Текст книги "Прусская невеста"
Автор книги: Юрий Буйда
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Меня трясло, и бежал я как во сне и делал все как во сне. На мосту я остановился. Нет, подумал я, мне нельзя возвращаться в парикмахерскую. Даже смешно: минут пять я придумывал, что бы такое наврать Льву в свое оправдание. Вдруг засмеялся: господи, о чем это я! Надо успокоиться. С трясущимися руками такое не сделаешь. Спокойно. Я нарочно придерживал шаг, хотя мысленно уже был в своей комнате, рядом с Ритой. По лестнице шел – ступеньки считал. Раз. И остановлюсь, вдох-выдох. Два. Стоп. Вдох-выдох. Три… Постучал – господи, зачем? Отпер дверь (ключ-то только у меня был). Она сидела на кровати, прислонившись к стене. Окно завесила каким-то тряпьем – поверх газет, которые я повесил в первый же день, как только вселился сюда. В комнате была полутьма. Вдох-выдох. Ну как ты? Ничего? Поспала? Поспала. Проголодалась, а? Да нет, спасибо. Ну ладно, ладно, сейчас что-нибудь сообразим, что-нибудь сварганим. Хотя бы яичницу, а? Как хочешь. Рита! Как хочешь, говорю, Яша. Ну и ладно, ну и хорошо. А чего хорошего? Может, ты водки выпьешь, а? Вина? У меня и то и то есть. Быстренько изжарил яичницу на сливочном масле, постелил свежее полотенце на табуретку, плюхнул на середину сковородку, бутылку кагора, два стакана. Ну, за удачу! Ты чего это, Яша? А что – чего? Что и должно быть. До дна, до дна! Меня прохватил словесный понос. Закусывай, пожалуйста, не бог весть что, яичница, но все же, тебе надо подкрепиться, давай, давай, налегай… Она поковыряла вилкой желток, жалко-жалко улыбнулась. Плохо, да, Яша? Я изобразил изумление (изображать всегда легче что-нибудь преувеличенное, неестественное). Что значит – плохо? Плохо – это когда смерть придет, а у нас с тобой до этого, кажется, еще не дошло. Не дошло, Яша? Ну, Рита! Рита же! Очнись! Я ничего. Ты не смотри на меня, ешь. Не помрем, будем жить. Бог не выдаст, свинья не съест. Бог. Яша, ты зачем говоришь про Бога? Рита, ты чего? Ладно. Что люди говорят? Я осторожно пересказал ей кое-что из того, что сам слышал. А Марфа что? Марфа? Да, что она говорит? А что она может сказать… что всегда… пришел час, и так далее… Пришел час… Рита! Она отвернулась к окну. Рита, все будет хорошо. Мы докажем, что ты не убивала. Докажем, что это Ахтунг. Она молчала. Ну что ты, малышка, все будет нормально, все будет хорошо… потом мы уедем…
«Яшка! – раздался крик с лестницы (это была Марфа). – Яшка! Открой!»
Рита повалилась на постель ватной куклой. Молча, ничком, обхватив ладонями голову.
«Яшка! – голос приближался. – Ты же меня слышишь, сука такая! Открой, говорю! – Забарабанила в дверь. – Я же знаю, что она у тебя! Рита! Я тебя, сучку, по запаху чую. По вони! Никуда тебе от меня не деться, скотине безрогой! Яшка!»
Мы молчали. Марфа тяжело дышала за дверью.
«Она плачет, – вдруг прошептала Рита. – Плачет же она!» Я покачал головой.
«Рита, девонька, – сказала Марфа за дверью бесконечно усталым голосом, – я ж тебе всегда вместо мамки была… Рита… ты же знаешь, своих детей у меня никогда не было… и не будет… ты одна, только ты… Ты – моя, Рита… зачем же ты от меня-то прячешься? Маленькая…»
Рита замотала головой.
«Яшка, сволочь! – закричала Марфа. – Жидовин чертов! Не баламуть девку! Бог спросит – что ответим? А? Людей бояться не надо, но Бога-то! Бога! Рита! Выдь сюда!»
Я схватил Риту за плечо. Она вздрогнула – и затихла. Марфа кричала в голос. Она бушевала минут десять. Потом заскрипела лестница. Я считал ступеньки. Раз, два, три… Вдох-выдох. Вдох-выдох. Тишина. Я на цыпочках приблизился к окну, отогнул уголок тряпки: Марфа удалялась по улице, вот свернула за угол, вот нету ее. Все. «Все, – прошептал я. – Ушла». Рита смотрела на меня. «Ушла она, Рита, ты зачем плачешь? Не надо, пожалуйста». Она с трудом приподнялась, села, привалившись спиной к стене. Да, ушла. Это она ушла. Это мне не уйти. Она все поняла, все правильно сказала: час пробил, да. Бог не выпустит ее, суку немецкую, из своих крепких рук. Он следил за нею, следил всю жизнь, как Марфа, это он дал нарочно дожить ей до этого часа, чтоб она сама все поняла. У Бога нет души. Душа есть только у созданий ущербных вроде людей. Может, только в том их ущербность и заключается, что у них есть душа…
– Это она так говорила? – недоверчиво спросил племянник.
– Нет, конечно. Она так думала. Она пыталась выговорить это, но, конечно, другими словами. Это – я говорю. Да. Человек и душа. Человек не есть душа. У него есть душа. А Бог есть душа, поэтому души у него нет. Поэтому он не мужчина и не женщина, не ребенок и не старик, не немец, не русский, не еврей. Он Никто. Он – Кто Угодно. Поэтому он всюду, вся и все. Если Бога нет, значит, он есть, он являет себя в любом и каждом, в том, чье имя – Кто Угодно. То есть Никто. То есть в том, кто готов отказаться от имени, от себя и стать Кем Угодно. Как Его Сын, самый великий Кто Угодно. Казалось, ее лихорадит. Рита! Нет, нет, Яшенька, я все поняла. Мне не уйти. Я всегда пыталась жить как все, а у меня не получалось. Это разве жизнь? Разве жизнь то, чем я была, как я жила? Это не жизнь. Настолько не жизнь, что впору подумать: может, для того тебе это и дано, чтоб ты стала никем? То есть тебя и сделали никем – не русская, не немка, почти вещь, зверушка, а если тебе дано немножко красоты, то и это дано лишь затем, чтобы ты лучше поняла, что ты никто, что все, что тебе в жизни осталось, так это сделать последний шаг. Рита! Нет-нет, Яшенька, я скажу, я обязательно скажу. Между людьми всегда существует что-то такое, что мешает им любить друг друга. Между ними всегда что-то непрощеное. Прошлое, настоящее… что-то невысказанное или недосказанное… Или вот война. Кровь – и необязательно пролитая. Что-то недовершенное. Непреодоленное. Люди хотят это преодолеть, но у них не получается. Марфе, Марии, Ахтунгу, Фуфырю – всем – нужен кто-то, кто станет между ними и скажет: простите. Кто скажет: вот – вам есть куда свалить все непрощеное, все грехи – в сосуд греховный, вот худшая из вас – в нее, вот я сведу вас, но для этого вы должны перешагнуть через меня, через мою кровь, пусть и непролитую. Вот я, никто, возьмите, наполните эту пустоту собою, и это и будет ваш мир… Но кто же согласится жить в таком мире? Я еле сдерживался, чтоб не закричать. А все согласятся, сказала она, потому что все только о том и мечтают, просто боятся об этом сказать. Это как музыка. Да и живут в таком мире. В таком. Может, только потому и живут, что существует этот Кто Угодно.
И она снова заговорила о том, о чем уже говорила. Словно бредила. Я растерялся. Время уходило. Надо было действовать. Я никогда не простил бы себе, если б остался тогда в бездействии. Хотя смутно и подозревал, догадывался: бездействие тоже может быть спасительным. Не знаю, как это выразить… Но поступил я тогда так, как поступил. И до сих пор мучаюсь… Понимаешь, в моих поступках не было ничего такого, чего бы я не мог себе простить. Но и простить себе не могу тех же самых поступков. Ни одного. Никогда. Я поднялся. Только не уходи, попросил я ее, слышишь, Рита, только не уходи никуда, пожалуйста, дождись меня, я тебя прошу. Запер дверь. Из ящичка в кухне достал несколько золингеновских бритв. Выбрал не очень новую, не старую, с желтой ручкой. Плоскогубцами выломал кусочек. Опустил в пакетик. Спрятал ящичек под стол. Сунул пакетик и сложенную бритву в карман. Слетел вниз по лестнице и бросился к площади.
До закрытия мастерской оставалось полчаса, когда я вошел и поздоровался. Ахтунг поднял голову, сдвинул лупу на лоб и дружелюбно ответил. Ни волнения, ни даже любопытства. За окном пророкотал и заглох мотоцикл. Так. Я медленно – вдох-выдох – извлек из кармана бритву и раскрыл ее. Свет в мастерской был яркий, и он хорошо разглядел лезвие. Я протянул бритву ему. Он машинально взял, опустил лупу на глаз, машинально поправил жестяной колпак лампы, висевшей низко над столом. «Порчена вещь, – сказал я. – Щербинка». – «Щербинка, – повторил он, не поднимая головы. – И что?» – «Кусочек. Да. Надо ж так ударить. Бритва застряла в шейном позвонке. Лезвие выдернули и выбросили, но кусочек остался в позвонке. То есть в сейфе у Шеберстова. Вещественное доказательство. То есть улика». – «Какая улика?» Он поднял бледное лицо, забыв сдвинуть на лоб лупу. «Где ты нашел эту бритву?» – «Там, куда ее выбросили». – «Ты не мог… – Он сглотнул. – Ты не мог ее там найти!» Я так обрадовался, что и не заметил, как он поднялся, а он вдруг подскочил и схватил меня за ворот и замахнулся бритвой – но я не успел и испугаться: Леонтьев из-за моей спины перехватил руку. «Ну ты даешь, – тихо сказал он, – так не бывает. Сперва одного, теперь этого… а?» Он рванулся, но Леша крепко его держал. Он еще раз рванулся – и вдруг взвыл. Господи, как он завыл! Вот только тогда я и испугался. Меня затрясло, и я брякнулся на стул в углу. «А ты тут пока не нужен, – сказал Леша, – иди-ка отсюда».
В мастерскую, громыхая кирзачами, вошли милиционеры, меня толкнули. Я выбрался наружу и без сил опустился на ступеньку. Кто-то похлопал меня по плечу. «Ты живой?» – «Живой». – «Дела. – Он силился улыбнуться, но это у него не получалось. – Но чего-то такого я и ожидал. Хотя и не верил».
На крыльцо вышел Леша Леонтьев. Надвинул фуражку на лоб, поправил козырек. «Давай-ка я тебя подвезу, – сказал он. – Сам ты не дойдешь, вижу». – «Точно, – засмеялся я дурным расслабленным смехом, – никогда в жизни». Доктор Шеберстов снова хлопнул меня по плечу. «Ты ничего не забыл?» Продолжая истерически смеяться, я отдал ему пакетик. Леонтьев крякнул. Запустил двигатель. У Белой столовой он остановил мотоцикл. «Пойдем-ка. По сто грамм». Я не возражал. Люся налила нам водки, бросила на весы две конфетки. Леонтьев добавил из ее коробки третью и галантно вручил хозяйке. Она устало улыбнулась. «Ну, за что пить будем?» – «Не знаю. За все. За все, что так…» – «Давай. Бог не выдаст, свинья не съест». Я выпил. «Леша… А что же с нею будет?» Он недоуменно уставился на меня. «Леша… я, пожалуй, пойду…» Он проводил меня удивленным взглядом.
Я промчался по мосту, вбежал во двор и закричал что было мочи: «Рита! Рита!» Окно было распахнуто. Я все понял, но бросился наверх, вбежал в комнату – чтобы убедиться в том, что комната пуста. И кухня. Я побежал вниз. У ворот стоял мотоцикл Леонтьева. «Леша!» Он выглянул из дощатого туалета, стоявшего в углу двора: «Чего орешь? Какой у тебя пожар?» Я объяснил. Участковый присвистнул. «Так. И куда она могла уйти?» Но я уже понял – куда. Пошел. Побежал. «Яшка, черт! Погоди!» Он попытался завести мотоцикл, но мотор не схватывался. Милиционер бросился меня догонять, оставив мотоцикл у дома. В боку у меня закололо, пришлось перейти на шаг, и участковый догнал меня. «Ну, ну… куда? Неужто к ней, а? Ну дура! Да погоди ты… Не горячись, Яша!»
Я вдруг понял, что жизнь моя кончилась. Все остальное и будет и стало моей смертью… или как? Не знаю. Но то, что я называл своей жизнью, тогда кончилось. Понимаешь?
Племянник кивнул.
– Нет, не понимаешь. Это было все. Прожитая и завершенная жизнь. Раз и навсегда. То есть можно жить потом сколько живется, сколько влезет в это тело, но жизнь – Жизнь – вся, кончена, прожита. Поэтому я никуда отсюда и не уеду, Илья, – неожиданно завершил он. – Никуда.
Молодой человек отер пот со лба. Он еще не решил, что скажет матери, а главное – как он все это ей скажет.
– Тридцать лет я живу только той – той! – жизнью, и другой у меня нет, и она здесь. Пока я живу, она есть, и только потому я и живу…
– Она?
– Ну да. Рита. Рита Шмидт. Мне остается только вспоминать. Моя жизнь – это полужизнь-полупамять. И все больше память, чем жизнь, пока не останется только память. Это и есть я. Но только – здесь. И нигде больше. И никогда больше – и это-то самое горькое. Я не путаю судьбу с привычкой, нет. Просто ничего уже не могу с собой сделать. И не хочу. Стареющий, да нет, старый уже еврей, не знающий ни слова по-еврейски, этакий Кто Угодно, и девочка, немка, не знавшая ни слова по-немецки, – вот тут, на сраной этой земле обетованной, без которой ни жизни, ни памяти… Куда ж я уеду? Понимаешь? Нет?
– Маме трудно будет понять эту правду…
– А никакой другой нету. Впрочем, ее и вовсе нету. Это разве правда? Правда то, что мы пошли к Марфе и пришли туда, в тот холодный дом, дверь распахнута, другая настежь, вошли в полутемную комнату, да, конечно, Марфа была там, и Рита была там, Марфа сидела на кровати, подвернув под себя свою толстую коровью ногу, и сонно смотрела на лицо девочки, навсегда успокоившейся у нее на коленях… вытянулась на постели, рука свесилась до пола, в руке судорожно сжат пучок овсяной соломы… это правда? Правда?! – закричал вдруг он, захлебываясь слезами. – Но какой же тогда язык нужен, чтобы поведать эту правду – и не умереть? Какой? Небесный? Земной? Живой? Мертвый? Прекрасный, как музыка? Или такой же ужасающий, как музыка?..
Красная столовая
Огромный босой старик в рыжей шинели до пят, с заплатанным солдатским мешком за плечами пересек двор, отделенный от дороги рядком сросшихся между собой ясеней и грабов, за которыми рыбьей чешуей поблескивала Лава, и спустился по стертым кирпичным ступеням в Красную столовую. Навстречу ему пахнуло пивной кислятиной и вечной котлетой. В маленьком зальчике со сводчатым потолком было жарко от топившейся березой круглой железной печки, на которую натыкался всяк входивший. Старик занял столик в углу, под окном. Подняв воротник шинели и откинувшись на спинку скрипучего стула, он со стоном вытянул ноги, стукнув о пол твердыми голыми пятками.
Дремавшая за стойкой Феня, над головой которой красовалась жалобная книга с портретом Акакия Хорава в роли Скандербега на обложке, приоткрыла глаза и бесстрастно проговорила:
– Сегодня суббота.
– Значит, завтра будет воскресенье, – откликнулся старик.
Привычно вытерев руки о клеенчатый фартук, Феня с глубоким вздохом поднялась и ушаркала за занавеску, отделявшую зальчик от кухни. Через минуту она вернулась с тарелкой и двумя кружками пива.
Старик вежливо отпил из кружки.
Феня возвышалась над ним всем своим бюстом, из-за которого старику не было видно ее лица.
Посетитель молчал.
С протяжным сырым вздохом Феня вернулась за стойку и, прежде чем вновь смежить веки, сказала:
– В субботу еще живут, а в воскресенье уже воскресают. Чудно…
Ответа она не дождалась: посетитель спал.
Не проснулся он ни через час, когда в уже прокуренном зале Колька Урблюд под одобрительные возгласы собутыльников растянул гармошечьи меха и запел: «Жил один скрипач, молод и горяч, радостный, порывистый, как ветер…», ни через два часа, когда явился молчаливый высокомерный пастух Сугибин в широком брезентовом плаще, ни в полночь, когда Фене наконец удалось выгнать метлой последнего клиента, норовившего выйти в окно.
Женщина села за столик напротив спящего, не торопясь поужинала холодной картошкой с селедкой, выпила маленький стаканчик водки «для цвету» и только после этого растолкала старика.
– Я вижу, тебе тут понравилось, – неодобрительно заметила она.
– Хорошо тут у вас жить. – Старик достал из заплатанного мешка грубые башмаки, надел и потопал ногами. – Как перед смертью.
Субботними вечерами в Красной столовой собирались лучшие в городке брехуны, краснобаи, болтуны, врали и бесстыднейшие лжецы, которые под Урблюдову гармошку, водку и вечную котлету рассказывали необыкновенно правдивые истории, хвастались, спорили и пережевывали свежие слухи и сплетни.
Именно здесь старик, устроившийся дворником и получивший служебную комнатку на Семерке, обрел прозвище В Шинели, и никому уже не было дела до его настоящего имени и его прошлого.
В тот день, когда это случилось, в реке выловили одиннадцатилетнюю дочку Васи Строкотова, а жена Мишки Чер Сена разродилась девятым черсененком.
– Она у тебя не сидит сложа ноги, – одобрительно сказал дед Муханов, пережевывая котлету и не вынимая при этом изо рта самокрутку. – А правда, что ее задушили?
Участковый Леша Леонтьев допил пиво и только после этого ответил:
– Правда. Руками.
И все уставились на пастуха Сугибина, который задумчиво покуривал в углу, не обращая внимания ни на дремавшего напротив В Шинели, ни на Феню, с грохотом собиравшую со стола посуду.
По субботам через городок гнали большое совхозное стадо. Тысячеголовое черно-белое коровье море захлестывало улицы, верховые пастухи вставали в стременах, щелкали бичами и дико кричали, заходившиеся лаем собаки бросались на отставших телят, с визгом уворачиваясь от бычьих рогов, мальчишки на заборах и деревьях весело свистели и орали. Не успевала осесть красная пыль, как на улицы высыпали огородники с ведрами и совками, чтобы собрать навоз, оброненный прошедшим стадом. Старший над пастухами желтоглазый молчун Сугибин привязывал своего каурого конягу к ржавому поручню, тянувшемуся вдоль стены, и, вздернув подбородок, ногой открывал дверь в Красную столовую. Феня знала, что после кружки водки он тотчас залпом выпьет кружку пива, выкурит папироску и так же молча, ни на кого не глядя, покинет зал, взлетит в седло – и ускачет за стадом. Ни «здравствуйте», ни «до свиданья». Все Фенины попытки разговорить пастуха наталкивались на такое презрительное молчание, что об него можно было разбить лоб.
Дочку Васи Строкотова обнаружили на старом фабричном сенокосе, в камышах. Поблизости несколько дней паслось совхозное стадо.
– Эй, тебя касается! – раздраженно крикнул младший Разводов. – На твоих глазах ребенка задушили, идол!
Сугибин глубоко затянулся, выпустил дым и стряхнул пепел в тарелку.
Мужики начали подниматься со своих мест, грохоча стульями и посудой.
– То телята наши пропадают, то дети! – с привизгом проговорил Витька Фашист, маленький и злой мужичонка. – А потом поди дознайся!
– Вот и дознаемся, – с угрозой подхватил старший Разводов. – Вот он сейчас и ответит…
Пастух оказался в плотном кольце разгоряченных водкой мужчин, у которых явно чесались руки посчитаться с ним за старое (поговаривали, что Сугибин ворует скот и продает литовцам-перекупщикам) и просто поставить на место гордеца.
Аккуратно загасив папиросу, Сугибин взял с тарелки обглоданную баранью ногу и с хрустом перекусил ее своими страшными зубами.
Феня испуганно ойкнула.
Отшвырнув обломки кости, пастух встал, сплюнул на пол и с презрительной усмешкой обвел мужиков желтым взглядом. Разводовы попятились, сбив с ног пьяненького печника Сергеюшку. Витька Фашист с ворчанием посторонился.
Когда за пастухом закрылась дверь, мужчины тихонько разбрелись по местам, и никто при этом не грохал стульями или посудой.
– Кажись, он меня двинул, – пробормотал Фашист, потирая скулу. – Или нет?
– А ты догони да спроси, – посоветовал Леша Леонтьев. – Герой…
– Ну вы и люди, – изумленно прошептал В Шинели.
Его услышали все – и промолчали.
– Вот это мужчина! – восхищенно проговорила Феня. – Настоящий Сталин! Сиськи дыбом!
Колька Урблюд залихватски рванул гармошку и что было мочи завопил:
Если б я имел коня,
это был бы номер!
А если б конь имел меня,
я б, наверно, помер!..
После того случая Фенины попытки разговорить надменного Сугибина стали еще настойчивее. Всем остальным ухажерам была дана безоговорочная отставка.
Упорнее других держался учитель биологии по прозвищу Шибздик – плюгавый очкарик с грудью, которую Буянихина дочка называла «впуклой». Шибздик донимал завсегдатаев Красной столовой учеными разговорами. Впрочем, это ему еще простили бы, – хуже было то, что учитель любил правду. А поскольку в столовке драться было не принято, Урблюд предложил решить дело спором. Условились: если Шибздик не ответит на Колькин «биологический вопрос», учитель выкладывает десятку и убирается вон навсегда; если же после этого Колька не ответит на Шибздиков вопрос, с Урблюда рубль. Учитель биологии согласно кивнул.
– Какая животная взбирается на дерево на шести ногах, а спускается на двоих? – спросил Урблюд.
Лицо учителя из красного сделалось оранжевым и погасло до желтого, после чего слегка позеленело.
Глядя на него своими синими глазами, Урблюд повторил вопрос. Шибздик беспомощно открыл и закрыл рот, в котором бессильно шевельнулся фиолетовый язык.
Выигранную десятку Колька небрежно бросил на стойку.
Феня безжалостно открыла три бутылки водки для честной компании.
Под смех и подначки мужиков Шибздик натянул пальто и направился к двери, но все же не удержался и спросил:
– Ну и какое же это животное?
Урблюд вытащил из нагрудного кармана мятую рублевку и с невозмутимым видом протянул Шибздику.
Именно тогда и треснул фаянсовый ангел, стоявший на буфете, – от хохота, уложившего мужиков на пол и разбудившего сытых свиней во всех окрестных сараюшках…
Ежесубботнее молчание Сугибина становилось все невыносимее. Он по-прежнему не обращал внимания на Феню, чем все больше уязвлял ее самолюбие.
– А зря ты вокруг него приплясываешь, – заметил однажды дед Муханов. – В старину в трактирах музыкант посылал с шапкой по кругу мальчонку, которому в другую руку всовывали живую муху – ее нужно было живой и вернуть. Если мальчонка возвращался с дохлой мухой, его тотчас били: ясно, что по пути деньги крал. Поняла? Сугибину твоему никогда не удалось бы вернуться с живой мухой.
Феня отмахивалась от предостережений.
В тот вечер, когда пастух, как обычно, жестом потребовал свою порцию водки и пива, Феня по пути из кухни в зал заскочила в туалет и помочилась во вторую кружку. Залпом выпив водку, Сугибин хватанул «пива» – и тотчас сообразил, что на самом деле было в кружке. Впервые мужики увидели его разъяренным.
Не успев даже сорвать с себя фартук, Феня бросилась бежать. Сугибин кинулся следом.
В изложении множества рассказчиков, подчас противоречивших друг другу, дальнейшие события развивались следующим образом.
Пока Феня металась по лабиринту сараюшек вокруг Красной столовой, пастух неторопливо шагал от сарая к сараю, вбивая каблуки в землю. Почуяв его приближение, свиньи вдруг испуганно замирали, а Феня, забившаяся было под ворох мешков или за штабель досок, ни с того ни с сего выскакивала из укрытия и мчалась не разбирая дороги. Пастух не спешил. Наконец он загнал Феню в тупик. Сунув руки в карманы плаща, он холодно наблюдал за женщиной, прижавшейся спиной к двери сарая. Его молчание стало невыносимым. Феня попыталась придать лицу гордое выражение и даже было отважно двинулась пастуху навстречу, но в двух шагах от него вдруг упала на колени. Как утверждал дед Муханов, Сугибин силой взгляда поставил ее на колени. Пастух никак не отреагировал ни на Фенину улыбочку, ни на ее лепет. Он чего-то ждал. Феня вдруг поняла, что ни одна свинья в этом запутанном лабиринте не осмеливается подать голос в страхе перед Сугибиным, – и тут-то она и обоссалась. Но и этого очевидного доказательства пастуху было мало. Выдержав паузу, он извлек из кармана большой складной нож и протянул его Фене. Разводов-младший клялся и божился, что Феня, действуя словно во сне или под гипнозом, сама открыла нож и отсекла себе мизинец, при этом не отводя взгляда от сугибинского лица. Вот так просто открыла нож, опустила левую руку на подвернувшийся чурбачок и, не глядя, отмахнула себе палец. Нож выпал из ее руки. Она обернула руку подолом платья, но пастух даже не взглянул на ее пышные белые ляжки. Подняв нож, он тщательно обтер лезвие, сложил и убрал в карман и только после этого что-то сказал Фене. Она кивнула. Не заходя в столовку, Сугибин вскочил на каурого и ускакал.
– Доигралась, – сказал Леша Леонтьев, хмуро глядя на ее забинтованную руку. – Думала, зря тебе про него говорят? Дыма без огня не бывает. Думать надо… Голова тебе зачем?
Феня подняла лицо от тарелки и тихо-тихо ответила:
– Я ею ем.
Свадьбу сыграли в Красной столовой. Сугибин был настроен миролюбиво и даже продемонстрировал искусство обращения с кнутом, в котором ему не было равных.
Кнут этот был сплетен из узеньких сыромятных ремешков. Говорили, что заспорившего с Сугибиным Коляню Лошакова старший пастух убил одним ударом своего «змея горыныча», как он называл кнут. Доказать, правда, это никому так и не удалось. Рассказывали также, что Сугибин однажды в лесу при помощи своего страшного орудия лишил Наденьку Фуфыреву слуха и девственности, а также двух пальцев на правой руке. Впрочем, ее матушка-алкоголичка при этом всегда уточняла, что глухой и беспалой Наденька родилась, а девственности лишилась задолго до встречи с пастухом.
Размяв руку и «змея горыныча», Сугибин под восхищенные крики подпивших мужиков одним ударом оставил от залетного воробья лишь горстку перьев, оторвал хвост пробегавшей собаке и перерубил надвое сидевшую на заборе кошку.
Феня родила дочку Верочку, которую В Шинели прозвал Веточкой. Он по-прежнему каждый вечер проводил в Красной столовой, не вмешиваясь в разговоры и не откликаясь на приглашения к выпивке. К нему привыкли, как привыкли к треснувшему фаянсовому ангелу на буфете или жалобной книге над Фениной головой. Его занимала одна Веточка. Она забиралась к нему на колени, и они подолгу о чем-то разговаривали. Старик называл ее своей подружкой. Глядя на них, Феня иногда с трудом удерживалась от слез. Но стоило ей бросить взгляд на свой обрубленный мизинец, как сердце ее вновь обращалось в ком мерзлого коровьего дерьма, по ее же собственным словам.
– У меня нет сердца, – сказала она старику, – у меня там ком мерзлого коровьего дерьма.
– Так не бывает, – возразил он. – Переезжай ко мне, будем жить втроем – ты, я и Веточка. С Сугибиным ты не живешь, а умираешь.
– Откуда тебе знать, что такое любовь? – с горечью откликнулась Феня.
– Я знаю, – сказал он.
Он жил пепельной жизнью. По утрам, шаркая подошвами своих огромных башмаков, он подметал Семерку и больничный двор. Ребятишки дразнили его, швыряли камнями и плевали, и, если они уж слишком донимали, только тогда В Шинели останавливался, медленно поворачивал к мучителям свое пепельное лицо и с печалью в голосе спрашивал: «Разве можно так мучить человека? Не надо, пожалуйста…» (И двадцать, и тридцать лет спустя я вспоминал этот взгляд умирающего животного и его тихий, исполненный невыразимой муки голос: «Пожалуйста…») На досуге он вырезал ножиком деревянные фигурки, которые со временем становились Веточкиными куклами. Изредка Феня с дочкой заглядывала к старику за новой игрушкой и всякий раз прибирала его комнатенку, стараясь придать ей жилой вид. И всякий раз старик предлагал ей уйти от Сугибина, который, это знал весь городок, раз в неделю непременно избивал жену – для порядка.
Когда Феня сказала: «Откуда тебе знать, что такое любовь?» – В Шинели и поведал ей историю, которую даже ко всему привычные завсегдатаи Красной столовой посчитали неправдоподобной, хотя и заметили при этом: «В России все может быть. Даже любовь».
Он был следователем НКВД, винтиком в машине, которая перерабатывала людей в идею. Он честно выполнял свой долг. Работал не щадя себя. Он никогда не задавал себе – а другим и подавно – дурацких вопросов вроде: правильно ли то, что он делает, виновны ли люди, которых он отправляет в лагеря и тюрьмы, нет ли во всем этом ошибки… Нет, как и многие другие, как миллионы других в России, он не давал воли таким мыслям. Само собой разумелось, что эти люди были виновны. Само собой разумелось, что он поступал правильно, то есть так, как не мог не поступать. Единственный вопрос, который он себе задавал – себе, одному себе – и на который до поры не находил ответа, был вопрос смешной, наивный, глупый: боится ли власть красивых женщин? Их было много – приятных, милых, обаятельных, привлекательных, – но красивой не было. Не встречал он таких, хотя и был готов к встрече, как другие – немногие – всегда готовы к встрече с Богом. Задавая им вопросы и вслушиваясь в их сбивчивые ответы, он пытался понять лишь одно: боится ли власть красивых женщин? Одних доставляли в мехах и шелках, от них пахло хорошими духами, кожаными сиденьями дорогих автомобилей и вином, которое доставлялось самолетами из Массандры; других брали на службе, и они входили в его кабинет, привычно обдергивая деловой пиджачок, выжидательно глядя на него как на нового начальника; третьих брали из постели – от них веяло льняным теплом, прощальным поцелуем сонного ребенка, иногда – принятым наспех лекарством; были и такие: в ватниках, грубой обуви, с обветренными лицами и уродливо расплющенными руками в ссадинах и смазке; доводилось ему допрашивать женщину, с мундира которой не успели срезать нашивки комбрига, – она отвечала сухо и обреченно… Иногда женщины были готовы пожертвовать честью, чтобы избежать назначенной участи, – он отклонял их намеки, презирая этих дур за то, что они так и не поняли: самое страшное уже случилось. Стоило им убраться с глаз, как он умело вычеркивал их из памяти. Он знал, что их изнасилуют, унизят конвоиры, начальники лагпунктов и прочие животные, находившиеся на содержании у Системы. Что ж, таковы правила игры, и он принимал их. Он не удивился бы, окажись он вдруг в камере, на этапе, у расстрельной стенки. У него не было вопросов, кроме одного: боится ли власть красивых женщин? Быть может, этот вопрос и заменял ему душу, как другим – пьянство или игра в шахматы. (Возможно, кто-то другой на его месте задал бы иной вопрос: боится ли власть детской крови? стариков? себя? – но это были не его вопросы.) Опыт подсказывал, что власть не боится никого и ничего, она бесстрашна, как мертвец или сумасшедший.
Но вот случилось то, к чему он был готов. Тусклым мартовским утром сорок первого года в его кабинет ввели красивую женщину. Человек, умудренный опытом более разнообразным, чем у него, сказал бы, что она была – единственной. В ту же минуту он понял, что власть не боится красивых женщин, а такая власть обречена, и служение ей опасно и бессмысленно. Он сказал ей без всяких предисловий: «Решайте сейчас, сию же минуту. Если вы откажетесь, я тотчас передам вас другому следователю и постараюсь забыть о вас. Если же нет… мы выходим отсюда и навсегда уезжаем из этого города. Я сделаю так, чтобы нас не нашли и мы умерли от старости. Да или нет?» Она кивнула. Конечно, она догадывалась, что из этого дома, бросавшего тень на всю страну, ей уже не выйти. А может быть, и он показался ей единственным? Они вышли из его кабинета, сели в машину и помчались на запад. Он мог отвезти ее только к старой тетке, жившей в глухой деревушке на границе Виленского края. Тетка не удивилась их приезду. Засветив лампу, они поужинали в полном молчании, боясь даже взглянуть друг на дружку. Тетка ушла спать на сеновал. Наконец он осмелился спросить, как ее зовут. Лина. Зачем-то закрыв глаза, она начала раздеваться. Не понимая, почему он так делает, он тоже зажмурился. Его сердце стучало так громко, что он не услышал шума машины. В дом ворвались вооруженные люди. Набросив на голые плечи Лины плащ-палатку, враги увели женщину. Его же бросили в камеру. Допрашивали и били, били и допрашивали. Почему не пустили в расход сразу – этого он не знал. Быть может, не могли поверить слишком простому объяснению слепого, дикого, глупого поступка кадрового офицера… Увидел женщину – и бросился в омут? Так не бывает. Что-то еще должно быть, иначе Система рано или поздно столкнется с таким же случаем и окажется бессильной. Поэтому они должны были понять, почему он так поступил. Били и допрашивали. В первый же день войны немецкие самолеты сбросили бомбы на тюрьму. Он остался жив. Четыре года отвоевал в партизанском отряде. В конце войны вновь был арестован. Его избили и втолкнули в кабинет следователя. Из-за стола поднялась Лина в офицерском кителе, со скромной колодкой наград на груди.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?