Текст книги "Наваждение Пьеро"
Автор книги: Юлия Лавряшина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Зачем мне это? Я и так живу в постоянном напряжении, не зная, чего ждать от Сергея сегодня. На днях его опять „попросили“ из той газеты, где он продержался последние полгода. Его пьянство здесь ни при чем, из пишущих многие пьют. Я знаю, что это у него – всегда следствие, как у большинства тех, которые были рождены сильными, а обстоятельства постепенно уничтожили эту силу и подчинили людей себе. Если б в журналистике у Сережи все сложилось так, как мечталось в юности, он чувствовал бы себя счастливым человеком. Он сам не раз говорил мне это: „Многим куда хуже! У них еще и жены – стервы“.
На этот раз все опять рухнуло из-за его непримиримости. Она калечит Сергею жизнь, но если б он хоть раз пошел на компромисс, я была бы разочарована. Понимаю, что нормальная, трезвомыслящая женщина не должна так говорить. Наверное, я просто идеалистка, и годы меня не лечат…
Сережа написал статью (разумеется, далеко не хвалебную!) о работе одного химического комбината, который опекают местные власти. Кому могла понравиться такая статья? Не редактору, конечно. Он-то как раз из людей здравомыслящих. А Сергей его доводам не внял и стал требовать, чтобы статью напечатали. То основание, что в ней все – правда, никого не убедило. Потребовалось немного времени, чтобы довести Сережу до такого состояния, что он сам швырнул заявление об уходе.
Вечером его буквально притащили домой… И я не выдержала – расплакалась прямо на глазах у его приятелей. Во мне не было злости на него, ведь ему самому в такие дни еще хуже. Но мне было так жаль его, что просто сердце разрывалось! Я уселась рядом с ним на пол и проплакала, наверное, целый час. Грех говорить, да и больно, только ведь хорошо, что у нас нет детей. Как они смогли бы понять все это?
А на следующий день я возвращалась с работы и встретила того человека. Никиту. И теперь мне кажется: эта четверть часа, которую мы провели просто болтая ни о чем, – самое светлое, что было в моей жизни за последние лет десять. Это неправильно – так думать, ведь были же и победы моих учеников на конкурсах, и собственные неплохие выступления, и дни, когда нам с Сережей было хорошо и весело. Но почему-то прежде всего мне вспоминаются эти минуты в трамвае…
Оказалось, мы уже встречались с ним, с Никитой. Но тогда я была слишком подавлена, чтобы память о другом человеке могла остаться во мне. Никита заставил меня вспомнить, как я оказалась тогда в лесу. В тот день Сережа в очередной раз лишился работы и со злости сказал, что это из-за меня застрял в этой дыре. Мол, будь он свободен, жил бы в Москве, хоть на каком-нибудь чердаке или в подвале, но работал бы в честной газете.
Я только спросила: „А такие существуют?“
Тогда он закричал, чтобы я подавилась этой честностью, которая не позволяет ему оставить меня и отправиться на поиски счастья.
Я сдуру брякнула: „А я думала, что я и есть твое счастье…“
Его так и перекосило от этих слов. Но Сергей справился с собой и сказал: „Конечно. Так и есть“.
Только меня это уже ничуть не обрадовало. Я видела, как душит его это счастье.
В другой раз, когда он заговорил о Москве, я сказала: „Знаешь что, поезжай. Один. Мне совсем туда не хочется. Но тебе, наверное, и вправду нужно жить в столице. Там для тебя больше воздуха, а для меня меньше“.
И это были не просто слова, я действительно так чувствую и готова отпустить его, но Сергей не хочет в это поверить. Он сразу принялся восклицать: „Как же я оставлю тебя? Как это возможно? Ты же совершенно беспомощная!“
„Я?! – Это меня не на шутку удивило. – Почему ты так решил? В чем я беспомощна?“
„Да ты ведь всю сознательную жизнь была замужем“, – уверенно произнес он.
Мне хотелось сказать, что это он был за мной всю сознательную жизнь, и это я втаскивала его на крыльцо, когда Сергей уже не мог подняться самостоятельно, и обслуживала его, и утешала, и занимала денег, и расплачивалась с долгами… Но я, конечно, не произнесла всего этого, ведь все, припомнившееся с обиды, было невероятно оскорбительно для него. Он не простил бы мне такого…
Я рассказываю вам все так откровенно только потому, что вас уже нет среди живых, а из них никто не знает обо мне почти ничего. Только вам известно, как с первой пьески „Воробей“ я шла к Рахманинову – вы вели меня. Но я не дошла… В той мере, как хотела, хотя, конечно, какие-то вещи я играла. Но во мне не оказалось мощи, созвучной рахманиновской, и, убедившись в этом, я сдалась.
Зачем выходить на сцену, если тебе заранее известны твои пределы? Артист должен нести в себе беспредельность, ему всё должно быть подвластно. По крайней мере, он должен думать, что может все, и своей уверенностью заражать публику. Музыкант жив за роялем до тех пор, пока он дышит воздухом свободы. Я задохнулась, еще не добравшись до вершины, и сползла вниз. Теперь мне остается радоваться, наблюдая, как карабкаются к ней некоторые из моих учеников.
Но вы так умело вплели музыку в мою душу, что я до сих пор и людей воспринимаю через нее. Сережа – это Брамс. Трагический и надрывный, порой корябающий, но не отпускающий. Да и самой невозможно оторваться от этой впивающейся в душу и вытягивающей ее музыки. Как и от этого человека, измучившего и себя, и меня.
А Никита – это скорее Чайковский. С виду красивый и светлый, но таящий в себе трагедию. Он пытается скрыть ее, но боль прорывается в отдельных пассажах, и забыть о ней уже невозможно. Многим музыкантам Чайковский кажется слишком простым, но я уверена, что это и есть подлинное искусство: когда простое берет за душу безо всяких ухищрений.
Ну вот, я уже договорилась до того, будто он взял меня за душу. Не о Чайковском ведь я думала и не его видела: как он сидит вполоборота ко мне, в синей спортивной кофте с капюшоном и с огромной сумкой, похожий на вернувшегося с Олимпиады тренера. Мысль об Олимпиаде родилась у меня в первый же момент, и в памяти мелькнул улетающий московский Мишка, и вспомнилась та трогательная песня, и слезы…
Может, поэтому и родилась во мне эта жалость к нему? Просто поднялась по образовавшейся цепочке… Словно это Никита и был тем медвежонком, оторвавшимся от своей земли и опустившимся в нашем лесу, где мы и встретились. Тогда тоже звучала музыка, и я видела неправдоподобно красивых женщин, танцующих вблизи обрыва. Смотрела на них из-за деревьев, и мне опять хотелось плакать оттого, что на свете, оказывается, существуют такие счастливые люди, но я не вхожу в их число.
А Никита ведь тоже был из них, только счастливым не выглядел. И в тот день, когда он подошел ко мне в трамвае, – тоже. У него был такой вид, будто ему не до конца понятно: где он и что с ним происходит. То и дело он взглядывал на меня с непонятным ожиданием и отводил глаза, которые открыл мне сразу же, сняв темные очки. В этом жесте мне увиделась неожиданная глубина – от остальных он ведь прятал свои глаза!
Вы помните ведущую к нашей школе тополиную аллею? Зачем я спрашиваю? Разве можно ее забыть? Эта длинная аллея вобрала так много: нежную боль первых влюбленностей, похожих на слабенькие майские листья; очарование бунинских тайн, пугавших меня, девчонку, своей любовной откровенностью; собственную древесную гордую красоту, и мою робкую надежду, что и мне от этой красоты что-нибудь достанется. Я ходила этой дорогой и в семь, и в десять, и в пятнадцать… Сейчас мне тридцать пять, но я еще помню, как время от времени в конце аллеи возникал некий призрак, не пугавший, а зовущий к себе. И я бежала к нему, забывая, что рядом, за тополями, едут машины, раскачиваясь, проходят трамваи, и множество людей видит меня…
Наверное, они думали: девочка опаздывает на урок. И у меня тоже возникало такое чувство, будто я опаздываю. Только не на урок, конечно. Я боялась упустить Его. Не разглядеть лицо, которое так и сохранило свою неуловимость… На мне была унылого цвета школьная форма, а я виделась себе в удлиненном крепдешиновом платье, как у мамы. Оно развевалось волнами, открывая ноги, но я не боялась этого. Я хотела, чтоб он видел мои ноги.
Я почти забыла свои детские фантазии, потому что Сергей – такой земной, реальный – вытеснил их. Или, по крайней мере, закрыл своей могучей спиной. Но вот сегодня я шла на работу обычным путем и вдруг в конце аллеи, где листва сливалась в одно блестящее зеленое облако, я вновь увидела Его. А может, это просто был тополиный ствол? Но нет, я же видела лицо. Впервые – видела. И это было лицо Никиты…
Но я все время одергиваю себя: зачем мне это? Зачем нужно думать о чужом для меня человеке, когда больше десяти лет мои мысли занимает Сережа, и никто другой. Он очень помог мне в жизни. Он отдал мне остатки своих сил, чтобы я могла смириться с собственной посредственностью.
„Я – не талантлива“ – это открытие могло бы убить меня, если б Сергей не оказался рядом. Вы учили меня быть исключительной, он научил меня, как сжиться со своей заурядностью. Жить в толпе – это непросто. Жить так, чтоб ежеминутно не страдать оттого, что ты находишься в этой самой толпе. Это удалось немногим музыкантам, писателям, художникам… Большинство из них так и не научились жить без мечты.
А я смогла. Я люблю свою работу и маленькую школьную сцену, где иногда выступаю. И этой способностью к любви я обязана Сереже. „Барбосу“, как вы иногда его называли. Я знаю, он нравился вам, хоть и был таким лохматым, огромным, с неприветливым мясистым лицом… И он тоже как-то сказал о вас: „Вот это женщина!“ Большей похвалы я от него и не слышала.
О господи, я все гоню от себя совсем другое лицо, а оно опять возникает из ничего, из каких-то пустяков, из обычных слов. Он подал мне руку, когда мы выходили из трамвая, а Сережа ни разу этого не сделал. Может потому, что мы подружились еще студентами, и у нас не в ходу были всякие церемонии. Я никогда на это не обижалась.
Взгляд у Никиты совсем особенный. Он будто все ждал от меня чего-то. Словно я должна была дать ответ, хотя никакого вопроса он и не задавал. То и дело он замолкал и просто смотрел на меня, но ощущение возникало такое, словно ему виделась и не я вовсе, а нечто непостижимое: столько восхищения и робости было в его глазах. Никто до него не смотрел на меня так…
Не доходя до нашего переулка, я сказала: „Дальше не нужно“.
У него сделалось такое лицо, будто я его ударила. „Ну, конечно, – сказал он. – Я понимаю. Не волнуйтесь, я вас не подведу“.
Я действительно не могла рисковать, ведь теперь Сергей днем бывал дома, а ему, с его депрессией, только другого мужчины и не хватало. Кто поверит, что случайный попутчик может проводить до дома? А если и так, то зачем я это позволила?
Напоследок Никита рассмешил меня. „А вы не возьметесь меня учить? – спросил он с той самой улыбкой, от которой у меня почему-то сжималось сердце. – Я всегда мечтал играть… Хоть немножко“.
„Учить? Дети вас засмеют, – предупредила я, хотя в тот момент еще была уверена, что он просто шутит. – Они, знаете, какие…“
Он вдруг покраснел: „Знаю. У меня ведь дочери одиннадцать лет. А у вас…“
„Только ученики“.
„Извините“, – он так сильно свел брови, что даже мне стало больно за него. Не за себя. У меня это давно отболело, только иногда еще дает знать…
Чтобы отвлечь меня, а на самом деле себя самого, Никита напомнил: „Я же говорил вам, что не боюсь неодобрения большинства. Пусть бы дети смеялись… Оно ведь того стоит“.
„Вы действительно кандидат наук? – усомнилась я. – Мне казалось, что ученая степень, это как тавро – „пуп земли“. А вы учиться собрались!“
„Нет, до пупа я еще не поднялся!“ – Он нахально рассмеялся.
Чтобы не развивать эту скользкую тему, я сказала почти официальным тоном: „Занятия начнутся в сентябре“.
Его лицо так и вытянулось. Он спросил, внезапно начав грассировать: „А до сентября… Что же мне делать до сентября? Простите, что я так… Но это… невозможно, да?“
„Так вы что, серьезно?“ – поразилась я.
Никита виновато улыбнулся: „Нельзя?“
И я почему-то ответила: „Можно“.»
Лина вложила недописанное письмо в сборник нот, которыми никогда не пользовалась, и убрала в шкаф. У него по-стариковски свисала левая дверца, но детей на занятия приводили только мамы, и некого было попросить подправить. А Сергей почему-то никогда не заходил к ней в школу. Кажется, у него вызывало отвращение даже название того места, где Лина работала. Он вообще не любил вспоминать свое детство и уверял, что точнее всего атмосферу этого учебного заведения передает клип «Пинк Флойда», где школьников пропускают через мясорубку.
– Но у нас же школа искусств! – пыталась возразить Лина. – Ничего подобного у нас не происходит.
Он только кривился:
– Хрен редьки не слаще.
Теперь Лина чуть ли не радовалась упрямству мужа. Если Никита явится заниматься, как обещал, то лучше Сергею этого не видеть. Она даже не знала наверняка: ревнив ее муж или нет, потому что жили они уединенно, а в школьном коллективе мужчин не было. Однако проверять это Лине нисколько не хотелось.
Она улыбнулась этой по-детски боязливой мысли и подошла к окну, за которым наконец появилось солнце. Почему ей захотелось сделать этот шаг именно в ту минуту? И почему тучи позволили пробиться солнцу как раз в тот момент? Всё это были, конечно, хоть и занятные, но совпадения, и все же, наложившись одно на другое, они заставили Лину дрогнуть, когда прямо под окном она увидела Никиту.
Уже гораздо позднее она пришла к мысли, что по-настоящему увидеть человека можно только при обстоятельствах, которые, соединившись, образуют нечто вроде линзы. Она и помогает сфокусировать взгляд на той точке, что до этого сливалась со всем Мирозданием, а тут вдруг заслонила его собой.
Пропустив грузовик, Никита пошел через дорогу, но, не дойдя до противоположной стороны, поднял голову, и Лине показалось…
«Нет! – Она отшатнулась. – Он же не может знать, какое из окон – мое!»
Но все же она отошла в глубь кабинета и тут поймала себя на том, что не понимает, куда деть руки, словно девочка, впервые шагнувшая на сцену.
«Да что со мной?» – У нее и рассердиться на себя не получилось. Больше не приближаясь к окну, Лина видела, как Никита поднимается по ступеням, проходит по неосвещенному коридору, смотрит на дверь ее кабинета…
«Он светлый», – опять подумалось ей, и Лина знала: это ощущение возникло не из-за того, что на этот раз на нем была белая футболка с открытым воротом, которая делала Никиту издали похожим на юношу. Лине представилось, как он сейчас неуверенно постучит в дверь, потом заглянет в кабинет, одними глазами спрашивая: «Можно?»
И потому она совсем смешалась, когда дверь распахнулась без предупреждения, и Никита, не сразу справившись с движением к ней, сделал несколько шагов. И хотя он не дошел, потому что кабинет был большим, Лина ощутила присутствие Никиты всей кожей. Это было так осязаемо, будто Никита обнял ее. Лина вдруг поняла, что если б он сделал это на самом деле, у нее не то что не хватило бы сил, но даже не возникло бы желания сопротивляться.
– Значит, вы все-таки пришли? – выдавила она, когда ошеломление отпустило.
Он сглотнул с усилием, точно слюна была такой же раскаленной, как все в нем.
«Это самонадеянность, – строго заметила Лина, обращаясь к себе. – С чего я взяла, что он разгорячен? Может, он просто… быстро ходит».
Это оправдание было нелепым настолько, что ей самой стало смешно. Никита словно втянул ее улыбку и задохнулся:
– Зря? Нет?
– Нет, – ответила Лина быстрее, чем успела угаснуть эта радость, от которой у нее зашлось сердце.
Ей почему-то пришло на ум, что если б у нее был сын, она так же любовалась бы им, замирая от нежности, и все свое дыхание отдавала бы на то, чтобы поддерживать, раздувать в нем радость. Давно отпустившая, казалось бы, тоска по этому не родившемуся мальчику опять растеклась в ней, вытесняя все другое, опустошая. Лина подумала, что ее трогают лишь те мужчины, в которых остается что-то детское… Сережа был ее упрямым, непростым мальчиком, а в Никите неожиданно увиделся ласковый и привязчивый ребенок.
Такой она сама была в детстве, вот только привязаться ей попросту оказалось не к кому: родители развелись так давно, что Лина совсем не помнила отца. А матери приходилось работать и работать, хотя дочь никогда не просила ни новой куклы, ни нового платьица. Ей хотелось только одного: чтобы квартира не была такой пустой, такой страшной вечерами…
Когда Лина пыталась думать о своем браке отвлеченно, то приходила к мысли, что, помимо всего прочего, которого и самого по себе было так много – не распутаешь! К Сергею ее привязал сильный страх одиночества. Почему-то она так и не привыкла к нему в детстве.
– Проходите, – рассеянно пригласила она и, чтобы обрести уверенность, схватилась за крышку инструмента. – Давайте начнем, раз так…
– Как? – спросил он.
– Ну, раз вы не передумали.
– Разве я мог передумать?
– О, конечно! Некоторые дети записываются в школу и даже сдают экзамены, а учиться не приходят. Оказывается, успели передумать за несколько дней.
Спеша занять себя, Лина указала ему на вращающийся стульчик. Никита сел и, осмотрев клавиатуру, сказал таким тоном, что у Лины холодок пробежал по телу:
– Я три года к этому готовился. Я не передумаю.
«Что-то он уже говорил про три года», – попыталась вспомнить она, но тут Никита спросил:
– Начинают с гаммы, да?
– Необязательно. Если хотите, начнем сразу с пьески. Гаммы – это скучно, их никто не любит.
– Вы – не любите?
Она уже села рядом, подставив к пианино стул, и поэтому, когда Никита повернулся, их лица оказались напротив. Это оказалось неожиданно, ведь почти все ее ученики были малышами, и Лина привыкла смотреть на них сверху. Это не значило – свысока. Просто физически это именно так и получалось.
Лина невольно затаила дыхание, ведь оно могло коснуться его губ, а это уже казалось ей проявлением интимности. Постаравшись, чтобы это выглядело непринужденно, Лина медленно отодвинулась.
– Что? – Она забыла, о чем они говорили.
– Вы не любите гаммы?
«Ах, вот он о чем!» – Лина с облегчением улыбнулась и чуть расслабилась.
– Терпеть не могу! Я иногда готова была все бросить, лишь бы технический зачет не сдавать.
– Слава богу, что не бросили, – серьезно сказал он.
– Да, – без воодушевления отозвалась Лина. – Говорят, из меня получился неплохой учитель. Может, и вас чему-нибудь научу.
Резко повернув голову, Никита внимательно посмотрел на нее и несколько раз быстро моргнул. У Лины заныло в ладони – так захотелось поймать эти встрепенувшиеся ресницы.
– Нет, я не о том говорил, какой вы учитель. Этого я еще не знаю. Но пианистка вы просто… Ну, не знаю! Мне плакать хотелось, когда я вас слушал!
Гримаска недоверия оттянула книзу уголки ее губ:
– Вы слышали, как я играю?
– Слышал.
Когда Никита улыбнулся, она сразу поверила: не врет.
– Когда? Где? Здесь, конечно, где же еще… Так вы здесь уже были?
– Как много вопросов… Я был здесь не один раз. Только я… У меня дочь занимается в театральной студии.
Посмотрев на его обручальное кольцо, Лина не удержалась:
– А ваша жена знает, что вы… решили учиться музыке?
– Нет, – ответил Никита без заминки. – Мы сейчас… не вместе живем.
– А то сказали бы?
– Вряд ли, – ответил он, вспомнив свою книгу. – Я не все ей говорю.
«Если я продолжу расспрашивать, он может подумать, что это неспроста, – Лина лихорадочно искала решение и не находила его. – Да и зачем мне спрашивать? Чем больше знаешь о человеке, тем он становится ближе. Я не должна этого допускать…»
Никита все решил за нее. Тронув пальцами клавиши, от чего прозвучал диссонансный аккорд, Никита спросил:
– А с какой пьесы вы начинали?
– С «Воробья», – ответила Лина, мгновенно вспомнив, как только что писала об этом своей учительнице.
– Покажите…
Ей пришлось наклониться в его сторону, чтобы сыграть в нужной октаве. Теперь уже его дыхание скользнуло по ее шее – раз, другой… Лина еле удержалась, чтобы не потереть это место рукой, ей показалось, что кожа там стала какой-то другой.
– Это считается самым легким? – подняв брови, спросил Никита, когда она уже выпрямилась. – Я так не смогу. У вас пальцы так быстро прыгают… И вправду, как воробышки.
– Мы будем играть медленно. Сразу в темпе ни у кого не получается.
«Мы», – повторил Никита про себя и подумал, что сильно переоценил свою выдержку. Ему не удастся долго просто сидеть с ней рядом.
– Поставьте руку, – взяв учительский тон, сказала Лина. – Вот так… Мягче, расслабьте. Теперь смотрите, я буду играть то же самое, только на октаву выше. А вы сначала посмотрите, потом повторяйте за мной…
Краем глаза она следила, как смешно и напряженно выпятились его губы и как они подрагивают, будто Никита повторяет про себя названия нот. Когда он начал играть сам, то перед тем, как ударить пальцем по клавише, каждый раз замирал, то и дело бросая на Лину вопросительный взгляд.
– Вы слишком скованны, – качнула она головой.
Он вздохнул про себя: «Это еще мягко сказано. Я весь как в судороге».
Неожиданно Лина взяла его руку и встряхнула ее:
– Вот так… Расслабьте.
«Еще! – чуть не вскрикнул Никита. – Хоть разок…»
Но Лина уже опустила его кисть на клавиши:
– Попробуйте. Не надо бояться инструмента, он это чувствует и не станет отзываться, пока вы не будете ему доверять. Если сфальшивите, можно ведь все исправить. Думаете, я не мажу? Ну, давайте!
Однако в этот раз воробей вышел у него дохловатым, и Лина опять осталась недовольна.
– Пальцы не должны быть вялыми, – строго заметила она.
– А как это совместить? – взмолился Никита. – Кисть должна быть мягкой, а пальцы твердыми.
Она засмеялась над его отчаянием, в котором было столько знакомого ей по маленьким ученикам.
– Вот мы и будем над этим работать! Вы же учиться пришли. Если б вы уже все умели, помощь вам не потребовалась. Не моя, это уж точно.
– Почему вы так думаете? – спросил Никита, пристально разглядывая клавиши.
Превозмогая нежелание говорить об этом, Лина сказала:
– Я ведь специалист не такого уж высокого класса. Если б вы были пианистом, я уже ничему не смогла бы вас научить.
– Играть, как вы… Я никогда не смог бы так, сколько б ни учился.
У нее тепло дрогнуло сердце.
– Вы… находите, что я хорошо играю? – спросила Лина, чувствуя, как удовольствие жарко растекается по щекам.
– Потрясающе!
– Господи! – Она засмеялась от заставшей врасплох радости. – Вы так это сказали… Я готова вам поверить. Была бы готова, если б…
– Что? Что? – проговорил он дважды не по привычке, а торопя ее с ответом.
Лина чуть отвернулась, и он в который раз изумился нежности линии ее подбородка.
– Вы производите впечатление чуткого человека, а этого не понимаете…
Еще не выяснив своей вины, Никита с трудом подавил желание припасть к ее руке, чтобы вымолить прощение.
– Я волнуюсь, – честно признался он. – И, похоже, глупею от этого.
Хоть Лина сидела, отвернувшись, он сразу угадал, что она улыбнулась.
– Вы – откровенный человек, – сказала она и повернулась к нему. – Или это своего рода прием?
– Прием? Нет, это не прием, – ответил он так серьезно, что собственная улыбка показалась Лине неуместной.
«Зачем я собираюсь заговорить с ним об этом?» – мелькнуло у нее в голове, но, не успев ответить себе, она быстро проговорила:
– Я выбрала учительское ремесло, а не артистическую карьеру. Собственно, выбирать и не пришлось… Я просто не дотянула.
– О чем это вы? Я же слышал, как вы играете! Это вы называете – не дотянула? Я ведь, как слушатель, не новичок. Я часто бывал на разных концертах и фортепианных тоже. Раньше я, случалось, ездил в Москву, и там тоже ходил… Вы себя просто недооцениваете! Это преступно, между прочим… Вам не кажется?
Только заговорив, Лина обнаружила, что у нее дрожит голос:
– Еще хуже переоценить себя. В один прекрасный день тебя все равно опустят на землю. Просто скинут с той лестницы, на которую ты вздумал карабкаться.
– Да вы – трусиха, – произнес Никита, не сдерживая нежности, которая уже заполнила его до макушки.
– Что? Нет! Я просто стараюсь трезво смотреть на вещи.
– Зачем?
– Вы смеетесь?
Он действительно улыбался, но вовсе не насмешливо, и Лина видела это. Она спросила так лишь потому, что не верила, что кто-то, кроме нее, действительно думает, будто совсем необязательно видеть мир таким, каков он есть на самом деле. Миру от этого хуже не сделается, а человеку может полегчать.
– Я не смеюсь. Кто вам сказал, что вы не можете стать настоящей пианисткой?
«Сережа, – вспомнила она и вдруг впервые вскрикнула про себя: – Зачем он убедил меня в этом?!»
С тех пор как он сделал это (так много лет назад, что Лина точно и не помнила – когда), никто и не пытался даже намекнуть ей, что она не совсем безнадежна. После ее школьных, «домашних», как называла их Лина, концертов другие учителя хвалили ее снисходительно: «Молодец, деточка! Очень неплохо».
Это «неплохо» заставляло ее внутренне корчиться от боли. Продышавшись, Лина с ненавистью хлестала себя словами: «Зачем ты опять полезла на сцену?! В прошлый раз мало показалось? Сколько же можно заучивать одно и то же: кесарю – кесарево…»
Никите она ответила неправдой:
– Я не помню. Кажется, я сама это поняла.
– В детстве вас учили не хватать звезд с неба?
– Наоборот. Моя учительница музыки… Если б вы знали, какая у меня была учительница! Вот бы вам к ней…
Он быстро затряс головой:
– Нет, спасибо! Я хочу… – Никита запнулся. – Такую, как вы.
Не заметив его замешательства, Лина с горечью произнесла:
– Пожалуй, она меня переоценивала. Она почему-то верила, что я поднимусь достаточно высоко.
– А что она говорит вам теперь?
– Это я ей говорю, а она уже не отвечает, – Лина подумала о письме, спрятанном в старых нотах. – Она умерла, когда я еще только оканчивала музучилище. Ей тогда было уже за семьдесят…
Она, как впервые, оглядела стены, с которыми уже сроднилась:
– Это был ее кабинет.
Не услышав никакого вопроса, Лина улыбнулась выцветшей гравюре Моцарта и весело заметила:
– В моей жизни все так стабильно, просто на удивление. Пятнадцать лет я живу в одном доме и уже почти тридцать провела в этом кабинете.
– Вы не из племени «перекати-поле», – улыбнулся Никита. – Наверное, и муж у вас – первый и последний.
– Да, – ответила она и решила, что не нужно ничего к этому добавлять.
Но Никита и не настаивал. Он спросил о другом:
– Вы часто вспоминаете свою учительницу?
Лина зачем-то призналась:
– Мне приятно, что кто-то думал обо мне лучше, чем я того заслуживаю.
– Не лучше. А как раз так, как вы заслуживаете. Теперь вам всегда должно быть приятно.
Уже догадавшись, она все же спросила:
– Почему?
– Я думаю о вас также. А может, еще лучше. Мне кажется, вы невероятно талантливы!
– Ну уж, невероятно…
– Очень! Очень. Да не «кажется», а так и есть. Вы ведь даже Листа играете!
Испугавшись того, каким восторгом отозвались в ней эти слова, Лина сухо отрезала:
– Листа можно сыграть по-разному. Само по себе это еще ни о чем не говорит. Давайте-ка лучше вернемся к нашему «Воробью».
Никита посмотрел на нее так, будто речь шла не о ее, а о его таланте, который Лина ни в какую не желала признавать. Ничего больше не сказав, он послушно поднял руку.
– Не кладите ее на клавиши, – Лина снизу поддержала его ладонь. – Только пальцы могут их касаться.
«Кожа мягкая, – невольно отметила она. – Огорода у него явно нет… Не станет же мужчина прикладывать столько усилий, сколько я, чтобы сохранить руки!»
Надеясь, что он не заметит, Лина перевернула свою руку ладонью кверху и скосила глаза. Ни трещин, ни мозолей не было, но поленись она поухаживать за руками хоть день, они непременно появились бы. «Хороша была бы пианистка с черными ногтями», – усмехнулась она.
– Вы рассердились? – тихо спросил Никита, старательно устанавливая пальцы на нужных клавишах.
– Нет. За что?
– За Листа.
– Да нет же! При чем тут Лист?
– Вот-вот, ни при чем. Я просто спрятался за него, в надежде вас убедить.
Лина решительно сказала:
– А вот и не нужно. Ни убеждать меня, ни думать обо мне. Я знаю, что все учителя имеют влияние на своих учеников, но вы – слишком взрослый человек, чтобы…
Не дослушав, Никита быстро проговорил:
– Взрослые люди тоже могут иметь влияние друг на друга.
– Конечно, – согласилась она. – Только это в том случае, если они… друзья.
– А мы не можем стать друзьями? – Он опять опустил на клавиши всю ладонь.
Взявшись за нее, Лина хотела поставить его руку правильно, по крайней мере, ей казалось, что она хотела именно этого, а Никита неожиданно сжал ее пальцы:
– Можно я вам стихи прочитаю?
– Чьи? – испуганно спросила она, понимая, что должна освободиться от его руки, и не находя на это сил.
– Можно?
– Конечно… Стихи…
– Я… Я давно… уже три года хотел прочесть их вам.
«Опять – три года», – подумала она и сразу об этом забыла, потому что в кожу головы впилась сотня иголок. В острие каждой таилось такое наслаждение, от которого обмякло все тело, а язык перестал слушаться, только сердце щемило все сильнее, уже невозможно было просто дышать. И все лишь оттого, что пальцы Никиты шевельнулись.
Он заговорил так, будто не стихи читал, а вполголоса рассказывал ей историю своей любви:
Я пошлю тебе мысль, за ночь выстроив свой телеграф.
Черный холод пространства сожмется в озябшую точку,
И тире, как весло, оттолкнется от тающей ночи,
Чтоб тебя разбудить, даже солнцу коснуться не дав.
Ты откроешь глаза, и в себе мою мысль ощутив,
Удивишься, как пусто внутри тебя с вечера было,
А ведь что-то другое держало тебя и любило,
Что-то пело… Да только теперь не припомнить мотив.
Не припомнить и слов, вне той мысли, что я подарю.
Лица долгими каплями мерно стекают друг в друга —
Это прошлое тает… Не бойся, возьми мою руку.
Ты в ладони прочтешь расшифровку. Так просто: люблю.
– Это ваши? – спросила она почему-то шепотом.
Никита не ответил, только склонил голову, и Лина, внезапно забыв, что нужно сохранять трезвость взгляда, быстро прижалась губами к его седеющим волосам. Он замер. И даже когда она отстранилась, перепугавшись того, что наделала, Никита продолжал сидеть, не поднимая головы.
– О господи, – жалобно произнесла она. – Зачем я… Вы… Почему вы именно мне хотели прочитать эти стихи? Я ведь не профессионал.
– Вы же поняли, – глухо ответил он. – Это о вас написано. И для вас.
– Не может быть!
Лина встала, чтобы опять нечаянно не коснуться его. Но успела сделать только пару шагов, когда винтовой стульчик вдруг опрокинулся, и Никита пошел на нее, открыв глаза так широко, что Лине показалось: сейчас она войдет в их темноту, в которой нет ничего страшного, и уже не выберется оттуда.
«Зачем? Зачем?» – Она пыталась спросить об этом, но ей не хватало голоса. У Лины всегда были сложности с вокалом, правда, не настолько серьезные, чтоб она не могла даже говорить.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?