Электронная библиотека » Юрий Буйда » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Прусская невеста"


  • Текст добавлен: 16 марта 2023, 03:29


Автор книги: Юрий Буйда


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Фуфырь. – Дядя вздохнул. – Не помню, как его звали. Прозвали – Фуфырь. Насмешливо, с оттенком презрения. Безжалостно, если учесть, сколько и чего перенес этот человек в своей жизни. Он был тяжело ранен в последние дни войны, несколько лет скитался по госпиталям, наконец с трудом отыскал этот городок, куда по вербовке перебралась его жена, единственный близкий ему человек. Этот Фуфырь… это был сгусток злобы… Казалось, он источает злобу непрестанно, днем и ночью, без всякого повода, просто это была питавшая его энергия и – одновременно – форма его существования. Злоба снедала его, разъедала, глодала, жрала, жгла изнутри. Костлявый мужик, обтянутый потемневшей от внутреннего жара кожей. Совершенно голый череп, чуть заостренный к затылку, пересеченный бугорчатым алым шрамом. Истлевшие до белесого пепла хлопья ресниц. Круглые глаза со сгоревшими до серого пепла зрачками, с дряблыми, вечно дрожавшими от нервного тика мешочками серой кожи под глазами. Прижатые к черепу и твердые, словно выточенные из мертвой кости, маленькие уши без мочек. Бесцветные губы. Казалось, он всегда излучал напряжение, и люди просто уставали смотреть на него. И вот этот искореженный человек на деревянной ноге, вцепившись потной рукой в костыль, является к своей жене. Человек, давно остывший от гордости победой, но все же не забывший, что он солдат правды, солдат справедливости, солдат свободы и чего там еще напридумал для них Иосиф Виссарионович… Ну, а жена… Гладкая бойкая бабенка, заурядная молодая женщина, давным-давно обзаведшаяся мужем помоложе да поздоровее, с ужасом узнает в снедаемом злобой инвалиде своего законного мужа, которого она, получив похоронку, давно похоронила, отплакала и забыла. Вообще говоря, конечно, литература…

– Ну да, – хмыкнул племянник. – Романтизм.

Кресло-качалка и половицы захрустели-заскрипели. Старик тихонько рассмеялся:

– А ты что думал, что я тебе одну правду и ничего, кроме правды? Такой правды нет. Никакому суду не выколотить ее из человека. И потом, факты умирают, вечно лишь предание. Если угодно, ложь. Вот ее – не оспоришь. Только идиоту придет в голову выяснять, на самом ли деле этот парень из Ламанчи сражался с мельницами. Только кретинов занимает вопрос, существовал ли на самом деле сын плотника и правда ли, что его распяли на той горушке…

– На Голгофе, – прошептал племянник высохшим до согласных голосом. – Дядя Яков, но ведь ты…

– Я! – выкрикнул старик. – Потому и рассказываю, и не требую, чтоб ты мне верил… или не верил… Плевать, – без выражения сказал он. – Каждый волен сам решать, во что ему верить и о чем ему плакать. – И без перехода: – Итак, Фуфырь. Разумеется, его жену осуждали, хотя и недолго: жизнь продолжалась. Нельзя требовать от людей невозможного. Они сочувствовали, но… конечно, инвалид, да, но руки-то зачем распускать? Ведь он бил бабу с такой лютой беспощадностью, что сломал об нее свой костыль. Слава богу, кто-то сбегал на фабрику, примчался на велосипеде ее новый муж – двухметровый верзила, он сгреб Фуфыря в охапку и вынес вон. Не вышвырнул, а именно – вынес. Нес на руках, прижав к груди, как младенца, и Фуфырь только обессиленно вздрагивал, спеленутый могучими мускулами молодца, а потом и дергаться перестал, замер и закрыл глаза. Молодец пронес его через весь городок к старым кирпичным воротам и аккуратно посадил на пень в тени каштана. Посадил и ушел. А Фуфырь так и остался сидеть в той же позе на пне в тени каштана, сидел с закрытыми глазами, однообразно качаясь взад-вперед и тихонько подвывая, пока тень каштана не накрыла весь городок и не превратилась в ночь. Он выл и выл на одной ноте – кажется, до утра. Но когда утром старуха Уразова выглянула из своего окна, его уже не было у ворот. Поначалу решили, что он убрел куда глаза глядят. Но он решил иначе. Он поселился на чердаке старой конюшни, там, где позже оборудовали лесопилку. Внизу лесопилка, а на чердаке – Фуфырь. Исполненный злобы, отвергающий любую попытку помочь ему, отвергающий любое слово сострадания, любой жест милосердия. Гордец. Одно слово – Фуфырь. Целыми днями лежал, вытянувшись на своем топчане, полуживой укор всем этим сукам. Лежал и смотрел в потолок. Даже головы не поворачивал, когда старуха Уразова приносила ему пожрать. Нет, он, конечно, выползал на свет божий, спускался во двор и даже иногда помогал мужикам-лесопилыцикам, за что ему перепадала то пачка «Охотничьих», шесть копеек пачка, то стакан горькой, ничего этого он не просил, сами давали, – но запомнился почему-то лежащим пластом на своем топчане в углу чердака, вконец высохший, потемневший от сжигавшей его изнутри злобы: чтоб вам всем сдохнуть, и весь сказ. Чтоб-вам-всем-сдохнуть. Иногда кто-нибудь пристраивался возле него на жительство. Целый год на охапке соломы пополам с опилками жил в другом углу чердака младший Муханов, разругавшийся с отцом и в конце концов покинувший городок. Целый год они прожили, можно сказать, бок о бок и так и не перемолвились ни словом. Ни словечком. Зиму рядом с ним прожила вечно растрепанная молодая пьяница по прозвищу Гуляй Нога, всегда улыбавшаяся щербатым ртом, краснолицая, хриплогласая матерщинница, которая на подначки насчет ее сожителя отвечала со смехом: «Дуры! Такого мужика поискать. Как всодит свой рашпиль, так до утра и сквозит, и сквозит!» Весной Фуфырь ее изгнал. Отверженный… Сам себя отвергнувший. Вот уж гордыня так гордыня. Была бы бывшая его жена потоньше шкурой да потолще мозгами – не миновать ей дурдома. Ее новый муж несколько раз приходил к Фуфырю, предлагал денег – только уезжай отсюда. Нет. Тогда он сам уехал, прихватив жену. Фуфырь один остался. Чтоб-вам-всем-сдохнуть. Уже многие стали забывать, с чего он там обосновался, на чердаке, привыкли к нему, перестали поминать по случаю и без, – жил себе и жил. Один во дворце, другой в хибаре, а Фуфырь – на чердаке. И вообще, мало ли чудаков в городке, куда стянулись людишки со всех концов света. Та же Круглая Дуня, гадившая под любой подвернувшейся стенкой и потом рисовавшая на ней собственными какашками солнышко. Тот же дед Аввакум Муханов, набивавший сигареты грузинским чаем высшего сорта и пожиравший рыбу сырьем на рыбалке, для чего в кармане всегда держал соль: выловит уклейку, макнет башкой в карман – и в рот. Та же Желтуха, съедавшая каждый день кило морковки и носившаяся ночами по городку на велосипеде. Вита Маленькая Головка с амбарным замком в кармане, которым мог неожиданно трахнуть по голове человека, расплатившегося с ним за пилку-колку дров не десятью мятыми бумажками, а одной десяткой. Фуфырь, лежмя лежавший на чердаке над лесопилкой и перерабатывавший накопленную злобу в мочу. К нему и наладилась ходить Мария. Что там между ними было – неизвестно, но нередко Марфе и Рите приходилось стаскивать мертвецки пьяную бабу с чердака и отволакивать домой. «Нашла кавалера, – хрипела Марфа, – дурища!» Но Ахтунг не приходил, и Мария снова отправлялась к лесопилке, предварительно вычистив зубы тряпочкой, смоченной нашатырным спиртом, и прихватив с собой бутылку самогонки. Упреки сестры на нее не действовали: наутро младшая сидела в кухне на табуретке с отсутствующим видом и мелкими глотками пила разбавленный водой йод. «Сдохнешь ведь, – привычно пророчествовала Марфа, раскатывая тесто. – Или прибьет он тебя, бешеный». Не прибил. Сама руки на себя наложила. Пока Марфа и Рита возились с веревкой, а потом тащили тело к люку, Фуфырь и глазом не повел. Лежал на своем топчане, уставившись в потолок, и курил самокрутку, вонявшую жженой костью. «Что ж ты, – покачала головой Марфа, – при тебе человек жизни решается, а ты…» Тогда он приподнялся на локте и, глядя на Марфу и Риту выжженными злобой глазами, процедил: «Я б ей помог, да ноги, видишь, нету». Фуфырь… Дерьмо. Дерьмо вонючее. Но без него не обойтись.

Той же ночью напившаяся до изумления Марфа подстерегла Риту, когда та босиком бежала из туалета к себе наверх, и сбросила с лестницы. Очнулась Рита под утро на полу с разбитой в кровь головой. Железный запор был вырван из ее двери с мясом и валялся посреди комнаты, щерясь гнутыми шурупами. В углу стояла швабра. Рита легла под одеяло с палкой в обнимку. Не успела закрыть глаза, как лестница заскрипела под Марфиной тяжестью. «Вот и пришел твой час, сучка, – бормотала пьяная ведьма, – вот он твой час, шествует к тебе жених, блядища… щас… в одну ямину с Марьюшкой моей единственной ляжешь… пожила – пора и честь знать, гитлеровское твое отродье…» Она откинула волосы с широкого мужского лба и увидела Риту. «Избрал Господь тебя, – погрозила она пальцем девочке, – но и меня избрал… Тебя – страдать, меня – казнить тебя… Щас я из твоей скорлупки мясцо-то повыскребу… телесеньки…» Рита ударила ее без замаха – палкой в лоб. Марфа схватилась руками за шаткие перила. Рита ударила в другой раз. Ведьма упала кулем на ступени. Все. Темные с проседью волосы намокли. Это кровь. Это конец. Отныне ей не жить в этом доме. Но тогда – где? Ни один нормальный человек просто не пустит ее в свой дом. Просто она никому не нужна. Ей шестнадцать. Даже если нормальный человек и приютит ее, Марфа не отступится, выцарапает, выскребет ее, подомнет и удушит. Ни перед чем не остановится. Она в здравом уме, она нормальная. Рита тоже нормальная. Значит, Марфа ее достанет. Не тронет она ее только в одном-единственном случае. Этот случай называется Ахтунг. Но к нему она не уйдет. Поэтому она ушла к Фуфырю.

Старик перевел дух.

– Я открою окно? – предложил молодой человек.

– А? – не понял старик.

– Окно…

– Давай, давай… душно! – Он сбросил шляпу на пол и откинулся на спинку кресла. – Душно. Понимаешь, она не захотела подставлять меня. Она посчитала меня слишком нормальным, чтобы уйти ко мне. Она не могла себе позволить этого. Чтоб я мазался, спасая сучонку. Чтобы на меня показывали пальцем: вот тот, кто приютил фашистское отродье. Увел эту сучку из дома Марфы, которая была ей вместо матери. Вместо той матери, которая бросила собственную дочь на произвол судьбы. А Марфа спасла ее. Плохая Марфа или хорошая, но – спасла. И вот эта неблагодарная сучонка отплатила. И вот он, жидовское отродье, помог ей. Нет, решила она, грязь к грязи. Дерьмо к дерьму – тогда всем все понятно, никаких вопросов. Мы так и думали, чему тут удивляться, рано или поздно кровь заговорит. Сука ушла по-сучьи, неблагодарная тварь уползла в привычную грязь, в любимое дерьмо, сколько волка ни корми. К Фуфырю – что может быть дерьмовее? Все довольны. Марфа остается на сцене в роли оскорбленного достоинства, благородства и бескорыстия. Еще бы, не она же повесилась. Рита по-гадючьи уползает в гадье логово. Остальные – ангелы-наблюдатели. В том числе и я.

Племянник глубоко дышал ночной прохладой, пахнущей илом с речных отмелей и палым листом.

– Ты обиделся? – спросил он.

– Обиделся? – вскинулся дядя. – Да… Ну назовем это так. Я был обижен. Раздосадован. Обескуражен. Оскорблен! Уничтожен! Ну хорошо, она сама так решила. Но ведь я не был ей чужим! Она могла хотя бы сказать…

– Могла, – эхом откликнулся племянник.

– Она все сама решила. Правильно – для себя. Как учили. Всем тем, что впитывала: ты должна искупить. Пострадать. Стать хуже худших, рабой раба. И стала.

Громко причмокнув, дядя закурил бог весть какую по счету папиросу. Дым потянулся в окно.

– И стала. Фуфырь не удивился. Не думаю, чтоб он удивился. Скорее уж обрадовался. А, я так и думал. Все они такие. И эта. Сверху чистенькая. Ну-ну. Понятно: всего-навсего человек, пахнущий хозяйственным мылом. То же самое, что и дерьмом. Чистоты не прибавится, сколько ни мылься. Свиньи не грязнее. У него была свинья в закутке из горбыля и толя, пристроенном в углу двора к стене лесопилки. Был и огород – картошка, огурцы, петрушка, лук. Большего и не нужно. Сготовить поросенку, прополоть грядки. Большего и не требуется. Он цедил сквозь зубы, даже и не глядя на нее. Не больно-то нужна. Но раз уж пришла – живи. Поросенок да огород – все хозяйство. Керосинка в том ящике, да поосторожней с огнем. И не проболтайся никому, что здесь керосинка. Вон там тюфяк. Главное – поросенок и огород. И не болтать лишнего. Лучше совсем не болтать. Да и сама не захочешь болтать, я так понимаю. Правильно? Ну-ну.

Вечером он лежал с самокруткой в зубах, вонявшей жженой костью, и при свете сорокапятки, висевшей на крученом шнуре над его топчаном, читал обрывок газеты. Она лежала на своем тюфяке, укрывшись шинелью. Его шинелью. Не поворачивая головы и не вынув изо рта самокрутку, спросил: «Рада?» Конечно, рада, еще бы. Иди сюда. Разденься. Ну. Сымай шоблы. Все снимай. Ну. Не хочешь? Тогда пшла вон. Застегнись и пшла отсюда. Бегом. Ну? Так. Сюда иди. И не орать – не люблю. Нет, не так, перевернись. На живот, говорю. Так-то я с любой могу. А с тобой можно и так. А ну! Он ее изнасиловал, а когда она, кусая губы, сползла с топчана, больно ткнул в бок костылем. Молодец. Выживешь. Сгодишься. Будешь пока заместо бабы. Пшла спать. И без всяких там.

Что-то упало на пол и покатилось. Молодой человек присел на корточки и поймал звук ладонью. Это была пуговица. Маленькая пуговица, из тех, что пришивают к рубашкам.

Громко сглатывая, старик пил из чайника.

На станции коротко прогудел тепловоз, железно лязгнул состав.

– Однако… – Дядя прокашлялся. – Однако не только я сопли распустил. Ахтунг тоже не выдержал. Крепился, крепился и таки не выдержал. Он-то думал, по его выйдет, а вышло – по ее. Он-то думал терпением взять, да у нее терпения не хватило. Или не туда оно пошло. Как увидел ее во дворе лесопилки, так и замер с отвисшей челюстью. Стоит с разинутой пастью и не дышит. Но сразу все понял. Вот она в грязном балахоне, с заляпанным грязью ведром семенит к Фуфыреву сараю. Значит, так. Так, да. Яснее ясного. Еще раз туда пришел. Она стоит враскорячку над грядкой, обернулась, посмотрела, кто тут ходит, и опять за свое. Мало ли их ходит. Даже не присела. Как была в своем коротком платьице, из которого давно выросла, так и осталась стоять враскорячку со вздернутой задницей, смотри кто хочет, я вроде как мужняя жена, мне стыдиться нечего, у меня хозяин есть, я вещь евонная, подстилка евонная, вонючая.

Дня через два Ахтунг наладился к Фуфырю. Тот лежит на своем топчане, газету читает. Рита в уголке миску чистит, голову опустила и тряпочкой – шик-шик, шик-шик. О чем они там поначалу говорили, она не расслышала. Бу-бу-бу да бу-бу-бу. Ну ты даешь, вдруг Фуфырь говорит. Пятьсот, говорит Ахтунг, это деньги. Деньги, говорит Фуфырь, а мне-то зачем. Ахтунг опять: деньги, как хочешь, конечно, хозяин – барин. Барин, протянул Фуфырь, эй, иди-ка. Рита подошла. Ахтунг мнется, то взглянет на нее, то скосится в сторону. А Фуфырь то на нее – зырк, то на него – зырк. Усмехнулся. Ну-ка, говорит, сымай шоблы, да не тут, у себя там. Она без слов разделась. Ахтунг глаза прикрыл, побледнел. Уж больно быстро и послушно она все это проделала, словно и впрямь не человек, а робот. Фуфырь посвистал, как собаку зовут. Она опустилась на четвереньки, подползла к топчану. Видал, говорит. Видал, прошептал Ахтунг, пятьсот – сразу. Да, кивнул Фуфырь, однако можешь и за так, хочешь? Прямо сейчас, бери ее, делай что пожелаешь – не пикнет, бесплатно. Пятьсот, шепчет Ахтунг, и насовсем, ох и сволота ж ты, Фуфырь. Гад. Я-то? Я-то, может, и гад, но я-то хоть бесплатно, я ее не покупал, сама пришла, мог бы и прогнать, она может и уйти, если захочет, не держу, сама держится, без денег. А вот ты за деньги хочешь. А если она не захочет, а? Ткнул ее костылем в живот. Он тебя купить хочет. За пятьсот. Большие деньги, девка. Я-то тебя не покупал, даже не знаю, сколько ты стоишь. Может, больше, а может, и ничего. Почем мне знать. Твои деньги, девка, считай. Бери. Пятьсот, большие деньги. Можешь уехать куда-нибудь. На такие деньги – хоть на край света, хоть даже в Гитлерию свою. Она смотрит то на него, то на него. Деньги? Пятьсот? Ничего не понять. За что деньги? Это за нее, что ли, деньги? Это про нее, что ли, речь? Про тебя, про тебя. Она затрясла головой, сглатывая слезы. Нет, только не так, нет, нет, нет. Ну на нет и суда нет, говорит Фуфырь. Доволен – не описать. Не хочет она, говорит, не продается. Хоть что-то не продается. За деньги, во всяком случае. А Рита стоит перед ними голышом с таким усталым видом, словно и нету ее тут, словно она только вещь и ничего больше, живая вещь с кровоподтеками на спине и боках, с покусанными маленькими сиськами, с красными от холодной воды руками. Иди к себе, скомандовал Фуфырь, чего разголилась при чужих. И засмеялся. Может, верностью Ритиной был доволен, может, такая вот странная верность тронула его, может, впервые в жизни, – как знать. Может, именно этого Ахтунг и не выдержал. То есть и того, что вот Рита повернулась и поплелась на свою подстилку – уходит! – и того, что Фуфырь вроде как принял окончательное решение, и того, что всего этого не вернуть, не переиграть, и того, что со смешочком все это делается, как-то вроде несерьезно – как во сне: будто сквозь тебя проходит человек, пытаешься схватить его, удержать, а он как свет – через тебя. Как вода.

Сзади хыкнуло – Рита обернулась, но в первое мгновение ничего не поняла. Фуфырь все так же плашмя лежит. Ахтунг склонился к нему, губами шевелит, но ничего не слышно. О чем они там шепчутся, со страхом подумала она, опускаясь на свой тюфяк. Господи, сказал Ахтунг, я же не хотел этого. Он опустился рядом с топчаном. Фуфырь не шелохнулся, так и лежал, прикрыв лицо газетой. Чего молчишь, нарушил молчание Ахтунг, чего молчишь-то? Дальше что будем делать? Она молча смотрела на него, все еще ничего не понимая, устало напяливая на себя одежку. Ведь все из-за тебя, продолжал Ахтунг, понимаешь ты это или нет, а? Она, стоя к нему спиной, натянула трусы. Господи, прошептал Ахтунг, она еще жопой вертит, ты скажешь что-нибудь или нет, мумия египетская? Чего, буркнула она, чего тебе? Он молчал. Молчал так, что она обернулась и внимательно посмотрела на него, щурясь до боли и слез в глазах. Сердце у нее заколотилось. Ахтунг молча наблюдал за девочкой, неуверенным шагом приближавшейся к топчану и не отрывавшей взгляда от темневшей на глазах газеты, с уголка которой стекла и упала на деревянный пол тяжелая капля. Из-за тебя, повторил он без выражения. Она приподняла газету за тот край, который сполз на Фуфыреву грудь, и тотчас опустила. Только не орать, быстро проговорил он, думать надо, что дальше делать. А что делать, тупо спросила она, я не знаю, что делать, в милицию надо. Уходить надо, сказал Ахтунг, и быстро. Керосином все облить и спичку. Мало ли. Пусть думают, что сам. От керогаза. Во сне. Или спьяну. К утру ничего не останется. Не разберут, где кости, где головни. Где керосин-то? Там, сказала она, зачем? Он спокойно повторил. Потом еще раз. Наконец она подняла голову и посмотрела ему в лицо. Нет, сказала она, может быть, даже не понимая, что говорит. Нет, нельзя. Нельзя. Дура, тихо сказал он, из-за тебя все это, понимаешь? Из-за того, он сглотнул и с трудом договорил, что я люблю тебя. Так уж получилось. Нет, покачала она головой, я с тобой не пойду. И засмеялась. Он приподнял газету и рывком выдернул бритву из Фуфырева горла. Надо же, до шеи достал, вздохнул он, вот уж никогда бы… Я с тобой не пойду, с улыбкой повторила она. И хотя он еще не понял, почему это она вдруг разулыбалась и что эта ее улыбка означает, – усмехнулся в ответ: «Смотри. Как хочешь. Только ведь придешь. Еще как придешь. Прибежишь бегом. – И без перехода: – В сорок третьем мы одного дезертира должны были расстреливать. Как полагается. Вывели его, выкопал он себе яму. А в это время артисты к нам в полк приехали. Частушечники там, чечеточники… певица одна… Ну мы этого парня посадили в яму, которую он для себя выкопал, и все наши пошли на концерт. Рядом все это было, фронт же. А меня оставили на часах при яме, чтоб он не сбежал». Она слушала его с любопытством, склонив голову набок и чуть приоткрыв рот. «Шутники там шутят, частушки распевают, солдатики хохочут. И этот, который в яме, хохочет, ему же слышно все. Подошел я к яме, а он сидит на дне, смеется и в ладоши хлопает. Все хлопают – и он со всеми хлопает. Смеется. Хороший был концерт. Когда артисты уехали, мы его, конечно, расстреляли, а яму засыпали. Как полагается».

Она кивнула. Ну-ну, сказал он, складывая бритву, ну-ну. Можешь пока поулыбаться. В ладоши похлопать. А потом все равно придешь. Я вот сейчас уйду, понимаешь? Он говорил негромко, отчетливо, чтоб не спугнуть ее и втолковать ей все, что хотел втолковать. Я вот сейчас, значит, уйду. Ты останешься. Придут люди, придет милиция. Лежит мертвый человек. Ты здесь, рядышком. Кто его убил? Ты скажешь, что это сделал я. Ничего подобного. Я дома был. Спал. И ни сном ни духом. У тебя синяки на туловище, он тебя бил, и вообще обращался… Он тебя мучил – кто Фуфыря не знает? Вот ты и отомстила. Как Марфе. Так и Фуфырю. Никого другого нет, кроме тебя. Тебе никто не поверит. Никто. Подумай. Ты уже думаешь, да? Это хорошо. Думай. Только поскорее думай. Она помотала головой. Нет. Он слабо улыбнулся. Ты не просто придешь – прибежишь. Кто тебя еще спрячет, кроме меня. Только я. Сейчас я уйду, а ты польешь все тут кругом керосинчиком – и спичку. А потом ко мне придешь. Я подожду. Ты проситься будешь. Я тебя впущу. Я тебя в подвале спрячу. Кормить буду. И никому не скажу, где ты. Сгорела вместе с Фуфырем – и баста. Поживешь пока в подвале, а потом мы куда-нибудь смоемся. Уедем. Насовсем. И забудем все это – насовсем. Так что я жду, поняла?

Она опять замотала головой. «Спички-то есть? – заботливо осведомился он. – А то вот свеженькие, полный коробок. Ну-ну. Переживать о нем некому. Поахают, поохают – и забудут. Был – и не стало. Не тот человек, чтоб по нем убиваться. А тебе еще жить да жить». Я не немка, вдруг сказала она. Он кивнул. Это как хочешь, пожалуйста, не немка так не немка. Да и какая ты, в самом-то деле, немка? И говорить по-ихнему не умеешь, только и знаешь небось, что хенде хох да гутен таг. Ну, ауфвидерзей. У люка задержался. Думай скорей, а то – не дай бог – кто явится. Мало ли. И нырнул в люк. Внизу обо что-то споткнулся. Скрипнула дверь. Тишина. И вот тогда-то Рита и поняла: все, жизнь кончилась. Во всяком случае, жизнь прежняя. Осталось всего ничего: прожить еще одну жизнь.

– Она пошла к тебе? – спросил племянник.

– Не сразу, – сказал старик. – Сначала она разлила керосин по полу. Посидела, подумала. Стала тряпкой пол вытирать. Поймала себя на том, что сходит с ума. Отшвырнула тряпку – и побежала. Сломя голову. Благо до меня было рукой подать. Постучала, вошла и села здесь, у окна, вся пропахшая керосином, дрожащая, плачущая… Да. Чего-то такого я, признаться, ожидал. Не этого, а – такого. Не то чтобы верил, не то чтобы знал… Но ожидал. Это было какое-то безнадежное ожидание чуда. И вот оно случилось. Откуда мне было знать, что настоящие чудеса замешены на крови? Ну ладно. Случилось. А я тогда сразу и не понял, что нет ничего опаснее чудес. Ибо за ними, хуже того – в них – Судьба. Рок. Что там еще? Смерть? И смерть. Сигнал. Наконец она рассказала все, что хотела рассказать. С самого начала – и то, что я знал, и то, чего я знать просто не мог. Ей нужно было выговориться, то есть осуществить мечту любого человека: хоть однажды выговорить все, все, что хочется. Как правило, это мало кому удается. Или даже почти никому не удается. Может, оно и к лучшему… не знаю… Но в Гефсиманский сад стремятся все…

– В Гефсиманский сад? – переспросил племянник.

– Это я так для себя называю. Потому что он там ведь не только горе горевал, но и сказал самое заветное, что его больше всего мучило, и уж неважно кому, себе ли, отцу ли. Выговорился, то есть стал, наконец, самим собой. После этого человек на многое способен. И на подвиг, и на неслыханную подлость. Иуда, может, потому и Иуда, что выговориться не сумел. Ну да это – к слову. В общем, она выговорилась. Утро наступило. Я ее уложил на своей кровати, запер комнату и пошел на работу. Только пришел в парикмахерскую, сразу понял, что к чему. Суббота была, старички в парикмахерскую набились. Здорово, начальник. Здорово, директор. Здоровее видали. Фуфыря нашли. Ну да? Ну да. На чердаке евонном. Лежит себе на топчане, газеткой прикрыт, а газетку подняли – голова набок. Бритвой. До шейных позвонков размахнули. Отсюда – и аж досюда. Понятно. А кто нашел-то? Ахтунг. Кто? Ну мастер часовой, Ахтунг. Ему-то чего там со сранья понадобилось? Не чего, а кого, ясно? Небось к немке притащился, к соплячке к этой, к Ритке-то. Во шалава. Дела. Ну? Ну. Пришел, а там один Фуфырь зарезанный. Насмерть? Да насмерть же, ясно, башку хоть на блюдо ложь, отчикали бритвой. Бритвой? Ну, чем другим. Чем? Почем знать. Ахтунг в милицию, к Лешке, значит, к Леонтьеву. А тот? А чего тот. Приехал, поглядел, башкой покрутил. Чьей башкой-то? Не евонной же, дурила, своей. Где девчонка, спрашивает, кто видал? Понятно. То-то. То-то же. Во шалава. Фашистка и есть фашистка: семя. Да и Фуфырь, знаешь. Это ясно: только так-то зачем? Все же человек. Живой. Теперь неживой. Теперь неживой, ясно. А девчонка-то где? А кто ее знает. Сбежала со страха. Сколько ей годов-то? Пятнадцать? Шашнадцать? Ну ясно, от страха полные штаны, спряталась где-нибудь. Ничего, выйдет, найдется. Куда здесь спрячешься? Отыщется. А может, не она. Может. Все может. Только кто ж еще? Марфа тоже говорит: она. А Марфа ей заместо матери. Какая мать свое дите отдаст? Никакая. Вот и Марфа – ревмя ревет, по полу катается, а твердит: она. Она. Правда – она и над кровью правда. Да. В тюрягу посодют или как? За кровь-то? Могут и к вышке. Ребенок же. Могут и не к вышке. Тогда тюряга, на всю катушку. А я б таких своими руками. Мало им на войне наложили. Одно семя. То еще семя. Дурак ты, какое семя? Она-то при чем? А то ни при чем? Ни при чем. Так ведь убила. Да, это – да… Ну и так далее.

В обед я отпросился у Льва и побежал к Леше Леонтьеву, участковому. А у него уже Марфа сидит, ведьма. Сидит прямо, лицо деревянное. Это она, больше некому. Хорошо, Леша говорит, спасибо. Это она, снова Марфа заводит, не глядя на меня, это она сделала, Леша, отродье это. Пришел ее час, Леша, как и было назначено. Кем? Господом нашим назначено. Господом вашим еще и прощать назначено. Она как и не слышала. Господь привел в дом ее мать. Это он отдал в мои руки эту суку. Он дозволил ей стать такой, какой она стала. Дозволил раскрыться, чтоб мы увидели: вот. Вот. И она раскрылась. И мы увидели. Хотел бы я, Леша говорит, ее увидеть. Теперь пробил час. Леша смолчал. Я тоже. Что теперь делать? А что делать, Леша ей говорит, что делаем, то и делаем. Выясняем, что да как. Это она. Может, и она, а может, и не она. Ага, говорит Марфа, значит, ты так. Ладно. Понятно. Значит, ты выясняешь. Тебе еще не все ясно. Я ж не господь твой, Леша говорит. Понятно, говорит Марфа и встает, тогда я сама. Сама – что? Сама найду эту тварь. Ну и? Но Марфа губы в ниточку – и за порог. Понял? Понял. Так, хмурится Леша, а ты зачем пришел? И я ему все рассказал. Все. Как она – мне, так я – ему, с самого начала, день за днем, год за годом, ничего не пропуская. Рассказываю, а сам загадал: если начнет перебивать, конец ей, зря стараюсь. Он ни разу не перебил. Курил папиросу за папиросой и слушал. Выслушал, помолчал, потом говорит: «Значит, ты хочешь, чтоб я ей поверил. То есть ей и тебе. Это понятно. Ахтунг… Очень может быть. А может и не быть. А? Может. Она зачем убежала? У нее что, мозги от страха перекосились? Ну да ладно. И что дальше? Значит, я должен прийти к этому Ахтунгу и сказать: привет, ты подозреваешься в убийстве, а ну-ка признавайся. Он что, тут же и выложит все? Смешно, да? Он что, бритву выложит? Да она давным-давно в говне, в уборной какой-нибудь, или в речке. Что ж нам – все сортиры чистить? Речку обшаривать? Да даже если она сейчас придет и расскажет, как было дело, – ну и что? Ахтунг спал. Спал, и все тут. Девчонка врет, потому что это она сделала и теперь пытается свалить на другого. Ахтунг утром его нашел, уже кровь засохла, сразу честно в милицию побежал…» Я спрашиваю: «Ты мне веришь, Леша, или нет?» Он на меня посмотрел внимательно, вздохнул. «Ты мне веришь или нет? – заорал я. – Ты что, Риту не знаешь? Ты что, не понимаешь, что ли, что происходит? Меня тогда сажай! Сволочь чертова! Сами вы фашисты! Ты что, не понимаешь, что это убийство? Она же так просто никому в руки не дастся. У нее теперь один выход – понимаешь? Один. Ты этого хочешь? Этого? Она не убивала, Леша!» – «Тихо ты, дурак рыжий, – говорит участковый. – Я ж не глухой». Попыхал папироской. «Да, ребята, задали вы мне кроссворд. Что по вертикали, что по горизонтали. – Потом ни с того ни с сего: – Доктор Шеберстов его вскрывал уже. Ничего такого не нашел. Да…» Молчит, я тоже молчу, ничего не понимаю, слезы глотаю. «В шейном позвонке кусочек бритвы застрял, – продолжает Леонтьев. – Представляешь, как он его ударил? Бритва в позвонке застряла. Когда выдергивал, лезвие выщербилось, в позвонке кусочек бритвы застрял. Вот такусенький». И показывает пальцами: вот такусенький. Я смотрю – ничего не понимаю. Черт бы с ним, с этим кусочком. Что делать-то? Леша вздохнул: «Иди, Яша, разберемся как-нибудь. Работа такая. Жизнь, понимаешь. Надо ж так ударить – до позвонка…» – «И что делать?» – «Ну и вид у тебя, Яша, – говорит Леонтьев. – Совсем плохой. В больницу, что ли, сходил бы, таблеток каких-нибудь попросил бы. Для спокойствия. Шеберстов даст, он мужик с понятием. Ну-ну. Не дергайся. Сходи, сходи к доктору, Яша. А мы все сделаем по правде, по закону». – «По какому закону? – взвыл я. – Ты что?!» – «А как же, Яша? Только по закону». И вытолкал меня за дверь.

Сел я на крыльце, не могу опомниться. Выходит, все напрасно, все зря, все впустую? Выходит, единственный человек, которому она доверилась, ей не помог? Ну не может такого быть. Не должно так быть. Это ж впору чокнуться. С ума сойти. И тут меня словно водой окатили. С ума сойти. Доктор. Боже. Ну да, доктор. И я со всех ног бросился в больницу.

Я не знал, конечно, хватит ли у меня сил на все это, но понимал, что ничего другого мне не остается. Она там лежит в моей комнате, может, уже проснулась и смотрит в потолок, прислушивается, думает… Ужас: думает. Я влетел на второй этаж, постучал, вошел. Шеберстов посмотрел на меня – и захохотал: «Яша, ты никак ежа высрал!» – «Доктор, это не она сделала. Это сделал Ахтунг. Понимаете? Не она». Теперь он уставился на меня как на сумасшедшего. А я опустился на колени и повторил: «Это не она». – «Так, – говорит Шеберстов. – Ты вставай, не то мне дверь придется на замок запереть. Ну». Я не встал. «Смотри. – Пожал плечами. – Это кому как нравится, конечно. Кому на коленях стоять, кому на стуле сидеть». Запер дверь на ключ и сел на стул. «Ну?» И я ему все рассказал. С самого начала. Долго рассказывал. Очень долго. Но другого выхода у меня не было. Повторять всегда труднее, потому что тянет подправить то, что однажды рассказано. А этого нельзя было делать. Рассказал. Замолчал. Во рту пересохло, в горле першит, как песку горячего наелся. «Ага, – говорит Шеберстов. – Допустим. А дальше что?» Я молчу. Он налил мне воды из графина. «Допустим, – снова говорит. – Ключ вот он, дело нехитрое. – Покачал головой. – Яша, я ведь никогда в жизни такого ничего не делал, ты понимаешь? Не понимаешь». – «Понимаю». – «Ага. – Вздохнул. – И все равно? Ну и ну. Знаешь, как это называется? Блеф это называется. Блеф. Ты в карты не играешь? А. Ну вот. Это когда у тебя на руках нет козыря, а ты утверждаешь, что козырь у тебя есть. Правилами это допускается, риск есть риск. Но это карты. А это… – Положил ключ на стекло, которым был накрыт его стол. – Потом-то что? Дело разве в этом обломке? Дело же в самой бритве. Иначе он не сознается». Я открыл сейф. «Рядом с папкой». Я взял бумажный пакетик. «Закрой. И ключ». Я потоптался на пороге. «Иди ты к черту, – сказал он. – Хотел бы я посмотреть на его лицо…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации