Электронная библиотека » Юрий Давыдов » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Бестселлер"


  • Текст добавлен: 5 сентября 2024, 09:21


Автор книги: Юрий Давыдов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Тираннозавр внедрился в эту залу до войны. Теперь он был весьма уместен в кубометрах Департамента спецслужбы. Хотя бы потому, что схожи прием, повадка, непреходящее обыкновение: тираннозавры тоже нападали из засады. Кус мяса вырвав, глотали, не жуя. Бурцев молвил: “Тут и эгида, тут и планида”.

* * *

А вам и мне известно, что дети тому лет десять иль пятнадцать вдруг возлюбили плотоядных исполинов. Вы скажете: по наущенью Спилберга. Отвечаю: внук мой Саша начал до того, как появилась лента “Парк Юрского периода”. И он, дошкольник, не слушал, не читал курс палеонтологии. Сидел он в комнатушке под самой крышей (общей с Малым оперным театром) и рисовал, неудержимо рисовал гигантских ящуров. Он слышал, как дрожит земля сырая и гулом отвечает даль. Болота колыхались, и медленно качались вровень с пятым этажом хвощи да папоротники. И поднимались с лежбища, куда-то шли, всей тяжестью, тонн в двадцать-тридцать, ступая на задние конечности, передние же несколько сгибая, как бульдоги, все эти разнопородные и толстомясые, с длинной пастью и долгими зубами, все в чешуе, в накладках роговых, в шипах, а Саша рисовал и рисовал – карандашом, пером и акварелью. Как странно возвращенье мифов. Они всплывают из донных отложений безъязыкости. О да, согласен, гиганты имеют назначением являться нам от времени до времени, чтоб воскресало мифотворчество. Но отчего ж детей привлек тираннозавр? Не потому ли, что родителей и пра – прельщал диктатор?

Но кости натуральные и черепа – мертвы. Они не будят мысль о воскрешении. Тем паче о клонировании. Однако ситуация решительно переменилась. Трудолюбивые китайцы нашли их яйца.

Ох, Боже мой, совсем не тот пассаж, который нараспев орали во дворах и в подворотнях: “Во саду ли, в огороде / Поймали китайца. / Положили на кровать, / Вырезали яйца…” Не-ет, пассаж иной. Яйца динозавров, как некогда пасхальные из шоколада в витринах петербургских магазинов Жоржа Бормана, они, представьте, пятнадцать сантиметров в поперечнике.

Теперь вообразите. Всю кладку разложили в ящиках с песком. Вверх тупым концом. Да и высиживают органами китайской безопасности. Торопиться нечего, в запасе вечность. Ан вдруг доносится: тюк-тюк-тюк… Вылупились! Глазенками, в которых плавает еще утробный мрак, луп-луп. Рот разевают, а там уже зубов полно. И не молочных, не молочных. Страшно?! О, наплодят и наклонируют. И всей армадой, вопреки всем договорам, прихлынут на амурский берег.

Согласен, страшно. Но я вас успокою.

Скрывать тут нечего: яиц мы раньше не имели. Попадалась только скорлупа. Тьфу. Недавно вот нашли! И именно в Амурской области. И, значит, высидим мы тоже и тоже под надзором патриотов из спецслужб. Теперь уже и я, как прежде внук мой Саша, слышу: дрожит земля сырая, и гулом отвечает даль. Такая уж эгида, такая уж планида.

Повтором афоризма Бурцева замкну глубокомысленный, таинственный сюжет.

* * *

Тираннозавр, поросший мягкой, как фланель, академическою пылью, навис над пушкинистами и над В.Л. Но исполин уж примелькался. К тому же Бурцев непривычен мыслить символами. А что до мифов, то им владеет лишь один: Свобода. Но это только потому, что он Свободу не считает мифом.

В курганах, в навозных кучах, в скопищах он выудил случайно пухлую тетрадь “проследок”. Информацию “наружки” (ср. “гаишник”, “кэгэбешник” – извечность непочтительности, неуважения: они, на мой взгляд, незаслуженны). Да, пухлая тетрадь. Распухнешь, коль Бурцева годами держала под прицелом полиция и русская, и французская.

Агента-русака определить не так-то трудно. Не по роже, а по одёже. Он непременно носит черный котелок. И неизменно, даже в ясный день, не расстается с черным зонтиком внушительных размеров. А называли-то его пренебрежительно, с оттенком сожаления: “подметка”. В том смысле, что сколько ж надобно обувки для тех робят, которые гранят панели денно-нощно.

А вот французы…

Полковник из политического управленья армией и флота напал, я помню, на академика Тарле. Тот написал: с присущим, мол, французам блеском и т. д. Полкаш и тявкнул, как Полкан: так, значит, русским блеск-то не присущ?!

Присущ, присущ, но здесь я о французах к месту. Агента, шпика из “наружки” – как называют? Да-да, филёр. Фил – нитка. А ниткой продолжается иголка. “Иголка” есть “объект”, намеченный к “проследке”. Раз так, куда “иголка”, туда и “нитка”, то бишь филёр. Недурно. И образно, и тишина. А звучно – сикофант. Профессионал-доносчик, но давным-давно, у эллинов-язычников.

Какие, к черту, сикофанты! Подметкам-филёрам приказывал начальник: вы Бурцева сопровождайте вмертвую. (На филёрском жаргоне: не спускайте глаз.) Он к ним испытывал неоднозвучность чувств. (Напомню: близорукий, а на шпика – приметлив.) Иной раз шибко шел да вдруг и стопорил; шпик, налетев с разгону, слышал шип: “Дурак, иди иным путем!” Другого хвать, бывало, за рукав: “Замерз, прохвост?” Хвост хлюпал носом и получал – в зависимости от географии – “на чай” или “на кофе”. А то, случалось, Бурцев задавал вопрос о смысле жизни. И слышал: “Детей кормить-то надо”. В.Л., хоть и бездетный, не оспаривал.

Теперь, под динозавром, читал заметы полицейских хроникеров. Они отметили и встречи с узниками Шлиссельбурга. Казалось бы, все амнистированы, не так ли? Но ведь в России и амнистированный зек – персона нежелательная; точнее, вовсе не персона. Записано подробно его свидание с Лопатиным, из шлиссельбуржцев – шлиссельбуржец; Бурцев улыбнулся: они, включая и “подметок”, боялись старика. Тот мог зарезать языком иль тяжеленной тростью смазать по сусалам… Давно пора уж навестить Лопатина; давно пора пойти на Карповку, позор и стыд: Лопатина не видел… Ага, вот “Океаник” уходит в океан из Шербурга, а пассажиром на борту В.Л., и это девятьсот девятый. К “своим” морям – Каспийскому, Северному, Балтийскому – прибавь Атлантику. В Штатах – в Нью-Йорке, в Бостоне, Чикаго – он рассказал американцам о русском департаменте полиции, о русских провокаторах, была и пьеса под названием “Азеф”. И что же? И публика, и журналисты скучали, черт их подери. Очки прекрасные – и толстые, и роговые; одежде сноса нет, походка черт не брат, а братья во Христе, те сами о себе пусть помышляют. Хотя их жаль, да что же делать, ежели народ ужасно терпелив, а спину разгибает разве что в громах погромов. Само собой, еврейских… Опять уж Бурцев на улице Сен-Жака, и заграничная охранка нанимает заграничных же филеров. Как вовремя! В.Л. “имеет план” вернуться и выполнить свой долг пред родиной: показать и доказать в судоговоренье, кто правит бал в России… Из этой точки он, В.Л., здесь, под эгидой динозавра, тянул цепочку впечатлений к “этапному порядку”, к Енисею, к Монастырскому селу… Но мысль и взор прикованы к архивным связкам.

День ото дня В.Л. мрачнел. Что так? Его намеренье сугубо личное. Состоянье странное. Он намерен обнаружить хоть что-нибудь о Лотте, о мадам Бюлье. И этого страшится. Нет ни на гран сравненья с испытанным не только мною, а многими – желанием узнать, кто “твой” стукач, и нежеланьем узнавать об этом, внушая самому себе: э, пустое! есть сроки давности… Но тут-то многолетняя любовь. И прочная, и ровная, без ревности, мучительных и унизительных “проследок”… Тут подозрения совсем иного свойства… Не знаю, как вы посмотрите на разыскания В.Л. Не мозахизм ли? Иль, может быть, желанье опровергнуть наветы Фигнер – В.Л. ужасно черный человек, лишающий всех нас доверия друг к другу.

Он приходил “под динозавра” не каждый день, но через день, уж это точно. Искал. Не находил. И, кажется, не огорчался оттого, что в дни переезда, как ни старались, а многое все ж спуталось, переместилось, и предстоит нелегкая и долгая раскладка. И точно, сколько ж было здесь и переписок, и агентурных донесений, и докладных записок, и “для памяти”, инструкций, циркуляров, а сверх того и документов партийных съездов, конференций, газет, листовок, перлюстраций… дыхания не хватит перечислить одни лишь папки с типографским заголовком: “К руководству”. Ведь не одна губерния писала, а все губернии писали. И каждая внимала помпадуру: докладывайте каждодневно обо всем; проникайте всюду; будьте везде и нигде. И помните, что я не умею быть неблагодарным.

Когда с тобой так обращаются, поверьте, служить и жить приятно. Особенно в Европе. А позже и в Америке. В той корпорации, не очень многочисленной, что называлась Заграничной агентурой. По-нашему сказать, разведкой внешней. В сравненьи с внутреннею меньше чурбаков и дуроломов. Условья обитанья сказывались: во фрунте не вытягивались; свое суждение имели; имели и возможность наниматься в спецбюро, нисколько не зависимые от государственной полиции. Ну, скажем, парижское Биттар-Монэ. В любое из подобных учреждений – поставщиков двора или дворов, что на Фонтанке иль Пантелеймоновской.

Бурцева, само собой, интересует г-н Рачковский. О нем уж речь была в связи и с Лоттой, и сидением В.Л. в английской каторжной тюрьме. Увы, мы не расстались с ним; он, хитромудрый, причастен и к созданию, и к распространению бестселлера; ваш автор это держит на уме и тоже вроде бы хитрит. Но простодушно. “Под динозавром” ищет наш В.Л. – Рачковского и Дурново. А пишущему эти строки, покамест суть да дело, охота фигурять фигурами, но нет, не фигурантами и не всегда статистами.

Вот, скажем, статный плотный Полт, британец. Он “держал в проследке” Герцена. Не уступал, пожалуй, Филби. Иль превосходил. Ведь знаменитый совразведчик не был лауреатом в соревнованьях на биллиарде – клуб респектабельный в Лондоне. А плотный Полт им был. И это ли не фарт в шпионстве?.. Иль взять Жозефа, суров и деловит, размах шагов саженный. Он в Берне получал корреспонденцию на сутки раньше, чем адресаты-эмигранты. Он выяснил, кто именно прикончил в Петербурге шефа жандармов Мезенцева. А сверх того установил, где именно живет Засулич. Ее и нынче бурный государственник зовет мерзавкой… Сдается, хорошо б для ФСБ нам учредить медаль с изображением Жозефа. Но только нет, не в профиль. А то отменный галльский нос возьмет да примет за жидовский кубанский губернатор, такой он беложавый, смазливенький, коммунист из главных. Такой он умный, такой он проницательный, что и Зощенко с Ахматовой считает сионистами.

А “странствующий наблюдатель” г-н Легранж? Отменные манеры, богатенький турист, его ужасно привлекают “настроенья” эмигрантов. И за сие бедняге нагло пригрозили: послушайте, мсье, у русских есть обыкновение бить палкою по роже… Но эдак, разумеется, мужланы. Европеец награждается “Почетным легионом”… Прозаик Чехов бывал не только в Ялте, но и на Ривьере. Ужасно удивился, узнав, что наш агент в курортной Ницце имеет аж семьсот помесячно. Полагаю, больше. То был штаб-офицер из Корпуса жандармов, сероглазый, как король, добрый малый Меран виль де Сент-Клер… Дамы давали фору мужескому полу. Всякий раз, когда в душе сверкает женоненавистник, вспоминаю парижский политический салон. Сперва прочел N. N. – архивное: “Весь шпионаж устраивала какая-то высокопородная дама, проживавшая в Париже”. Угадал не сразу. Ан все же распознал: ба! княгиня Трубецкая. И верно, держала политический салон, всегда отличнейшая хаза: болтун – находка для шпиона. Какие люди, какие ситуации! Испечь бы детективы. Конечно, надо и прилгнуть. Но лгут ведь и министры, имеющие, как цирковые петухи, разряд бойцовский – “силовики”.

Они “силовики”, а у меня нет сил. Дай Бог, мне уяснить, что ищет Бурцев “под знаком динозавра”. Положим, попадется 709-е. То дело, которое помог мне обнаружить архивист, добрейший Лев Григорьевич. Пусть даже и расписка Лотты в получении и содержания в триста франков, и четырех тысяч франков “за оказание услуг в попытках задержанья и ареста Бурцева”.

Что из того? Она сама ему об этом говорила. Но Дурново, тогдашний папа департамента полиции, сделал стойку: “Не играет ли Бурцев с Ш. Бюлье комедию с какой-либо целью?”

Цель была. Была ль комедия?

* * *

Архивные пушкинисты разошлись. Достоевский отправился к Ленину. Бурцев остался один. Тираннозавр от времени до времени скрипел. Точь-в-точь как дверь на сквозняке: я зя-я-ябну-у-у. Внизу, на набережной, искрила трамвайная дуга – и голубые мыши бежали по хребту скелета. Порывы ветра, как в баскетболе, бросали в зал блик фонарей – тираннозавр и щурился, и щерился.

Совсем иной была читальня Пушкинского дома, когда уж он имел свой дом. Та небольшая комната гляделась окнами на Малую Неву. Трамвай не бегал, было тихо. Буксир “Народоволец” доживал свой век у моста. В читальном зале княжила седая дама. И этот несказанный свет, и красота, и смысл, и благородство рукописей.

А тут, вот в этом зале? Меня давно воротит от рукописных фондов департамента полиции. Какая скудость мыслей. Какая нищета соображений. Рутинное и вялое злодейство. Хожденье по пятам. Шпион, как вошь или, по слову Пушкина, как буква ять, – пролезет там, где и не ждешь. Когда-то я спешил нырнуть в секреты политической полиции. Теперь они мне кажутся скучнее скучного… я нынче удалился бы вслед пушкинистам. Пошел бы с Копланом к его невесте, дочери Шахматова; академик живет при Главном здании. Напросился б в гости к сыну величайшего из драматургов, хотя сей сын и камергер, и, кажется, набит под воротник прожектами в отношеньи государства, которого уж нет. Всего охотнее я увязался бы за Достоевским – он к Ленину пошел. Но мне нельзя оставить Бурцева.

Он погружен в дознание, что называется, “по факту”. Минуло тридцать лет, как на Гончарной был убит Судейкин, подполковник, инспектор полиции, принявший облик Иисуса. Давно. Уж сын его, Сергей, художник, знаменит и в дружестве с Ахматовой. Давно. Зачем же Бурцев углублен в былье? Ведь суть да и подробности ему известны: уже прочел В.Л. “Глухую пору листопада” Ю. Давыдова. А видите ли, контрапункты провокаций звучат в его душе в соотношеньях с Лоттой, мадам Бюлье. И все короче дистанция до самоприговора.

Как холодно, однако, в зале. И как ужасен этот динозавр. В углах как будто бы шевеленья, шепот, шорох. Скорее вон! Огни, трамвай, тяжелая и черная река. Дышать, само собой, вольготнее, чем там, в том зале, где штабелями ящики архива. И все ж владеет Бурцевым тревога, ожиданье мрачное.

Оно мне внятно. Я знать не знал, что ордер на арест уж подписали генералы, что опер, докурив свой “Беломор”, с минуты на минуту – в путь; не знал и знать не мог. Однако первобытно иль космически опасность ощущал. И в двух шагах от дома, куда я возвращался, сказал без всяких сантиментов, но и не беспечно, а как-то очень, очень строго сказал “прощай” уютной лампе в чужом окне…

В.Л. же мог оказаться дома, входя в подъездик иль с Невского, или с Гончарной. (Не лучше ль было б вместо “или” поставить “али” и этим указать на близость к Достоевскому?) Да, волен был с проспекта, волен был и с улицы, где – мне так запомнилось – услышишь поздним вечером тяжелое движенье паровозов… В.Л. шел по Гончарной. Безотчетно ль? И да, и нет. Он только что прочел в дознаниях, что Дегаев нанимал в Гончарной квартиру о три комнаты, и там-то заварилась каша встречных провокаций, и перепрела в гноищах, и брызнула разбитой черепной коробкой… Все так. Но лишь сейчас, на лестничной площадке, в слабом озарении и сладковатом запахе от керосинового фонаря, сейчас только и ударило ему в виски, ударило по темени – не случайность найма тринадцатой квартиры, не совпадение, а назначение. Да, именно здесь он, черный человек, признать обязан пересмотру не подлежащее. Ты, Бурцев, изобличитель разномастных азефов, враг и концепций, и практики провокаций, ты, уже будучи тридцатилетним, пытался с помощью Шарлотты Бюлье переиграть заграничную агентуру русской полиции. Да, ты рисковал и высылкой в пределы отечества, ты сидел в каторжной Пентонвильской, проклятые чулки, ты потому и сидел, что она передала твои письма из Лондона, передала их г-ну Рачковскому, и теперь уж не поймешь, ты ли запутал Лотту, она ли переиграла тебя, теперь уж ничего не поймешь, не разберешь, кроме одного: черный ты человек, права Фигнер, права, черный ты человек. И высветлить тебя нечем и некому. Но видит Бог, ты любил Лотту. Однако, видит Бог, ты ее разлюбил, ты уехал, не объяснившись с ней. И самое чудовищное, как тираннозавр в зале: ты ни-че-го не объяснил, ни в чем не по-ка-ял-ся. Что так? А то, что ты и нынче, сейчас, здесь, у дверей тринадцатой, ты как бы втайне от самого себя полагаешь, что все же следовало рискнуть, следовало жертвовать и не следует не признавать необходимость жертв и жертвенности. Во имя! Во имя! Шорох был али старческий шепоток: “Кто тут?” Бурцев онемел. Опять не понял – шелест был: “Ишь, какой!” али: “Ужо тебе…”?

В. Л. нелепо перебрал ногами и не вошел в квартиру. Тут отдаленнейшее сходство с моим испуганным отказом от номера Есенина. Ночь напролет В.Л. слонялся в Николаевском вокзале. Хотел куда-то ехать, не мог решить, куда. А рассвело – с квартиры съехал. Остановился в Балабинской гостинице; он жил там в пятом и шестом году. Из окна был виден чугунно-конный Александр Третий. Паоло Трубецкой не даст соврать: моделью послужил швейцар из “Европейской”.

Ну-ну, далековато я убрел с Гончарной. Чад керосина меня тревожил, как будто набирал я 0–1. Я тускло-тускло сознавал намек в промене современно-жесткого союза “или” на ватность устаревшего союза “али”. И как-то ненароком разжевал, в чем смысл сей промены.

А это, видите ли, был намек: послушайте-ка, жалкий сочинитель, полноте манить читателя – вы сами, будто бы нечайно, обронили, что мой племянник, сложив бумаги под тираннозавром, отправился во глубину Васильевского острова – намерен повидаться с Лениным. Не так ли?

* * *

Он угадал мое лукавство в построении сюжета. Нетрудный, право, труд. Я ж уловил ход мыслей Федора Михайловича. Вподым не каждому.

Ха, вы скажете, раз имя Ленина, так и выходит, что русский гений вернулся к размышлениям о бесах, пейсах и мурмолках. Шаблон. Школярство.

Ха, никто из вас не вдумался в эпиграф к “Бесам”, в цитату из Евангелия. Да, бесы входят в свиноматки. А свиньи чьи? На Святой земле евреи не развили свиноводство, они свинину не едали; к тому ж свинья обозначала бездуховность. Свиней держали поселенцы греки… Потомки их… Конфессия… Но – стоп! Молчу! Не то обидно, что прирежут, а то обидно, что убийц-то не отыщут. Да и искать не станут. Достоевский подтвердит: убийц его отца взаправду не искали. Прибавлю: а Ленина убили – и тоже не производили следствия.

Но оба случая нисколько не случайность. Яснее ясного: убийцы – русские крестьяне, мужики; любил наш гений богоносцев. Со дней Михайловского замка он возвращался мыслью к убийству своего отца то ль на проселочной дороге, то ль во дворе. Мокруха совершилась, как говорится, в состоянии аффекта. Да ведь аффект-то был осмысленный, как и само бесовство, сатанинство… Так и убийство Ленина?

Не лишены, конечно, интереса домашние свиданья Достоевского и Ленина, свидания, не скрою, родственные. Но убийство, убийство Ленина ведь это же не “интерес”, а преступленье богоносца.

Пусть Достоевский на влажном ветре ждет четверки. Пусть Троцкий-Слуцкий настырно предлагают все виды строительных работ, а Клейн и Кельх так ласково сулят асфальт, бетон, канализацию… О Господи, нет ничего глупее, как вывески читать и перечитывать, злясь на отсутствие трамвая.

Четверка, я свидетель, ходила редко. Охота ей спешить-то на конечную, к воротам кладбища? И потому сподручно на несколько абзацев покинуть линии Васильевского острова. Да и принять иную линию – во глубину России.

* * *

Событье, о котором речь, происходило в Пошехонье. Как ни бранился Салтыков-Щедрин, как ни смеялся Ленин, читая Щедрина, но Пошехонье с пошехонцами ему свои. И Вологодчина не чужда. Там в родовых живали Ленины. Служилые дворяне, созидатели России. Статские, армейские и флотские. Примером всем был Ленин, штабс-капитан. По одолении Наполеонтия, из дальнего похода воротясь, он прожил в тамошнем краю лет шестьдесят.

Деревня, где наш Ленин не скучал, звалася Красная. (Однажды слышал: не деревня, а Красное село. Могу и ошибаться.) Почтовый тракт стелился близко. А лес вставал – рукой подать. В лесу держался северянин-кедр. Дуб и орешник в рост не шли: тепла недоставало. Угрюмость ельников? Поддакнул бы, но звездочки кислицы, подобные снежинками, веселили взор. Ревел ли зверь в глухом лесу? У, недаром герб с медведем! Медведь здесь володал не великан; готов удостоверить, меньше, нежели Топтыгин с серебряным подносом в прихожей “Англетера”. (См. выше.) Зимою на дорогу и к амбарам с своей волчихою голодной являлся волк.

Ленин, о котором речь, меньшую братию по голове не бил. Охотничье ружье годами висело на стене. А потому уж лучше наблюдать пернатых. Милы и вороватые красавцы щурки, и щеголь зяблик, и скворцы, интеллигентные чистюли. Однако птахам – час, а время – пашне.

Я верю ленинской оценке: земли Пошехонья – в Нечерноземье лучшие. А льну привольно по влажным долам, на пологих скатах. Жаль, мужики ослабли, уж слишком долго длилось потребленье дешевой водки. А потребление сверх меры отчего? Все оттого, что долго был невнятен мужику смысл поземельных отношений. И все же вы, Михал Евграфыч, вы перегнули палку. Конечно, звук “Пошехонье” – сумрачен; звук “пошехонец”, увы, немелодичен. И все же… Был Ленин патриотом малой родины. Ярославца-мужика не чувствовал, как леденец на белой палочке. И не сочувствовал ему сентиментально. Нет, не считал обломом. Напротив, отмечал и расторопность, и живость практицизма, и то, что мы определяем ёмко: “на все руки”. По вкусу был и говор; назывался суздальским. Открою тайну Ленина, известную лишь домочадцам. Служебно проживая в Петербурге, имел обыкновение раз в месяц предаваться чаепитию в трактире на 14-й линии. Кто знает Васин остров, возможно, помнит и трактир “Москва”; держал Никитин; Федор Никитич процветал – имел настольный телефон аж фирмы “Эриксон и K°”. А половыми были ярославцы.

“Москва” не исключение. Рядились ярославцы и в торговые сидельцы, и в артельщики. Их нанимали без долгих слов. К Никитину ходили многие островитяне. Но Ленин-то – особь статья. Его там половые называли “наш”. Он там был весь внимание – ах, говор суздальский. (Присущий, перешепнусь я с вами, не только ярославцам, но и владимирским, и костромским.)

В “Москве” случалось огорчаться: многоязычный Питер порчу наводил на родниковый суздальский. И ничего уж не попишешь. Он в городе служил, он в городе детей учил, а жить хотелось в Пошехонье. Не байбаком-сурком, он нужный был работник.

Его приездов из столицы ждали. Он знал в хозяйстве толк, давал советы мужикам. К тому ж супруга держала и аптеку, и лечебницу. Как и в “Москве”, так и в Красном его заглазно звали “наш”, в глаза – не барином, Сергеем Николаичем. И грустили, когда Ленин за неделю до Симеона-летопроводца, за неделю до сентября поднимался всем семейством в путь-дорогу. Питер-то Питер, да ведь все бока вытер. Сидел бы Николаич в своем Красном.

Судьба, видать, прислушалась: ведь это ж глас народа. А тут вот в аккурат исполнилась давнишняя угроза: быть Петербургу пусту. Царя прогнали – воцарился голод. Катит зима в глаза. Что делать нам в деревне? Пишут: озимь хороша. А яровище поспеши вспахать. И Ленин всем семейством отъехал в Пошехонье. Так поступали и другие, кто только мог не околеть, меняя город на дедовские гнезда. Но Ленин, повторяю, – особь статья. Во-первых, мужики не разорили его дом. А во-вторых, вы это оцените, они его и трудовым наделом наделили. Живи, товарищ Ленин. Трудись, друг Николаич, бо кто не трудится – не яст.

И было посему.

Вдруг молния упала на березу. Вы скажете, что молонья не тронет березняк? Я тоже думал так. Да вот ее, которая за палисадом ленинского дома, разбило, расщепило, а беложавую кору до комля сорвало и разбросало. Случилось это в канун арестов… А липы зацвели. Цвели, благоухали, но лошади не фыркали, что предвещало бы теплынь, ан нет, всхрапнули, и это значило, идет-плывет ненастье.

Стараясь обогнать ненастье, он спозаранку был в лугах. Косил, косил, зимовье будет долгое. Детей-то шестеро. Тринадцать старшей, поскребышу – четыре годика. Коса косила. Но дома он в порог косу не вделал, как поступают вологодские соседи, чтоб пришлый злыдень-то не подкосырил. И все сошлось – береза, молнией разбитая; всхрап лошади; и пришлый злыдень.

О, человек с ружьем! Приехали не то каратели из ЧОНа, не то чекисты из района. Но кто бы ни были, а были “из народа”. Тотчас же притрусил и деревенский детектив; его талантом из зерна в счет продразверстки проистекал отменный самогон. Сбежались мужики. В защиту Ленина не шевельнули пальцем.

Он усмехнулся и сошел с веранды: высокий, как преображенец первой роты. Красивый, как многие на Ярославщине. Детей благословил он твердо, – чтоб слушались и маму берегли… И этот рост, вся стать, невозмутимость, плач детей, и эта девочка, весь день косившая в лугах, и дрожь бровей его жены, “сестрицы милосердной”, и это вот безгласное мужицкое сочувствие, э, несознательность, э, темнота, – все обозлило исполнительную власть. Заторопились, брякая винтовками. Схватили кулака, схватили и попа, чтоб получилась связка вражьих сил. Ну, и вперед, заре навстречу.

Эк, сволочь-барин, притворялся Лениным! Вредил здесь тихой сапой! А был бы в Пошехонье наш Ильич, никто не пикнул бы, чтоб продразверстку заменили продналогом, а каждый двор кричал бы спозаранку вместе с петухами: да здравствует Совет народных комиссаров!.. А этот самозванец, посмевший Лениным назваться… Они плечами передернули и передернули затворами… Общинная закваска – все трое в одного, и без промашки – в грудь… В чапыжники сбежало эхо. Телегу унесло за поворот. Осела пыль. Болотце при дороге истомно пахло илом и осокой. Да, конь храпит к ненастью: садилось солнце в тучи. И слышно было: кум-кум-кум – болотные жерляночки как будто б в колокольчики звонят, но звук не звонок, ведь у лягушек колокольчик оловянный.

Кум-кум-кум.

* * *

Услышав “кум”, любой из зеков вспомнит уполномоченных от МГБ в ГУЛАГе. И хорошо, что этот звук умолк, сменившись отрубистым и грубым звоном, – шел трамвай четвертый номер. Но беспризорный еще не пел: “А в транвае ктой-то помер…” Весной Семнадцатого года на острове не появлялись беспризорные. А Ленин еще жив, пришел из министерства к себе домой. И Достоевский, улыбнувшись, сел в вагон – желает наведаться он к Лениным.

Надеюсь, вы давно определили: предложен вам роман посредственный. Так классик (не Честертон ли?) определяет сочинения, сочинитель коих самим собою занят больше, чем своими персонажами. Но ведь лирические отступленья еще дозволены?

Так вот, и я живал на Острове, где жили Ленины. Жил и Андрей Андреич Достоевский. И многие достойные сограждане.

* * *

После войны причалил я к общаге флотской академии. (Она носила имя Ворошилова, поскольку первый маршал не отличал весла от паруса.)

В предлинном коридоре мне подарили прекрасное жилье. Пол плиточный, как в бане иль сортире. Окно задраено досками, как в полуподвале. Стол, два стула. Койка пела: “Умер, бедняга, в больнице военной…” Фанерный гардероп был прост, как правда. Она тебе известна, Галя. В таких шкапах у вас на Охте, за неименьем домовин, везли на кладбище блокадных мертвецов.

Соседом в коридоре мне оказался каплейт Донцов, Панкрат Иллиодорович. Чин небольшой, на слух – приятно: капитан-лейтенант. Тут щегольство особое. Но мой Донцов совсем не то. Шинелишка обтрепана, обтрепан кителек; нательного белья две пары и пара полотенец вафельных. Говорили: Донцов давно уволен, списан, выведен за штат. Но комендант не прогонял жильца. Его хранила офицерская соборность. Вот срок приспел. Не пьет, не спит. Смолит он “Краснофлотские” – давали тридцать пачек в месяц. Пишет, чертит, логарифмической линейке, готовальне пощады нет. И курсовые, и дипломные во власти гения Донцова. Просчетов нет, и нет помарок, рука не дрогнет, голова ясна. А гонорар он пересчитывать не станет. Уйдет в запой, и поминай как звали.

Знавал ли он любовь на нашем Острове? Ни боже мой. А я влюблялся дважды. И оба раза чрезвычайно пылко… Был ветер острый и солнце острое, а сушь сентября, ну, будто и не в невской дельте. Она мне чудилась летящей по волнам. Фигура мифологии на корабельных рострах, высокая и сильная. Каштановые волосы легки и коротки, а простенькое платьице энергией движения и ветра облепливало грудь, живот и ляжки, как будто девушка вдруг вышла из морской волны. Я ринулся вослед, как обезглавленный петух. Само собою, был смешон. Но дело-то в другом. Я дурно танцевал и получил отставку.

Меня избавила от всех страданий глазастая плечистая и нежная – ах, Валя, Валентина В. Она была замужней. И знаете ли, что я вам скажу: напоминала бурцевскую Лотту. Однако в полицейском смысле подозрений никогда не вызывала. Напротив, однажды шепотом и словно бы самой себя пугаясь, а мне выказывая высший знак доверия, Валя-Валентина рассказала: ей снился сон – шла похоронная процессия, но трубы не рыдали, все были веселы; она спросила: “Кого хоронят?” – ей отвечали: “Власть советскую!” Она проснулась радостно: отец был в лагере и вот теперь вернется… А он, отец, он, беспартийный, русский, землеустроитель, статья не воровская, он был уж мертв… А мы, живые, от немца уцелевшие, мы, молодые и влюбленные, гуляли близ Николаевского моста. Там отдыхали пароходы, и острый запах антрацита был приятен – при динозаврах так не пахло. Но Вале-Валентине он напоминал о вечной неисправности котельной их ветхого жилого дома в Соловьевском переулке. И мы шли дальше. День поглощал дома, дымы, ширь вод и много неба. Там обитали облака всех мыслимых конфигураций и открывалась нагота немыслимых оттенков. Работал ветер разных направлений. Потоки света перемещались на просторе. А в узкостях играли тени. Так возникали панорамы. И даже Валя-Валентина испытывала поэтическое вдохновенье. Говорю: “даже” – как я ни бился, она не отличала Ахматову от Лебедева-Кумача.

Прощались мы в том скверике, что называется Румянцевским. Недавно этот скверик неонацисты осквернили. Уверен, клейкие листочки скукожатся и обесклеятся. А нам, послевоенным, они достались вживе, как и обильно-пышная сирень. И мы, томясь, сплетая пальцы, приникнув друг ко другу плотнее магдебургских полушарий, мы слышали их свежий, честный, чистый запах.

Сгоряча я, право бы, на ней женился. Она вздыхала и отводила томный взор. Я огорчался: она предпочитала синицу журавлю. Синица была в штанах с лампасами. Но… Кто знает, глядишь, и бросила б синицу, когда бы журавля не схавал черный ворон… Она мне писем не писала. Она ко мне не приезжала, как Лотта к Бурцеву. Но я уж был не тот. Я понимал: со мной знакомство не медаль; и мужа, хоть и генерал, а по головке не погладят, коль скоро все у нас в ответе: мужья за жен, а жены за мужей. Теперь готов признать: хорошую бабенку рука отечества спасла от никудышнейшего семьянина.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации