, старый похабник! Ты будешь на это глядеть и этому потакать? А этот шут, заплывший изобилием, будет порхать по всем постелям этаким белым голубком, Адонисом этаким? Кто способен видеть это и терпеть, если не бесстыдный пожиратель состояний и плут? О, несравненный полководец, единственный в своем роде, неужто для того затевал ты военные походы, чтобы этот холеный болван мог проживать тысячи? Разве можно это назвать иначе, как злоупотребление покровительством? Мало он растранжирил, мало промотал? Почему вы потакаете этому негодяю? На что он годен, кроме того, чтобы пожирать одно состояние за другим? Во имя чего вы, толстосумы, тесть и зять, два богача, проматываете собственность города Рима?
Вторым человеком, весьма не нравившимся Катуллу, был Ватиний. На сей раз речь шла о чиновнике, тоже величине искусственно созданной Цезарем, милостью Цезаря, но более влиятельной, чем Мамурра. Ватиний, homo novus,[3]3
Новый человек, выскочка (лат.).
[Закрыть] представитель партии популяров, отличился тем, что в бытность народным трибуном в 59 году внес в сенат предложение и добился утверждения закона о предоставлении Цезарю управления Цизальпинской Галлией, а также Иллириком на пять лет с чрезвычайными полномочиями (знаменитый lex Vatinia de Caesaris provincia). Сам Цезарь как будто сказал, что Ватиний никогда ничего не сделал безвозмездно. Предложения Ватиния были приняты в нарушение законодательной процедуры и вопреки некоторым религиозным традициям. Ватиний ни во что не ставил авторитет сената, ради выгоды Цезаря шел на многие противозаконные действия, выказывал нарочитое презрение ко всякой законности и демонстративно нарушал обычаи. Однажды он появился в черной тоге на погребальной церемонии, тогда как полагалось надевать белую тогу. Цицерон даже обвинил его в провокации большего масштаба. Ватиний, по его словам, подговорил некоего агента к ложному самообвинению перед сенатом. Агент заявил, что намеревался совершить покушение на Помпея, а Ватинию важно было только замешать в дело о заговоре кое-каких известных особ. Несмотря на усилия Ватиния, сенат не поверил сфабрикованным обвинениям, и провокация сорвалась. Ватиний сразу же удушил агента в тюрьме, чтобы уничтожить следы.
Хотя Ватиний делал немало демократических жестов, заигрывал с народом и прикрывался именем Цезаря, его не любили, он у всех вызывал отвращение. Ему пришлось добиться постановления, чтобы во время игр зрителям не разрешалось бросать камни, но самое большее – яблоки. Устраивая игры, он как-то раз пострадал от взбесившейся публики.
Обо всех этих делишках Ватиния Катулл не написал ни слова, только в короткой фразе выразил сомнение, имеет ли еще жизнь хоть какую-нибудь ценность. Вот другое ничтожество, Струма Ноний, сел в курульное кресло. Ватиний, пробиваясь в консулы, совершает клятвопрестугашчество. Ну что, Катулл? Не лучше ли умереть поскорей?
Ионий этот ничем не был примечателен, кроме того, что в качестве курульного эдила восседал в знаменитом кресле из слоновой кости и что звался «струма», то есть «шейная опухоль». Ватиний действительно рассчитывал стать консулом. Это была его честолюбивая мечта, над которой смеялся и Цицерон.
Вот до какого морального упадка довел Цезарь! Катулл задыхается в этой ужасной атмосфере. Он не намерен вникать, полезны ли все leges Vatiniae (например, о земле для ветеранов Помпея) или нет, правы ли сторонники радикальных реформ или же консервативные оптиматы. Он на самом деле аполитичен, но ему все это непереносимо. Цезарь окружил себя плохими людьми. Что же может принести хорошего общественное движение, способствующее таким ничтожествам? Ты, Цезарь, опять будешь сердиться из-за моих шуток? А какое оправдание найдешь ты для дурной башки твоего любимчика Отона? Кроме того, ты сам знаешь, что у Нерия ляжки не мыты.
Борьба с Цезарем была неравная. Катуллу, собственно, не хватало для нее идей и времени. Он ведь занимался переводами длиннейших поэм Каллимаха. Добиваясь признания у столичных критиков, он писал свадебные гимны по александрийским образцам, глубоко чуждые его таланту, но «ученые». Полемизируя с Цезарем и клеймя Ватиния, он, должно быть, часто повторял то, что слышал в своей среде за кубком вина, в банях, от других литераторов, лучше разбиравшихся в политике. Кафе тогда не было, поэтому никто не назвал Катулла «политиком из кафе». Зато были бани. Катулл, этот политик из бань, – всегда и во всем поэт. Найдется ли хоть одна черта, которой бы не доставало этой образцовой модели поэта? Он любил, ненавидел, волновался и негодовал, пил, развлекался, писал стихи по ночам, издевался над графоманами и был беден.
Его разногласия с Цезарем неожиданно закончились примирением, что отметил позже историк Светоний. Протянул руку поэт, и Цезарь охотно этим воспользовался. В тот же день он принял Катулла с большим почетом и дал в его честь обед. Но как, наверно, смешно было слушать их беседу!
* * *
Такова обстановка в Риме, с которым Цезарь более тесно контактирует в зимние месяцы, когда, покинув косматых галлов, переезжает в северную Италию. Короткая передышка, визиты многих наезжающих из Рима, чтение литературных новинок (для государства эта капелька поэзии – тоже передышка). А впрочем, какая уж там передышка в водовороте интриг и политических маневров среди «важных особ», говоря словами Ариовиста! Такова атмосфера в Италии, атмосфера, надо сказать, удушливая, однако, по сути дела, обнадеживающая, да, да, именно так, хотя до божественности еще далеко. Перспективы у Цезаря неплохие. Катулл, безусловно, во многом прав, Ватиний – свинья.
Но пора уже прощаться с соотечественниками и возвращаться в Галлию, откуда приходят неутешительные вести. Оказывается, в Галлии еще далеко не все кончено, как думалось сперва. Цезарь уже это знает, и теперь у него сложилось другое представление о Галлии. Скажем прямо – Галлия не покорена. В Галлии будет восстание. Все галлы жаждут политических перемен, это, видно, у них в крови, но что может быть естественней, все люди желают свободы и ненавидят рабство. Скажем себе вслух: все люди желают свободы и ненавидят рабство; повторим этот трюизм еще раз, хорошенько затвердим, что первого люди будут желать, а второе будут ненавидеть, что никогда это не изменится, ибо измениться не может, и теперь, когда мы выполнили это нехитрое мысленное упражнение, подумаем о предупредительных мерах, то есть о соответствующей дислокации военных частей. И добавим еще кое-что: в Галлии была допущена ошибка. В Галии надо изменить метод. Например, Думнориг теперь уже будет убит.
С Думноригом расправились только два года спустя. Времена, когда быстрота решала все, отошли в прошлое, ныне быстрота была уже необязательна, обязательной была тщательность.
После подавления первого восстания (да, восстание таки вспыхнуло и подавляли его на протяжении этих двух лет), итак, после подавления восстания стала ясна необходимость закрепить одержанные победы. И также стала ясна необходимость пустить пыль в глаза (имея в виду Рим и мнение римлян). Дело было представлено так: бунтовщикам помогала Британия, потому-то и стал возможен бунт и потому-то надо теперь навести порядок с бриттами. Римская армия постепенно сосредоточивается у западных берегов Галлии и готовится к броску на остров.
За весь тот период, когда великодушно помилованный Думнориг находился под постоянным наблюдением, в секретных донесениях отмечалось, что не происходит ничего, в чем его можно было бы упрекнуть. Беседуя с начальником конницы эдуев, Цезарь намекал, что вопрос, кто будет править эдуями, пока остается открытым и что выбор вовсе не обязательно должен всегда падать на Дивициака. Думнориг тоже мог бы справиться с этим постом. Однако Думнориг выслушивал намеки Цезаря с довольно кислой миной, как бы их не понимая. Тем временем Дивициак умер. Тогда в секретных донесениях впервые появилось знаменательное наблюденьице. Думнориг проболтался, что-то брякнул при людях о предложениях Цезаря. Это повторилось несколько раз. Думнориг как будто сказал напрямик, что Цезарю, мол, желательно видеть Думнорига царем эдуев. Игра была несложная. Начальник конницы, действительно стремившийся к высшему сану в краю эдуев, старался заранее заткнуть рты своим политическим противникам, которые, по примеру Дивициака, держались проримской ориентации. Думнориг, таким образом, сам представился как человек Цезаря. Это неожиданное сообщение парализовало оппозицию. Ни у кого не было желания просить разъяснений в штаб-квартире римских войск и тем более протестовать. Эдуи догадывались, что разыгрывается одна из обычных штучек Цезаря, часто им применявшихся. Внезапная перемена симпатий, вчерашние враги куплены и стали друзьями, что ни день все переворачивается вверх дном, и с вчерашними союзниками, если у кого есть желание, можно теперь сводить личные счеты. Дело обычное и всегда возможное. Думнориг ловко сыграл на пресловутом «знании жизни». Но нет, скорее сыграл на Цезаре. Он перехватил прием Цезаря и даже – о ирония! – всего лишь повторил слова Цезаря. Но смысл был уже иной, ибо те же слова были сказаны Цезарем с иной целью.
Цезарь просто хотел держать Думнорига в запасе против Дивициака, так, на всякий случай, если бы Дивициак вдруг выказал чрезмерную решительность. Думнориг знал, что, вступая в это состязание, имеет шансов не больше, чем червяк в состязании рыбака с рыбой. И он предпочитал изображать глуповатого тихоню, который о почестях и не думает. Но так как Цезарь отправлялся в Британию, а Дивициак умер, у Думнорига появились некоторые надежды. Могло случиться, что он и эдуи останутся одни. Если прежде Цезарь тыкал кому-то в нос Думноригом, теперь Думнориг будет тыкать Цезарем. Сторонников Рима насчитывалось среди эдуев совсем немало. Было бы неприлично захватить власть, пренебрегши мнением этих людей. В поддержке остальной части народа Думнориг не сомневался, он был кумиром всех патриотов. Желая, однако, заставить молчать приверженцев Рима, он начал оглашать публично предложения, некогда сделанные ему Цезарем. Среди эдуев воцарилось уныние, но Думнориг себя застраховал. Что ни говори, он ссылался на авторитетный источник.
Как он и предвидел, штаб-квартира римских войск от опровержений воздержалась. Они звучали бы нелепо, по меньшей мере двусмысленно. Но Думнориг зато не предвидел кое-чего другого – что Цезарь пригласит его в поход против бриттов. А его вдруг взяли да и почтили таким предложением.
Очевидно, Гай Юлий, получив секретные донесения, разгадал планы Думнорига и посвятил несостоявшемуся царьку минуту-другую размышления. После этого короткого раздумья судьба Думнорига была решена.
На войну в Британию? Думнориг попросил аудиенции и предстал перед Цезарем. На войну в Британию? Задавая этот вопрос, он демонстративно смотрел Цезарю в глаза. Цезарь спокойно подтвердил: да, на войну в Британию, силы как раз стягиваются к западному побережью, там собрались все галльские вожди, которые желают искренне сотрудничать с римлянами и пользуются доверием Цезаря. Доверием! – вскричал Думнориг. Но ведь и он, Думнориг, пользуется доверием? В ответ Цезарь вздохнул: ох, видно, он все же понял, что пользуется доверием, во всяком случае, еще недавно казалось, что понял.
Тут Думнориг снова уставился на Цезаря. В его взгляде было что-то трагическое и вместе с тем позер-ское. Эту безмолвную позу он выдерживал до предельного напряжения сил, затем, совершенно неожиданно, вдруг задрожал и простонал: он не может ехать! Он очень сожалеет, но не может ехать. Он сознает, какая высокая честь ему оказана, благодарит за нее и покорно просит избавить его от участия в походе. Он боится океана. Он никогда не плавал по морю, и при одной мысли, что ему придется взойти на корабль, его кидает в дрожь. Не стыдится ли он? Чего? Такого ребячества? О нет, это не ребячество. Просто он знает, что океан для него – смерть. Если он очутится на море, то утонет.
Да неужели? – спросил Цезарь. Ему очень не нравилась мина Думнорига, особенно взгляд, наглый и многозначительный. – Что это за намеки? – продолжал он. – Может быть, Думнориг не верит в надежность римских кораблей? Они очень даже прочны и, как правило, не тонут.
О, бессмертные боги, – сложил умоляюще руки Думнориг, – в надежность римских кораблей он верит. Разумеется, корабли римского вождя плавают отлично. Никто не посмеет в этом усомниться. – Так что же? – настаивал Цезарь. – А то, – отвечал эдуй, – что есть вещи, которые было бы слишком долго объяснять, так как Цезарь не знает здешней религии. Ведь каждый человек исповедует какую-нибудь религию, и Думноригу тоже это не запрещено. Если Цезарь хотел оказать Думноригу честь, взяв его с собой в Британию, то Думнориг смеет заметить, что это была мысль неудачная и появилась она у Цезаря лишь потому, что он, римлянин, не знает здешней религии. Если бы знал, то не предложил бы Думноригу плавать по морю.
Тут началось сложное рассуждение на ритуально-гадальные темы. В нем было много нелогичного, но Цезарь слушал с интересом (он даже велел секретарю записать этот вздор в раздел науки). Когда Думнориг наконец умолк, Гай Юлий рассмеялся ему прямо в наглые его глаза, которые эдуй опять вытаращил, словно некие приложения к своей просьбе. Хороши сказочки! – захохотал Цезарь. – Он всегда относился снисходительно к религиозным верованиям. Но на сей раз этого, к сожалению, не будет. Если Думнориг хорошенько подумает, он сам поймет почему. Верно? Вот именно. Теперь идет война. Отношения между одним человеком и другим определяются военной обстановкой. Пусть же Думнориг уходит восвояси и больше по этому делу не является, да пусть не смотрит так дерзко на яркий свет, а то как бы ему ненароком не ослепнуть.
Когда настал день выступления в поход, все галльские военачальники, в том числе и Думнориг, послушно явились в назначенные места. Двинулись в путь. Во время марша, однако, стали поступать донесения, что Думнориг ведет вредную пропаганду. Так войска достигли берегов океана, где соединились с уже находившимися там силами. Разбили большой лагерь и принялись ждать улучшения атмосферных условий, так как ветер дул, не попутный. Это продолжалось двадцать пять дней.
Секретные донесения стали весьма занятными. Думнориг, очевидно, не рассчитывал, что Цезарь, поглощенный приготовлениями к отплытию, найдет время изучать доносы. И вот в доносах появились цитаты из высказываний Думнорига, что, мол, этот массовый вывод галльской аристократии в Британию выглядит очень странно и затеян неспроста. Некоторых людей легче ликвидировать, удалив их из Галлии, чем делать это на глазах у всего народа. У кого есть хоть немного ума, тот не должен никуда уезжать. Необходимо единство. Дела, касающиеся всех, надо решать сообща. Необходимо сотрудничество всех здешних племен. Страна не может оставаться без элиты, а ведь именно элиту хотят увезти. Договоримся же и составим план действий.
Недурные лозунги! Но Цезарь не собирался вторично предъявлять Думноригу обвинения. Это было уже ни к чему. В некий момент лучше отказаться от внешних приличий. Стало быть, изменим метод.
Надо только усилить наблюдение. К счастью, служба информации работала безупречно, и Цезарь знал о каждом шаге Думнорига.
Погода наконец переменилась, был отдан приказ грузиться на корабли. И тут, среди всеобщей суматохи, Думнориг внезапно исчез. Немедленно была объявлена тревога. Погрузку временно приостановили, пока не отыщут Думнорига. Выяснилось, что он бежал с отрядом конницы эдуев в юго-восточном направлении. Вероятно, спешил домой по кратчайшей дороге.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.