Электронная библиотека » Ян Бруштейн » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Дым империи"


  • Текст добавлен: 10 июля 2022, 11:20


Автор книги: Ян Бруштейн


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Клезмерное лето
 
Я там, где иглы минаретов
Звездами небо помечали,
Стремился в клезмерное лето
Навстречу счастью и печали.
Где величавые хасиды
На языке почти забытом
Субботу пели с древней силой,
Как будто шторм гудел за бортом.
И эта музыка на идиш
Среди победного иврита —
Казалось, дверь толкнёшь, и выйдешь
Во время, что давно закрыто.
И дед, в губах зажавший дратву,
И бабушка с кошерной рыбой…
Я на горячий Север, к брату,
Где всё припомнить мы могли бы.
Под небом выжженным и тусклым
Одна судьба на многих лицах.
 
 
А я писал стихи на русском,
На самом близком во языцех.
 

Обугленная страница

Молитва
 
Ну сделай, Господи, для меня
Так, чтобы попросту были живы
Среди вранья и среди огня
Все – и любимые, и чужие!
И тот, кто пялится сквозь прицел,
И тот, кто молится о заблудших.
Прости, я лишнего захотел,
Когда земля забирает лучших,
Когда от ярости ножевой
Как будто иглы растут сквозь кожу,
Когда срывается ветра вой…
И всё же ты постарайся, Боже!
Не жду от жизни иных даров
И не имею такого права.
Глаза открою – закат багров.
Глаза закрою – вода кровава.
 
«Вальсок уходящего мая…»
 
Вальсок уходящего мая
В невольные слёзы вотру.
Прижмёмся покрепче, родная,
Полегче вдвоём на ветру.
 
 
А прошлое холодом дунет,
И травы запахнут, как мёд…
Но двадцать второе июня
Неюное сердце сожмёт.
 
Петербург
 
Я Фонтанку и Невку с ботинок сотру,
Отряхну этот дождь и асфальтную крошку…
Я вернулся в свой дом не к добру, не к добру,
Я как будто бы прожил всю жизнь понарошку.
Где-то там, где верста поглотила версту,
Где стоят города без дождя и тумана,
Я зачем-то дождался вот эту весну,
И сошел на перрон, и сошел бы с ума, но
Незадача – я трачу последние дни
Меж облезлых домов, словно псов обветшалых…
Против шерсти их глажу, прошу – прогони,
Прогони, Ленинград, чтобы сердце не жало.
Он меня об асфальт приласкает лицом
И забросит в тяжёлое чрево вагона.
Навсегда провалюсь то ли в явь, то ли в сон —
Ты прости, Петербург, мы уже не знакомы.
 
Ленинград
 
Мой внутренний Ленинград истаял и обветшал,
Он давно не прикрепляется к пространствам и вещам.
Но там, на Петроградке, словно крепкий зуб, мой дом,
И братья мои ещё не сгинули за кордон.
 
 
Крылатые львы, озябли вы на мосту,
Вскрикиваете простуженно:
                    в Москву, мол, летим, в Москву!
Разбрызгивая позолоту, раскалываете пьедестал.
Пришёл бы я к вам, родные, но выдохся и устал.
 
 
Мой внутренний Ленинград, осыпающийся с холста,
Печальны твои кварталы, и невская гладь пуста.
Вываливаются из рамы, обугливаются края…
Но можно там встретить маму с коляской, в которой я.
 
Дворовый романс
 
Ветер северный, жестокий: головная боль с утра.
Он приносит злые строки – память нашего двора.
Там живут башибузуки, отвратительно крича.
Эти сладостные звуки маму будят по ночам.
Мне туда бы, в эти лужи, я тогда бы дал огня…
Но я толстый, неуклюжий, маме страшно за меня.
Пусть росли они бурьяном, с жёлтой пылью в волосах,
Им не надо фортепьяно колотить по два часа.
Им не надо быть примером, им привычно бить под дых…
Исключат из пионеров их, чудесных, золотых.
Где вы? кто вы? память стёрта, во дворе другой разлив,
И разорвана аорта, землю кровью раскалив.
Где вы, пьяницы и воры?.. В сладком дыме анаши
Как же ваши разговоры были злы и хороши!
Вы остались в том пространстве, в очистительном огне.
Но с завидным постоянством вы приходите ко мне.
Костя, Юрка, Валя, Света – из того смешного дня…
Без возврата, без ответа, без меня вы. Без меня.
 
Яблоки
 
А этот сторож, полный мата.
А этот выстрел, солью, вслед…
И как же драпал я, ребята,
Из тех садов, которых нет,
Как будто время их слизнуло —
Там, где хрущёвки, пьянь и дрянь…
И сторож, старый и сутулый,
Зачем-то встал в такую рань!
…Пиджак, медаль, протез скрипучий —
Он, суетливо семеня,
Ругая темь, себя и случай,
В тазу отмачивал меня.
И пусть я подвывал от боли
(Кто это получал, поймёт) —
Грыз яблоко, назло той соли,
Большое, сладкое как мёд.
Я уходил, горели уши,
И всё же шёл не налегке:
Лежали яблоки и груши
В моём тяжёлом рюкзаке.
 
«Та страна, в которой мы сдавали бутылки…»
 
Та страна, в которой мы сдавали бутылки
И очередь на ладонях отмечали
                    химическим карандашом,
Жарко дышит в наши седые затылки
И бормочет, как было всё правильно и хорошо.
 
 
Ну что возразишь тут:
                    случались же любовь и здоровье!
Когда запрещали концерты —
                    мы брали гитары и уезжали в леса,
И там пели песни, написанные,
                    как нам казалось, кровью,
И гэбэшный куратор вместе с нами
                    под «Спидолу» плясал.
 
 
Мне плёночный магнитофон «Романтик»
                    казался волшебной вещью,
И забавляло, как телек
                    знакомо шамкал с самого ранья….
Мы думали, что так и будет при нас,
                              недвижно и вечно,
И уже почти не стыдились
                    этого ежедневного вранья.
 
«Времена, когда мы штопали носки…»
 
Времена, когда мы штопали носки
Так, что штопки было больше, чем носка,
Вспоминаю я сегодня без тоски,
Это время я до дырок истаскал.
И оно давно истратило меня,
Нынче я остатком мелочи бренчу,
И торчу привычно на изломе дня,
И хочу того, что мне не по плечу.
Я меняюсь, ухожу от простоты
К ещё большей безрассудной простоте.
Всё равно уже, какого роста ты —
Если ветер предпоследний просвистел.
 
Лодочки
 
Наденешь ты лодочки лаковые,
Пройдёшься у всех на виду,
И парни, всегда одинаковые,
К точёным ногам упадут.
Глаза, до ушей подведённые,
Стреляют их по одному…
У мамки – работа подённая,
У батьки – всё в винном дыму.
Откроешь с подчёркнутым вызовом
Ненужный, но импортный зонт.
Витёк, военкомовский выродок,
В «Победе» тебя увезёт…
Слепая луна закачается,
И я, прилипая к стеклу,
Увижу, как ты возвращаешься
По серым проплешинам луж.
Пройдёшь мимо окон, потухшая,
В наш тихо вздыхающий дом.
В руках – побеждённая туфелька
С отломанным каблуком.
Ушедшего детства мелодия,
Дождя запоздалая дрожь…
На красной забрызганной лодочке
Из жизни моей уплывёшь.
 
Ангел Мишенька
 
Ангел Мишенька родился в малом городке —
золотушный, некрасивый, тихий, словно мышь.
Детство Миши проходило больше на реке —
там, где пили, и любили, и «Шумел камыш»
пели злыми голосами, полными тоски.
Проплывали теплоходы, воя и звеня.
Приезжала на маршрутках или на такси,
словно инопланетяне, бывшая родня.
Пили водку с кислым пивом, жарили шашлык…
Батя был вина пьянее, в драку с ними лез.
Ангел Мишенька боялся, и, набравши книг,
незаметно топал-шлёпал в недалёкий лес.
Он читал о странных людях, временах, богах,
слабым прутиком рисуя что-то на земле.
Был он прост и гениален, весел и богат,
и его миры роились в предзакатной мгле.
Дома недоноска, психа – в мать и перемать,
никакой он не работник… Видно, потому,
чтобы вовсе не пытался что-то малевать,
мамка-злыдня порешила сплавить в ПТУ.
Здесь его немного били, заставляли пить.
Огрызаться опасался, мягкий словно шёлк.
Он из мякиша пытался чудный мир лепить.
Но, как видно, с облегченьем в армию ушёл.
Злой чечен заполз на берег, точный как беда,
и солдатика зарезал, тихого, во сне.
Потому-то, понимаешь, больше никогда
Микеланджело не будет в нашей стороне.
 
Саша

В Кривоколенный переулок войду, стезя моя легка, и там куплю я пару булок, вино, бутылку молока и папиросы. С другом Сашей мы всё съедим и разопьём. Нам по семнадцать. Я дурашлив, а он силён. И мы вдвоём.

На той скамейке развалившись, совсем легонько подшофе, мы с ним – на улице столичной, я в «бобочке»[2]2
  Бобочка – летняя мужская рубашка с коротким рукавом (обычно спортивного стиля). Название осталось в прошлом тысячелетии.


[Закрыть]
, а он в шарфе… Сидим – форсим, но эта накипь нам не мешает по весне поговорить о Пастернаке, о Сталине и о войне.

Бравируя стихом точёным, дразню его, пуская дым. И разве что из-за девчонок порой ругаемся мы с ним.

Мы врозь в безвременье шагнули, лишь помнили издалека. И настигали нас не пули – потеря смысла и тоска. Я не был рядом в то мгновенье, когда он срезал эту нить. Не смог ни словом я, ни тенью тогда его остановить. Вину мою избыть мне надо, и знаю я в конце пути: когда-нибудь мы будем рядом – там, где душа его летит.

Грузинские имена
 
В подвале, там, на Руставели,
Где меньше пили, больше пели,
Где я простужено сипел,
Ираклий к дамам крался барсом,
И Заза неподкупным басом
Как сами горы, мрачно пел.
 
 
Вода со вкусом земляники,
На стенах сомкнутые лики
Людей, зверей и вечных лун.
Я пел тихонько, лишь для вида,
И слушал баритон Давида…
Дато был сед, а Важа – юн.
 
 
И шашлыки нам нёс Левани,
Мераб с Нодаром наливали
И выпевали каждый тост!
Алаверды от Амирани —
Мы пели, словно умирали.
Шота был строен, Цотне – толст…
 
 
Но видел я в дверную щёлку:
Варилось время, как сгущёнка,
И там, на дальнем рубеже,
Железный век спешил к закату,
И эти чудные ребята
Вошли в историю уже.
 
 
Но если ночь моя бессонна,
То вспомню я Виссариона,
Тенгиза, Джабу и Беко….
И отпадёт с души короста,
И уходить мне будет просто,
И жить по-прежнему легко.
 
Валуны
 
До первого света, до мёртвой луны,
До самого снежного часа,
Искал и ворочал свои валуны
Попробуй-ка тут не отчайся!
Учил нас когда-то палван[3]3
  Палван (тюрк.) силач, богатырь


[Закрыть]
Мухаммад,
Солдатиков первого года:
«Ворочая камни, не требуй наград,
Старайся во славу народа!»
Веками лежат в придорожной пыли,
Под небом, взирающим строго,
И кто оторвет их от этой земли?
Вросли и уснули до срока.
Ворочаю ныне шершавый мой стих,
С ладоней сдирается кожа…
Слова мои, камни, нет веса у них,
Но как же немыслима ноша!
 
Холодная весна
 
Пахнет весной. Но учти:
Что-то сломалось в пространстве!
Снова шевелятся в ранцах
Маршальских жезлов стручки.
Снова железу невмочь
Мучится жаждой вампирьей.
Нынче взъерошили перья
Птицы, несущие ночь.
Милая, крепче прижмись!
Как бы тебя ни укрыл я,
Что наши слабые крылья
Слово, и вера, и мысль?..
Утро как будто во сне.
Мир отражается в луже.
Снова молюсь неуклюже
Этой холодной весне.
 
Зубы войны
 
Мир не спит ночами,
Ему больно,
У него режутся зубы войны,
А зубы мудрости
Догорают тщедушными угольками,
Обжигая язык и дёсны.
Это обстоятельство тоже не добавляет
Добродушия и спокойствия.
Мир состарился и разжирел
За долгие десятилетия без Большой Войны.
Ну да, всё время что-то где-то погромыхивало:
То там кольнёт, то здесь заноет,
То уши заложит, то хвост отвалится…
Но он притерпелся —
И без хвоста можно жить!
Но Большая Война…
Это что же – вставай с дивана,
Срочно доедай всё, чем набит холодильник,
Бери шинель (с)
И уходи в эту кровавую кашу,
Которую сам же и заварил?
И никогда уже не возвращайся?..
 
Улитка
 
я улитка, мне тяжело таскать мой дом,
в мире липком я прохожу с трудом.
вижу свет из-под корней деревьев и трав,
и за мной поспевает мой древний страх.
там, наверху, нападает на брата брат,
и дома горят, и женщина из ребра
выламывается, голося,
и вселенная умирает в её глазах – вся!
потом зелёный человек, который погром и разгром,
встанет на меня своим сапогом,
и я навсегда вернусь в тишину.
а он с пулей в животе закончит свою войну.
 
Каменотёс
 
Каменотёс мастеровит,
Но землю трогает устало.
Не стройте храмов на крови —
Не хватит камня и металла!
Солдаты там, где горький дым,
Дыханием придут и болью,
На этом выгоревшем поле,
Под небом тихим и седым,
Водою талой,
Зарёю алой,
Росою малой…
 
Ерофей Павлович
 
Сбежать бы туда, где снег опаловый,
Где сосны такого роста, что голову держи,
Там станция есть, Ерофей Павлович,
Высокое небо, низкие этажи.
Мимо, мимо, на Амур везли меня,
А потом – обратно, хорошо, что головой вперёд.
Три дня здесь стояли – забита линия,
И любопытствовал местный народ:
Что за вагон, гудящий стонами,
И, хотя нам не велели высовываться из окон,
Понесли пирожки – корзинами, молоко – бидонами,
А то и самогон, замаскированный рюкзаком.
Санитарка Полинька, с округлой речью,
С маленькой намозоленной рукой,
Говорила мне: «Пей молоко, еврейчик,
Поправляйся, а то ведь совсем никакой…»
А я мычал, не справляясь со словом,
Я нащупывал его онемевшим языком,
Я хотел ей сказать много такого,
С чем ещё и не был толком знаком.
В мешковатом халате тоненькая фигурка…
Вот и дёрнулся поезд, и все дела.
Под мостом бормотала блатная река Урка,
Что-то по фене, молилась или кляла.
 
Шестьдесят пятый
 
У памятника Пушкину я Соню ждал и Лену,
У памятника Пушкину я вкусный пил «Агдам»…
Как говорится, было нам и море по колено,
Мальчишки этих странных лет – умны не по годам.
Не отломила нам судьба элитного лицея,
Но воздух века был шипуч, куда «Мадам Клико»!..
И мы пьянели без вина, смешные лицедеи,
Стихи читая до утра, свободно и легко.
У памятника Пушкину чудил Губанов Лёня,
И всё тянул безмерных строк серебряную нить…
Каким же был я в те года живым и окрылённым,
И стоило, признаюсь вам, тогда на свете жить!
 

Проза в рифму

1961-й…
 
В четыре очередь за хлебом —
Утра, и там вставал рассвет.
Я был худым, большим, нелепым,
Тринадцати лохматых лет.
Старухи, завернувшись в шали,
Молчали, прислонясь к стене.
Они, как лошади, дремали,
Не вспоминая обо мне.
Похмельный инвалид Володя
Гармошку тихо теребил
И крепко материл уродин,
Кто в этом всём виновен был.
С подвывом он кричал и с болью,
Обрубок давешней войны,
Что загубили Ставрополье,
Былую житницу страны!
Я дома повторял: «Вот гады!..»
Но стыд взрывался горячо:
Я ж помнил мамину блокаду
И папин Невский пятачок.
Горбушку посолив покруче
И крошки слизывая с рук,
В окно смотрел я на могучий
И равнодушный к нам Машук,
Мычал фальшиво Окуджаву,
Стихи лелеял в голове…
Кончалась оттепель в державной,
Пока неведомой Москве.
 
Витька
 
Кричал он мне: «А ну-ка, выдь-ка!» —
И я тащился налегке…
Учил меня соседский Витька
Свинчатку прятать в кулаке
И бить с оттягом, прямо в поддых,
Потом с размаху, да в скулу…
Я от приёмов этих подлых
Как вспомню – до сих пор скулю!
Я так не мог. Стирая юшку,
Я клял дружка в звезду и мать…
Но город яростный и южный
Меня уже не мог сломать.
Мой друг царил, лихой и строгий,
Пока – шпана, пока – не вор.
И Вовка, инвалид безногий,
Пел под гармошку для него.
Витька зарезали на рынке
Там, где дышала анаша,
Где всё решали по старинке,
По праву силы и ножа.
Стать во дворе старшим отныне
Мне было выдано бедой.
Лежал он в серой домовине,
Растерянный и молодой.
Всё чаще сон меня уводит
В тот старый двор, в тот мир и дом,
Туда, где фронтовик Володя
Гонял босоту костылём.
 

Южные песни

Из Таганрога в Мариуполь…

Там пробирался я к Азову…

Арсений Тарковский

 
Из Таганрога в Мариуполь —
То автостопом, то пешком…
Ростов мне вслед, как филин, ухал,
Грозил пудовым кулаком.
Я там по молодости грешной
Смутил немало юных дев,
Но, на спину рюкзак надев,
Исчез трусливо и поспешно.
А степь дышала ветром с юга,
И по небу плыла фелюга,
И рыбы шли по облакам,
И пёс – заката кровь лакал.
А степь травой качала чалой
И мне шептала горячо:
«Никак нельзя начать сначала
То, что не прожито ещё!
Но будет – боли и позора
Пора, и страха, и стыда…»
Дыханье мерное Азова
Вело меня невесть куда.
 
Девушки Херсона

Наташе Крофтс


 
Эти девушки Херсона…
Память сладкая весома,
Были времена!
Из-под век сочится влага.
Где она, моя отвага?
Больше не нужна.
 
 
Мимолётно, мимо лета,
Мимо осени раздетой —
В беспонтовый Крым.
Я тогда стремился к Понту,
Только он за горизонтом
Был неуловим.
 
 
Но зато в тумане сонном
Вижу девушек Херсона,
Золото и медь.
Опрокинутые лица —
Как днепровская водица,
Как любовь и смерть.
 
Цикада
 
Красным сбрызнута серая ветошь заката,
Волны зло и отчаянно лупят в причал,
Там, где я их стихами не перекричал,
Воздух пряный и сладкий, как будто цикута.
 
 
Но слышна эта кроха, ночная цикада,
Заливается, словно в начале начал,
Как бы мир ни состарился, ни измельчал,
Всё же блеяньем вторит овца из закута.
 
 
Отвечает ей птица из горнего дыма,
От которого тает глухая вражда,
Даже если бездонна и непримирима…
 
 
И не пробуй дремать под шуршанье дождя,
И не ври, что все стрелы истории – мимо,
И не жди, что спасёшься, во тьму уходя.
 
«В том месте, где песни срывались у скал…»
 
В том месте, где песни срывались у скал
На злые ножи волнорезов,
Глушил я вино за бокалом бокал,
Но был омерзительно трезв.
 
 
И женщина та, без которой – кранты,
Певунья, чертовка и злюка,
Меня называла привычно на ты,
Но не было слышно ни звука —
 
 
Поскольку волна обгоняла волну,
И струны рвались у гитары,
И женщину эту, вовеки одну,
Судьба мне назначила карой.
 
 
И берег, давно отлежавший бока,
В ночи догорал, как бумага,
И прямо над нами башкою быка
Маячила тень Карадага.
 
Неспящие в Коктебеле
 
Хвала неспящим в Коктебеле,
Поющим, пьющим и горящим
В кусте терновом, в лёгком теле,
Давным-давно сыгравшим в ящик.
 
 
Хвала плывущим в лунном свете,
На берег прущим кистепёро,
Встречающим последний ветер
Улыбкой бога и актёра.
 
 
Не видя этой жизни странной,
Где я застрял, смешной и старый,
Вы достаёте из тумана
Свои беспечные гитары.
 
 
И, если вы уже запели,
Я вас услышу в это лето…
Хвала неспящим в Коктебеле
 

И догорающим к рассвету.

Одесса
 
Оставь Одессу одесную,
Когда пойдёшь по облакам,
И, покидая твердь земную,
Последний опрокинь стакан,
И где-то там, за Ильичёвском,
Глоток занюхай коркой чёрствой
И сладким духом закуси,
Поскольку берег жарит рыбку,
И прёт кефали запах зыбкий,
А это – Господи спаси!
И наконец-то растворится
Вкус гари, боли и беды,
И черноморская столица
Солёной изопьёт воды.
Её почувствуешь спиною
С пожарной пеной, адским зноем.
А птиц крикливая орда
Тебя окликнет многократно…
Но, как бы кто ни звал обратно,
Ты не вернёшься никогда.
 

Семидесятый февраль

Полая вода
 
Весной приходит полая вода
И старый дом ломает, и деревья,
Пасуют перед этой силой древней
И камни, и литые глыбы льда.
 
 
Не устоит и слабая душа,
Её поток сорвёт и покалечит.
Кто думает, что он силён и вечен,
В такие дни не стоит ни гроша.
 
 
Останутся пустые берега
И смутные клочки воспоминаний.
Всё это было словно и не с нами
Немое время, тихая река…
 
 
Спасётся только тайнопись корней,
И новый мир произрастёт на ней!
 
Дождь
 
Дождь лупит, словно пулемётчик,
Дотянется – и всех замочит,
Вояка, гангстер, террорист!
То врежет очередью градин,
То мокрой ветошью погладит
Испуганный дрожащий лист.
 
 
Что за весна! Сочится злобой…
И майский день высоколобый
Ругает время, стынь и власть.
А мне плевать на ваши темы,
Не с этими я и не с теми,
Дождём бы надышаться всласть!
 
 
Легко он радости научит,
И уползёт устало туча
Лохмотья, чёрное рваньё.
Душа омыта и открыта,
И трассеры метеоритов
Летят бесцельно сквозь неё.
 
«Прощай, семидесятый мой февраль!..»
 
Прощай, семидесятый мой февраль!
Ты, старый враль, всё о весне бормочешь.
Умри, тебя нисколечко не жаль,
Ты видишь март несётся что есть мочи.
Я был зачат в таком же феврале,
В седой любви блокадного разлива,
И Ленинград был первым на Земле,
Кто ждал меня тревожно и пугливо.
Осенний холодок в моей крови,
Февраль, какой же ты захочешь дани?
Балтийский дождик, вспомни, окропи
Мои следы, и лёгкий пар дыханья
Поднимется небыстро в небеса…
Прощай, февраль! Осталось три часа.
 
«За медные трубы, за горькие губы…»
 
За медные трубы, за горькие губы
Заплачено было сполна.
И, если мой вечер уходит на убыль,
Уже не пугает цена.
И радуют эти бессонные ночи,
Когда я дышу и живу,
Но лишь сожаленье пытает и точит
О том, что проспал наяву,
О том, что не спелось и не доболело,
Не смело прорваться на свет,
О том, что ломало и душу, и тело,
Чему и названия нет.
 
«Определители звонков, и блокираторы замков…»
 
Определители звонков, и блокираторы замков,
И пара дюжих мудаков спасут ли от отстрела?
Смешно поэту одному – ведь он не нужен никому!
И не дрожит в пустом дому его больное тело.
 
 
Конечно, я всё это вру, и тихий омут – не к добру.
Поэту страшно на ветру безвременья, забвенья.
Вопит и корчится душа, и пусть в кармане ни гроша,
Но слушает он, не дыша, как умирает время.
 
 
Прости, ведь я лукавлю, брат: он стал прославлен и богат,
На пальце – камень в сто карат, и отдыхает в Ницце…
Но по ночам, испив вина, он знает, в чём его вина,
Обрывки строк лишают сна, и бьётся он, как птица.
 
 
Как знаешь, клоун ли, пророк, на крик ли, или говорок,
У перекрестья всех дорог мелькни недужной тенью…
Вот так и жил бы без затей, не ожидая новостей,
Среди зверей, среди детей. Но нет ему спасенья.
 
«Несущественная разница…»
 
Несущественная разница
Между совестью и долгом.
Отчего же время дразнится,
Ничего не зная толком?
Как же так, слепое прошлое
В спину дышит еле-еле!
Почему ж, моя хорошая,
Мы так много просвистели?
Я стараюсь не отчаяться.
Только что же душу точит
В час, когда не отличается
Хмурый день от светлой ночи?
 
Душа
 
Не представляешь, какой раздаётся рык,
Когда душа вырывается из норы,
Куда её загнал, запихал, запинал ты сам,
И выл, и плакал так, что больно было глазам!
Думал – всё… Не очухается, сволота,
А то завела моду: это и то ей не так,
Чуть что – бьётся в падучей, болью болит, криком кричит,
В подпол её, в погреб, под замок, и в реку ключи!
И беги – свободный, пустой, греми, как ведро,
Такой прозрачный, что видно, как истаивает нутро,
Как растворяется твоя тень, в пыль разбивается, в прах.
Но ты утешаешь себя: это трудно на первый порах,
Потом притрётся, и станет, глядишь, как у всех,
И вроде любовь, и вроде стихи, и вроде успех,
И смех как икота, и температура стремится к нулю…
Но вдруг замечаешь, как руки сами вяжут петлю.
И тогда та, что почти уже умерла,
Срывает замки, сжигает все двери дотла!
Какая нахрен коламбия пикчерс, какой боевик!
Так только у нас бывает: крича, круша,
Прибьёт, обнимет, согреет, сорвётся на крик,
Родная, дурацкая, злая твоя душа.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации