Текст книги "Семнадцать мгновений весны (сборник)"
Автор книги: Юлиан Семёнов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
Попытка-пытка
Седой и Юзеф Тромпчинский ждали Вихря в машине на выезде из города. Вихрь опаздывал; Седой, волнуясь, то и дело поглядывал на часы. Тромпчинский неторопливо раскуривал сигарету – этот человек сплавил в себе юмор и спокойствие.
«Мы все – в паутине случаев, – говаривал он. – И потом, мы – вне логики, как, собственно, и вся эта солнечная система. Где логика? Природа дарит нам жизнь, впускает нас сюда, в мир, но какого же черта она с каждой секундой отбирает у человека то, что ему сама же подарила? Первый вопль новорожденного – это крик о грядущей смерти. Бояться смерти – наивно, потому что ее нет. Мы живем в самопридуманном мире. Нас в детстве пугали загробьем, а пугать надо только одним – предгробьем, то есть жизнью».
Вихрь вынырнул из переулка: он был в очках, в модном реглане – ни дать ни взять служащий бургомистрата; в толстом портфеле две гранаты и «парабеллум» под деловыми бумагами, уголки губ опущены книзу, левая бровь чуть изломлена.
– Простите, – сказал он, садясь в машину, – в центре была облава, я отсиживался. Едем, есть разговор.
Тромпчинский нажал на акселератор, и машина медленно тронулась с места.
– Вот какая штука, – начал Вихрь, – у меня в кармане два адреса. По этим адресам живут фрицы, которые будут взрывать Краков.
– Прелюдия довольно симпатична, – сказал Тромпчинский. – Когда им надо проламывать черепа: сегодня вечером или ночью?
– Это кустарщина, – ответил Вихрь. – Тут завязывается интересная комбинация. Это, конечно, параллельная комбинация, на нее ставку делать нельзя, но, чтобы спасти город, мы должны использовать все пути. Дело заключается в том, что один из этих двух эсэсманов – сын убитого в Гамбурге коммуниста и расстрелянной в лагере коммунистки. Но он об этом не знает. Сказать ему об этом может только один человек – Трауб.
Трауб спросил Тромпчинского:
– Послушайте, Юзеф, вы понимаете, с чем вы ко мне пришли?
– Понимаю.
– Включите радио, я боюсь микрофонов, хотя знаю, что их здесь нет – телефон выключен, а все отдушины я сегодня утром облазил с палкой.
По радио передавали отрывки из оперетт. Видимо, это была запись из Вены – голоса поразительные, оркестр звучал единым целым, а хор словно выталкивал солистов, а потом мягко и слаженно поглощал их.
– Откуда к вам поступили эти данные?
– Это несерьезно, пан Трауб. Лучше сразу вызывайте гестапо.
– Я обещал помогать вам – в безопасных для меня пределах… Объясните мне, чем я заслужил это ваше проклятое, полное, ненужное мне доверие?
– Вы писатель.
– А мало ли писателей в Германии?! Какого черта вы прилипли ко мне?!
– В Германии мало писателей. Один из них – это вы. Те, остальные, – не писатели.
– Милый Тромп, – улыбнулся Трауб, – я не смогу выполнить вашей просьбы. Я был полезен вам в той мере, в которой ощущал свою возможность помогать вам. Дальше начинается полицейский роман, а я писал психологические драмы, настоянные на сексуальных проблемах. А с тех пор как фюрер решил, что сексуальные проблемы разлагают будущее нации – ее молодежь, я стал писать нудные газетные корреспонденции.
– Будет очень плохо, если вы откажетесь. Краков превратится в пепел. Один раз вы помогли нам, крепко помогли, неужели откажетесь во второй?
– Надеюсь, вы не станете меня пугать тем, что однажды я вам уже помогал?
– Если б я был уверен, что поможет, – пугал бы.
– Слава богу, не врете. Пугать можно кого угодно, но нельзя пугать художника, потому что он сам столько раз пугал себя своим воображением, что больше ему, вообще-то говоря, бояться нечего. Писатель как женщина: захочет отдаться – вы ее получите, не захочет – ничего у вас не выйдет.
– Писатель, я не верю, что вы нам откажете.
– Давайте рассуждать логично: ну приду я к этому сыну. Что я ему скажу? Меня тут знает каждая собака, он позвонит в гестапо, и завтра же я окажусь у них.
– Зачем так пессимистично? Не надо. Мы предлагаем иной план…
– Кто это «мы»?
– Мы – это мы.
– Ну, давайте. Послушаем. Для записных книжек.
– План прост. Вы, я помню, говорили отцу, что работали в Гамбурге во время восстания двадцать второго года.
– Да. Только я тогда выступал против папаши этого самого эсэсовца. Я был за Веймарскую республику. Я очень не любил коммунистов.
– Не отвлекайтесь в прошлое. Давайте о будущем. Вы приходите к этому пареньку, а лучше ненароком встречаете его у подъезда дома – мы вам в этом поможем – и останавливаете его, задав ему только один вопрос: не Либо ли он. Вы, конечно, будете в форме. От того, что он вам ответит, будет зависеть все дальнейшее.
– Он мне ответит, чтобы я убирался к чертовой матери.
– Вы майор, а он лейтенант. Он никогда так не ответит.
– Ну, допустим. Дальше?
– Следовательно, он не пошлет вас к черту. Он спросит, кто вы. Вы представитесь ему. Вас, фронтового корреспондента, героя Испании, Абиссинии и Египта, знают в армии. Он начнет говорить с вами. Обязательно начнет говорить. А вы его спросите только об одном – не помнит ли он своего безмерно на него похожего отца, одного из руководителей гамбургского восстания, кандидата в члены ЦК компартии Германии. Вы сами увидите его реакцию на ваши слова. Все дальнейшее мы берем на себя. Понимаете? Оправдание для вас – хотели дать в газету материал о том, как сын врага стал героем войны, – мальчик ходит с орденами, ему это импонирует. Вы не обязаны знать их тайн, вы – пишущий человек, вы не вызовете никаких подозрений. Пусть корреспонденцию снимает военная цензура – вас это не касается.
(Все дальнейшее у Вихря было продумано до мелочей: за домом Либо устанавливается слежка. Телефона у него в квартире нет – он живет в пяти минутах от казармы. Куда он пойдет и пойдет ли вообще после разговора с Траубом – это первое, что обязано дать наблюдение. Если Либо целый день никуда не выйдет, тогда следует приступать ко второй стадии операции, которую Вихрь брал на себя. Если же он пойдет в гестапо – Тромпчинский предупреждает Трауба. А сам меняет квартиру. Если он пойдет к себе в штаб, тогда вопрос останется открытым. Тогда потребуется еще одна встреча писателя с Либо, тогда потребуется, чтобы Трауб срочно написал о нем восторженный материал и постарался напечатать в своей газете.)
– По-моему, из этой затеи ничего не выйдет, – сказал Трауб. – Хотя то, что вы мне рассказали, довольно занятно. На будущее это может пригодиться. Ну-ка, еще раз – с карандашиком – изложите ваш план. И подробней остановитесь на том, что мне может грозить. Последнее не от страха, а из любопытства и разумной предосторожности – надо спрятать дневники.
– Ну, это рано…
– Я не знаю, что такое рано, я знаю, что такое поздно. И потом, в вашей программе слабый пункт: с этим самым папашей Либо. Какой он? Его фото у вас есть? Я ведь его не видал ни разу в жизни.
– Фото у нас нет.
– А вдруг они мне покажут с десяток фото и спросят: «Ну, какой из них папа Либо?» Что я отвечу?
– Вы убеждены, что у них остались эти фото?
– А почему не допустить такую возможность?
– Вообще-то, эта тема для раздумья.
– В том-то и дело.
– Здесь только одно «за» – они не успеют затребовать из картотеки гестапо эти карточки, если они даже есть.
– То есть?
– Прихлопнут. По всему – очень скоро наступит конец.
– Очень вы оптимистично говорите с немцем. Осторожней надо, сердце-то у меня немецкое и мозг тоже.
– Чем скорее наступит конец теперешним вашим хозяевам, тем будет лучше для Германии.
– Это слова, Тромп, слова… Гнев против наших вождей обратится в глумление над нацией.
– Я думаю, вы не правы.
– Ладно, милый мой представитель низшей расы, давайте попробуем спасти Краков вместе. Хоть подыхать будет не совестно. Вы, кстати, никогда не видели тот циркуль, которым наши идиоты промеряют черепа у неполноценных народов?
– Видел.
– Где?
– Меня промеряли.
– Простите.
– Завтра я заеду за вами, да?
– Видимо, заезжать за мной не стоит. Давайте мне адрес, и я там поброжу.
– Бродить не надо. Либо – человек аккуратный, он возвращается из казармы вечером между семью и семью пятнадцатью.
– А как я его узнаю?
Тромпчинский достал из кармана фотографию и положил ее на стол.
– Вот, – сказал он, – запоминайте.
– Ладно, – сказал Трауб, – попробую.
– Спасибо, писатель.
– Э, бросьте. За это не благодарят. Я это делаю для себя. Не тешьте себя надеждой, что вы меня к этому подвели. К этому меня подвел фюрер, моя фантазия и деревянные циркули, которыми промеряют полноценность.
«Волчье логово» готовит удар
«Фюрер. С военной точки зрения решает то обстоятельство, что на Западе мы теперь переходим от бесплодных оборонительных действий к наступательным. Только наступление способно снова придать этой войне на Западе желательное нам направление. Оборона поставила бы нас за короткое время в безнадежное положение: все зависело бы лишь от того, в какой мере противнику удастся наращивать силу воздействия его прибывающей техники. Причем наступление потребует не так уж много жертв в живой силе, как это себе представляют. По крайней мере, в будущем их потребуется меньше, чем ныне. Мнение, будто бы наступление при любых обстоятельствах сопровождается бо́льшими потерями, чем оборона, не соответствует действительности. Именно в оборонительных боях мы всегда проливали больше всего крови, несли больше всего потерь. Наступательные же бои, в сущности, всегда были для нас сравнительно благоприятными, если сопоставить потери противника и наших войск, включая и пленных. И в нынешнем наступлении уже вырисовывается аналогичная картина. Когда я представляю себе, сколько дивизий противник бросил в Арденны, сколько он потерял одними только пленными (а это ведь то же, что и убитыми, это ведь потери безвозвратные), когда я добавляю к этому остальные потери его в живой силе, суммирую с потерями в технике и другом имуществе, когда я сравниваю все это с нашими потерями, то вывод становится несомненным: даже короткое наступление, проведенное нами на этих днях, обеспечило сразу же немедленную разрядку напряженной обстановки по всему фронту.
…Мобилизация сил для этого наступления и для последующих ударов потребовала величайшей смелости, а эта смелость, с другой стороны, связана с огромным риском. Поэтому, если вы услышите, что на южном участке Восточного фронта, в Венгрии, дела не очень хороши, то вам должно быть ясно: мы, разумеется, не можем быть одинаково сильны повсюду. Мы потеряли очень многих союзников. И вот, в связи с изменой наших милых соратников, нам, к сожалению, приходится постепенно отступать в пределы все более узкого кольца окружения. Но, несмотря на все это, оказалось возможным удержать в общем и целом фронт на Востоке. Мы остановим продвижение противника и на южном крыле. Мы встанем стеной на его пути. Нам удалось, несмотря ни на что, создать много новых дивизий, обеспечить их оружием, восстановить боеспособность старых дивизий, в том числе и пополнить их вооружение, привести в порядок танковые дивизии, скопить горючее. Удалось также, что очень важно, восстановить боеспособность авиации. Наши самолеты новых моделей уже поступают на вооружение, и авиация может наконец в дневное время атаковать тылы противника. И еще одно: нам удалось найти столько артиллерии, летательных аппаратов, танков, а также пехотных дивизий, что оказалось возможным восстановить равновесие сил на Западе. Это уже само по себе чудо. Оно потребовало непрерывных усилий, многомесячного труда и постоянной настойчивости даже в мелочах. Я еще далеко не удовлетворен. Каждый день обязательно выявляются какие-то недоделки и неполадки. Не далее как сегодня я получил очередное послание: необходимые фронту 210-миллиметровые минометы, за которыми я месяцами гоняюсь, как черт за грешной душой, видимо, еще не могут поступить в производство. Но я надеюсь, что мы их все же получим. Идет непрерывная борьба за вооружение и за людей, за технику и горючее и еще черт знает за что. Конечно, такое положение не может быть вечным. Наше наступление должно определенно привести к успеху…
Навести порядок здесь, на Западе, наступательными действиями – такова наша абсолютная цель. Эту цель мы должны преследовать фанатически. Конечно, втайне кто-нибудь со мною, наверное, не согласен. Некоторые думают: да-да, все правильно, только выгорит ли это дело? Милостивые государи, в 1939 г. тоже были такие настроения! Тогда мне заявляли и на бумаге, и в устной форме: этого делать нельзя, это невозможно. Еще и зимой 1940 г. мне говорили: этого делать нельзя, почему бы нам не остаться на рубеже Западного вала; мы, мол, соорудили Западный вал, так пусть же противник на нас нападает, а мы потом, может быть, нанесем ответный удар; пусть он только сначала нападет сам, а затем уж, возможно, будем наступать и мы; у нас, мол, отличный оборонительный рубеж, так зачем же рисковать! Теперь скажите, что бы с нами было, если бы мы тогда не нанесли удар? Вот и сейчас положение аналогичное. Соотношение сил ныне не хуже, чем в 1939-м или 1940-м. Наоборот: если нам удастся двумя ударами уничтожить американские группировки, то это будет означать изменение соотношения сил однозначно и абсолютно в нашу пользу. При этом я учитываю, что немецкий солдат знает, за что борется…
В дни нашего наступления с облегчением вздохнул весь немецкий народ. Нельзя допустить того, чтобы вздох облегчения сменился новой летаргией, – впрочем, не летаргией, это неверно, скорее следует сказать – унынием. Народ вздохнул. Уже сама мысль о том, что мы можем вести наступление, вдохнула в народ счастливое сознание силы. У нас еще будут успехи, наше теперешнее положение ничем не хуже положения русских в 1941–1942 гг., когда они на фронте большой протяженности начали медленно оттеснять назад наши перешедшие к обороне войска. Итак, когда мы продолжим наступление, когда выявятся первые крупные успехи, когда немецкий народ их увидит, то можете быть уверены, что народ принесет все жертвы, на которые вообще способен человек. Каждое наше воззвание будет доходить до самого сердца народа. Нация ни перед чем не остановится, будь то новый сбор шерстяного трикотажа или какое-то другое мероприятие, будь то призыв новых людей в армию или что-то еще. Молодежь с восторгом пойдет нам навстречу. Но и весь остальной немецкий народ будет реагировать на наши призывы в абсолютно положительном смысле…
Поэтому я хотел бы в заключение призвать вас к тому, чтобы вы со всей страстностью, всей энергией, всей своей силой взялись за предстоящую операцию. Она одна из тех, которые имеют решающее значение. Ее успех автоматически приведет к успеху следующего удара. А успех следующей, второй операции автоматически повлечет за собой ликвидацию всякой угрозы левому флангу нашей наступающей группировки. В случае успеха мы, по существу, полностью взломаем на Западе добрую половину фронта противника. А потом посмотрим. Я думаю, что противник не сможет оказать длительного сопротивления тем 45 немецким дивизиям, которые к тому времени смогут принять участие в наступлении. Тогда мы еще поспорим с судьбой.
За то, что нам удалось назначить начало операции на новогоднюю ночь, я особенно благодарен всем штабам, участвовавшим в ее разработке. Они проделали огромную подготовительную работу и взяли на себя великую смелость нести за нее ответственность. В том, что это оказалось возможным, я вижу хорошее предзнаменование. Новогодняя ночь в истории Германии всегда сулила немцам военные успехи. А для противника новогодняя ночь – неприятный сюрприз, потому что он празднует не Рождество, а Новый год. Для нас же не может быть лучшего начала нового года, чем нанести еще один удар. И если в первый день нового года в Германию придет известие, что началось новое немецкое наступление на другом участке фронта и что это наступление обязательно поведет к успеху, то немецкий народ заключит, что все неудачи кончились вместе с прошедшим годом, а новый год начался счастливо.
Фон Рунштедт. Мой фюрер! От имени собравшихся здесь командиров я хотел бы выразить твердую уверенность, что и командование, и войска сделают все – решительно все! – чтобы обеспечить успех этого наступления».
Эх, Анюта, Анюта
В охотничьем домике, скрытом от случайных глаз молодым, частым ельником, в лесу под кручей жила Аня. Через день к ней приходил Вихрь, приносил еду, и, пока она варила картошку и свеклу на печке, сделанной из железной бочки, он сидел возле маленького оконца над материалами, переданными ему Колей, Седым и Тромпчинским. Материалы были серьезные, подчас разноречивые: приток информации к Коле, Седому и Тромпчинскому шел от десятков разных людей, поэтому Вихрю приходилось сначала рассортировывать все данные по степени возможной достоверности. Прежде всего он откладывал в сторону документы из немецких штабов и кропотливо анализировал их, сопоставляя с другими материалами. Если он находил тому или иному факту подтверждение, а еще лучше – двойное, перекрестное подтверждение, тогда он переносил все это на лист бумаги и подчеркивал красным карандашом. Некоторые данные, не получившие перекрестного подтверждения, но представлявшиеся ему с точки зрения сегодняшней конъюнктуры важными и правдоподобными, он также переписывал, но отчеркивал это синим карандашом – все, как у Бородина, одна школа.
Ему приходилось обрабатывать за ночь целую кипу материалов: здесь были копии приказов из штабов; зарисованные людьми из разведки Седого вновь появившиеся эмблемы на солдатских формах, танках, автомашинах; надо было сверить с картами – где, когда появились новые части, где роют кабели, соотнести это с расположением укрепленных точек оборонительного вала, предположить, а потом либо опровергнуть, либо утвердить вариант возможных замыслов врага, все это ужать до самой возможной малости, чтобы не торчать долго в эфире, а после передать эти сведения Бородину.
А Бородин молчал, будто отрезало его после той радиограммы, в которой Аня рассказала о своем аресте, и о предложении Берга работать с нами, и про ту дезу, которую она передала в Центр перед самым побегом. Причем Бородин, затребовав все данные на Берга, приказал впредь на связь не выходить до его особого на то разрешения. Аня считала, что Бородин таким образом выразил ей свое политическое недоверие.
Аня варила картошку, слушала, как гудит пламя и булькает в котелке потемневшая вода, и неотрывно смотрела на Вихря, на его большую, взлохмаченную голову, и думала, что и он, Вихрь, тоже сторонится ее, не смотрит в глаза, головы от стола не поднимает. Разве он не чувствует, что ей очень надо сейчас, чтобы он был возле? Неужели они все такие дубокожие? Конечно, он понимает, как она относится к нему, этого слепой и глухой только понять не мог бы. Он сторонится ее, потому что не верит ей, он считает, что раз она побывала у немцев, то, значит, не может быть чистой. Не зря Вихрь ничего не рассказывает ей про Берга, не зря молчит Бородин, не зря тут ни разу не был Коля. Все это терзало ее, под глазами залегли коричневые круги, она почти не спала, а у Вихря сердце разрывало, когда он слышал сухой треск ее пальцев – раньше этого у Ани никогда не было.
– Картошка готова, – сказала Аня тихо, – я ее накрою и оставлю возле печки. Ладно?
– Спасибо, – ответил он, не оборачиваясь. – Сама поела?
– Да, – ответила девушка.
Она ушла за перегородку, разделась и легла на топчан, натянув до подбородка громадный овчинный тулуп.
«Пусть у меня жизнь заберут, только пусть верят, – горестно думала девушка. – Нет ничего страшней, если тебе не верят и ты никак не можешь доказать свою правоту. Нас учили, что обстоятельства подчиняются логике. Ничему они не подчиняются. Мы подчиняемся обстоятельствам, ходим под ними, зависим от них и ничего с ними поделать не можем».
Аня лежала, вслушиваясь в тишину. Она вся была так напряжена, что даже за мгновение перед тем, как Вихрь чиркнет спичкой, чувствовала это, ясно представляла себе, как он достает из коробки сигарету, как щупает пальцами стол (потому что глаза – в документах), как пальцы находят коробок, как он вытаскивает спичку, ставит коробок набок и ловко зажигает спичку – огонек поначалу белый, а потом с красно-черной копотью; она чувствовала, как долго он не подносит огонек к сигарете, и только когда пламя начинает жечь его чуть приплюснутые пальцы, быстро прикуривает и долго, медленными движениями, словно маятник, тушит огонек и бросает спичку в пепельницу, сделанную из гильзы противотанкового снаряда.
Вихрь поднялся из-за стола за полночь, на цыпочках подошел к загасшей печке, подбросил березняка, снял старый ватник с котелка и начал есть картошку со свеклой.
Ане нравилось наблюдать за тем, как кто ест. Некоторые ели, чтобы насытиться: быстро, рвуще, откусывая большие куски от ломтя хлеба, так, что на мякоти оставались следы длинных жадных зубов. Другие наслаждались, много говорили за едой, подолгу разглядывали суп или закуску: грибы в большой тарелке, капусту в миске, огурчики в деревянном бочонке – в Сибири они особенно красивы на деревянном струганом столе; третьи ели просто так, для порядка: надо – вот и едят. Эти нравились Ане больше всего.
«А может, я все это сочиняю, – подумала Аня, – оттого, что Вихрь ест как дышит. Он раз сказал, что жена, еще до того как ушла от него, однажды вместо супа поставила ему воду от вымытой посуды, а он ее все равно съел. Он смеялся, а мне плакать хотелось – как же она так с ним могла поступать и почему он над этим смеется?»
Аня услыхала, как Вихрь укрыл кастрюлю с картошкой и придвинул ее к печке. Потом он отошел к узенькой железной кровати, стоявшей возле двери, и снял сапоги.
– Вихрь, – тихонько позвала Аня. – Вихрь…
Она не думала за мгновение перед этим, что окликнет его. Это в ней случилось помимо нее самой.
– Что?
– Ничего.
– Почему не спишь?
– Я сплю.
Вихрь усмехнулся.
– Спи.
Он сбросил пиджак, повесил его на стул, вытащил из кармана пистолет и положил его рядом.
– Вихрь, – сказала Аня еще тише.
Он долго не отвечал ей и сидел замерев, только глаза откроет, закроет, откроет, закроет…
– Вихрь, – снова позвала его Аня, – ну пожалуйста…
А после стало так тихо, будто все окрест было небом и не было ни тверди, ни хляби, ни говора леса, ни шуршания поземки, ни потрескивания березовых, мелких, сухих поленцев в раскаленной добела печке, ни зыбкого пламени свечи.
И были рядом двое, и было им тревожно и счастливо, и боялись эти двое только одного – окончания ночи.
…Поэт – это радарная установка высочайшей чувствительности:
Мело, мело по всей земле,
Во все пределы,
Свеча горела на столе,
Свеча горела…
Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме.
Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы,
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
Считается, что эти стихи написаны после войны. Может быть. Но услышаны они были поэтом, увидены им и приняты радаром его обостренных, трагических чувствований ранним зимним утром последнего года войны.
– Что ж ты плачешь, маленькая, – шептал Вихрь, – я верю тебе. Я люблю тебя, разве я могу не верить тебе?
– Я сейчас не от этого плачу.
– А отчего?
– Оттого, что мне так хорошо рядом с вами.
– Тогда улыбнись.
– Я не могу.
– Я прошу тебя.
– Тогда мне надо вас обманывать.
– Обмани.
– Не хочу.
– Ты упрямая?
– Очень.
– Знаешь, я не люблю, когда плачут.
– Сейчас я перестану. Это у нас бывает.
– У кого?
– У женщин.
– Почему?
– Мы ж неполноценные. Из вашего ребра сделаны.
– Ты сейчас улыбнулась?
– Да.
– Покажись.
– Нет.
– Покажись.
– Я зареванная. У меня нос распух. Вы меня такую любить не будете.
– Буду.
– Не будете, я знаю.
– Анюта, Анюта…
– Я, когда вы в городе, даже двигаться не могу – так за вас боюсь.
– Со мной ничего не будет.
– Откуда вы знаете?
– Знаю.
– Я молюсь, когда вы в городе.
– Богу?
– Печке, лесу, небу, себе. Всему вокруг.
– Помогает?
– Разве вы не чувствовали?
– Нет.
– Это потому, что вы не знали. Если в тайге человек пошел через сопки один, за него обязательно охотники молятся. У нас там все друг за друга молятся. Я за моего дядю молилась ночью, думала: «Лес, пожалуйста, сделай так, чтобы ему было хорошо идти, не путай дядю Васю, не прячь тропу, не делай так, чтобы у него ночью загас костер, приведи его на ночлег к хорошему ручью. Небо, пожалуйста, не пускай дождь, не разрешай облакам закрывать звезды, а то дядя Вася может заблудиться, а у него нога больная, а он все равно ходит на промысел, потому что я у него осталась, он мне хочет денег собрать на техникум…»
– Ну и что?
Аня повернула к Вихрю нежное, светящееся лицо и сказала тихо:
– Я запомнила: это было в половине третьего ночи – ходики на стене тикали. А он, когда вернулся, смеялся все, рассказывал, как в ту ночь на него медведица-шатунья вышла, а он спал. И будто его кто толкнул – успел ружье схватить. А я-то знала, кто его толкнул.
– Ты?
– Нет… Земля. Какое дерево заскрипело, костер искрами выстрелил, бок напекло – вот он и проснулся. Я ж за него у леса просила и у неба.
– Колдунья ты.
– Для других – колдунья. А для себя ничего не смогла.
– А за меня ты когда стала землю и небо просить? С самого начала?
– Нет.
– А когда?
– В тюрьме.
– Почему?
– Не знаю… Я там вас часто вспоминала. Никого так часто не вспоминала – ни маму-покойницу, ни папу, ни дядю Васю.
Аня снова заплакала.
– Что ты?
– Я теперь на всю жизнь обгаженная – в гестапо сидела, их шифровку передала.
– Перестань, – сказал Вихрь. – Чтоб ты не терзала себя, запомни и выкинь из памяти: я тоже сидел в гестапо.
– Когда?
– Меня арестовали в первый день. Помнишь, я пришел на явку только через неделю?
– Помню.
– Я был в гестапо все это время.
– А как же…
– Я бежал с рынка. Это долгая история. Словом, я бежал от них…
– А почему…
– Что?
– Почему вы ничего не сказали?
– Потому, что мне надо было выполнить операцию. Выполню – скажу.
– Вы никому не сказали?
– Никому.
– И Коле?
– Даже Коле.
– Значит, вы нам не верили?
– Я вам всем верю как себе.
– Тогда… почему же вы… молчали?
– Ты в себя не можешь прийти? Тебе ведь кажется, что перестали верить в Центре? А каково было бы мне – руководителю группы? Тебе ведь казалось, что и я тебе не верю, да?
– Да.
– Нам пришлось бы уйти. А новую группу сколько надо готовить? Месяц. А передавать связи? Месяц. Налаживать связи? Месяц. Входить в обстановку? Месяц. А что может случиться с городом? Для меня сначала – дело, после – сам. Понимаешь?
Аня не ответила.
– Спишь, девочка?
Аня снова ничего не ответила.
Вихрь гладил ее по голове осторожными, ласковыми движениями.
Аня не спала. Она до ужаса ясно вспоминала слова Берга о том, что гестапо устроило побег русскому разведчику с рынка после того, как он перевербовался к ним. Он сказал даже день, когда это случилось. Аня сейчас вспомнила: в тот день Вихрь пришел на явку.
Утром Вихрь ушел в город. Аня еще раз сопоставила слова Берга с ночными словами Вихря, когда он говорил ей, что в городе с ним ничего не случится, и, приняв это его мужское желание сильного успокоить ее совсем за иное, она самовольно вышла на связь с Центром и передала Бородину все об аресте Вихря гестапо и о его побеге. А потом она достала свой «парабеллум» и загнала патрон в ствол. И – замерла у стола, словно изваянная…
«ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ
ОТ Г-НА ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ
На Западе идут очень тяжелые бои, и в любое время от Верховного командования могут потребоваться большие решения. Вы сами знаете по Вашему собственному опыту, насколько тревожным является положение, когда приходится защищать очень широкий фронт после временной потери инициативы. Генералу Эйзенхауэру очень желательно и необходимо знать в общих чертах, что Вы предполагаете делать, так как это, конечно, отразится на всех его и наших важнейших решениях. Я буду благодарен, если Вы сможете сообщить мне, можем ли мы рассчитывать на крупное русское наступление на фронте Вислы или где-нибудь в другом месте в течение января и в любые другие моменты, о которых Вы, возможно, пожелаете упомянуть. Я никому не буду передавать этой весьма секретной информации, за исключением фельдмаршала Брука и генерала Эйзенхауэра, причем лишь при условии сохранения ее в строжайшей тайне. Я считаю дело срочным».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?