Текст книги "У черты"
Автор книги: Юрий Гончаров
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
28
На следующее утро, когда, покинув с восходом солнца деревню, шли на работу в противотанковый ров, Антон спросил Гудкова: почему он так сразу и решительно выбрал самую неказистую на улице, ветхую хатенку? Гудков сказал:
– А наша хата в деревне такая же была… Глянул – и как что-то родное потянуло. Вроде я у себя дома…
Хозяином хаты оказался старый-престарый дед в заношенной, потерявшей первоначальный цвет рубахе; из распахнутого, без пуговиц, воротника торчала обвисшая складками, не толще гусиной, шея. Драные штаны сползали с тощего, без живота, тела, едва держались на мослах костреца. На ногах деда при каждом шаге хлопали о землю задниками брезентовые дырявые полуботинки без шнурков, явно изношенные кем-то другим до последнего предела, прежде чем перейти к старику.
Приближающихся к его жилищу призывников старик встретил в дверях своей хаты. Его красноватые, водянистые, со слезой, глаза смотрели остановленно и безжизненно. Такой взгляд бывает у ничего не видящих. Но старик при всей своей безмерной древности все-таки еще видел и прилично слышал.
– Здравствуй, дедушка! – сказал Гудков, подойдя почти вплотную. И в речи его, и в том, как он обратился к старику, было что-то настолько свойское, будто Гудков уже общался с дедом раньше, был с ним близко знаком. Или, по крайней мере, жительствовал в здешних местах, где-то неподалеку, а то и в этой же самой деревне. – Ночевать к тебе пришли. Не прогонишь?
Дед продолжал смотреть застыло, без всякой живинки в лице и глазах. Было непонятно, слышал ли он обращенные к нему слова, а если слышал – понял ли их?
– Зачем же гнать, ночуйте, раз надо, – произнес он едва слышно, когда уже стало казаться, что ответа от него не дождаться.
Небо с ползущими по нему серыми облаками медленно меркло. Пока еще было видно, Гудков и Антон посидели на каменном порожке хаты. Гудков курил самокрутку. Скручивая ее, он предложил табак и сложенный книжечкой обрывок газеты старику, но тот отказался.
– Не балуюсь. Прежде покуривал, а ныне курну – и ды́хать тяжко.
– С кем же ты живешь? – выпуская махорочный дым, расспрашивал Гудков старика.
– А ни с кем, один. Старуха померла.
– А дети есть у тебя?
– А как же, обязательно. Трое. Дочка и два сына.
– И где же они?
– На производстве. Не схотели в деревне. Чего в колхозе заработаешь, особо в поле. А там – деньги плотют.
– Помогают тебе?
– А я и не прошу. У них семьи, дети. Сами нуждаются.
– Как же ты кормишься?
– Огород у меня, картохи сажаю. Пока еще руки действуют. Курей пяток. Много ли мне надо? Мне и жевать уже нечем, зубов нету, одни дисни…
– А хлеб? С хлебом-то как?
– Колхоз мукички дает. Соседка печет себе – и мне караваюшку. Наш председатель хороший, стариков не обижает. А рядом колхозы – никакой помочи. Как хошь – так и ды́хай…
– А зимой как? Чем топишься? Где топку берешь?
– Опять же соседи помогают. С леса сушняк себе везут – и мне чуток. Со станции шлаку паровозного возят. Который ишо малость горит, печку мне греет. А я на печке сплю, ничего, пока не замерз.
– Что ж хибара у тебя такая худая? Жил-жил, трудился-трудился, а жилья путного не нажил. И лес близко, мог бы добрую избу поставить.
– Какую нажил, – без сожаления и скорби о своей бедности сказал старик. – Лес, верно, близко, да казенный, в нем кроме сучьев просто так и жердины на огорожку не возьмешь. Та хата, что отец с матерью строили да мне досталось – еще хужей была. Прям на голову валилась. Не сложил я новой – убились бы все.
– Тут ты, значит, и детей растил?
– А где ж еще, тута.
– Тесно, небось, было?
– А то нет! Считай: я, да жана моя, да детишек трое, да мать моя еще лет десять доживала – хлеб пекла, за коровой ходила… Да мать Ариши моей мы сюда под конец ее взяли, года три она здесь у нас дыхала. Нельзя было ее в своей хате держать, одна осталась, почти уж не видела ничего, как ей там было одной… Конечно, тесно, слов нет.
– А все ж таки умещались?
– А чего ж сделаешь… Не так живи, как хочется, – как Бог велит…
– А Бог при чем? С чего это он так тебе велел?
– Так схотел бы иначе – и то бы не помог. Местность у нас бедная, все пески да болота, родящей земли совсем мало. Тут у нас середь мужиков никогда не то что богатеев, просто справных отродясь не было! А вот кулачить стали – все равно кулаки нашлись. Есть свинья с подсвинком – значит, кулак. А уж если избу железом покрыл – не приведи Господь! Все у таких отымали и в Сибирь, на спецпоселение…
Перед Каждым своим ответом старик медлил, будто растерял все слова и по одному с усилием их собирал. А найдя – долго жевал, шамкал губами, точно пробуя на вкус: те ли они, что надо. Гудков терпеливо каждый раз ждал, пока соберется с мыслями и словами старик. Видать, привык к таким древним деревенским старикам на своей родине, к их манере разговаривать.
– Как же зовут тебя, дедушка?
– Афанасий.
– А по батюшке.
– Петрович.
– А сколько лет тебе, Афанасий Петрович? Восемьдесят уже настукало?
– Да вроде так. Я уж и не помню в точности – сколько… Не считаю. На что мне лета свои считать? Без надобности.
– А поесть у тебя нечего, дедушка? Нас, призванных, сегодня и не кормили вовсе.
С ответом на эту просьбу Гудкова старик думал дольше всего.
– Если картох только… Но без соли. Нету у меня соли. Не запас, когда в сельпо торговали, а теперь не купишь… И отчего это так, скажи на милость, как война – так непременно соль пропадает? С японцами тягались – первым делом в лавках соли не стало. Схватились с германцами – опять соли нет. И сейчас вот – такой же фунт изюму…
– Ладно, – сказал Гудков, – обойдемся и без соли. Давай свои картохи.
Старик вошел в хатенку, долго там копался, вынес в руках четыре картофелины в кожуре: две дал Гудкову, другие две протянул Антону.
Для Антона снова было нечто новое в его жизни: холодную синеватую картошку, содрав с нее кожуру, ни с чем, даже без соли, он тоже ел впервые.
– Спасибо, дедушка! – поблагодарил Гудков. И, быстро сжевав картофелины, отряхнув друг друга ладони, поднялся с ноздреватого желтого камня, служившего порогом:
– Все, спать! А то завтра до зари нас поднимут…
Старик уже засветил в хатенке маленькую керосиновую лампу. Стекло ее было закопченным, треснутым, на боку, закрывая дырочку, чернела приклеенная бумажка.
Большую часть внутреннего пространства занимала печь с лежанкой, в устье ее громоздились грязные чугунки. Стол из щелистых досок, короткая лавка возле него – и вся мебель, все убранство. Запахи закисшего варева в чугунках, старых овчин на печи, чего-то еще, что непременно порождает одинокая неухоженная, бесприглядная жизнь стариков и старух, сливались воедино так густо, что в первые минуты Антон воспринял воздух в хатенке как нестерпимую вонь, в которой, казалось, совершенно невозможно находиться. Пол был земляной, неровный, буграми, замусоренный деревянными щепками, шелухой от семечек, в белых звездочках куриного помета, – куры, похоже, заходили внутрь беспрепятственно и вели себя, как в своем собственном курятнике.
«Где же тут спать?» – подумал Антон. Кроме как на полу – другого места нет. Но лечь на земляной пол, хотя бы с какой-нибудь подстилкой, показалось Антону просто немыслимым. Надо перебираться под другую крышу, искать себе место в каком-нибудь другом доме. Но везде призывников уже, как сельдей в бочке. Даже через порог не переступить. Антон подумал: а не расположиться ли снаружи, может, найдется ворох соломы, хвороста… Но ведь обязательно хлынет дождь, вон уже какие тучи плывут над деревней…
Гудкова нисколько не смутила внутренность избы, пропитавший ее запах, отсутствие кроватей, лавок, чего-либо еще, что могло послужить для сна. Не спрашивая деда, он сам разыскал и вытащил из запечного простенка метелку из ивовых прутьев, стал ею шаркать, подметая пол. Потом стащил с печи, где находилось дедово логово, несколько дерюжек, драный, в клочьях, кожушок, расстелил все это на полу, кинул в голова свой вещевой мешок, который, постепенно освобождаясь от грязи, какой щедро мазал его на сборном пункте Гудков, понемногу стал снова светлеть, грозя через некоторое время вернуть себе первоначальную белизну. С видимым удовольствием Гудков, не раздеваясь, лег на спину, заложив руки за голову, вытянув свои длинные ноги.
– Ложись, чего раздумываешь? – сказал он Антону. – Или ждешь, что появится пуховая перина, белоснежные простыни, подушка в кружевах? Так, дорогой товарищ, мы с тобой на германской земле будем спать…
Фраза выглядела, как не очень удачный, не очень смешной юмор, даже как совсем не смешной юмор, но пришло время – не скоро, не скоро, но пришло, – и как же она ярко вспомнилась Антону…
– Тушить, что ль? – спросил с печи уже взобравшийся на нее дед. Его беспокоило, что в поставленной на печной выступ лампе даром выгорает керосин, который тоже с началом войны исчез из продажи в сельпо. А в запасе – всего литровая бутылка из-под кавказской воды «Боржом».
Едва дед дунул сверху в ламповое стекло и погас теплившийся на кончике фитиля огонек, как по углам, под печкой зашуршали и запищали мыши, и что-то легкое, быстрое, маленькое пробежало по брюкам и пиджаку Антона, которые он не стал снимать по примеру не раздевшегося Гудкова. Тараканы! – догадался Антон. Он вздрогнул от омерзения, хотел вскочит, выйти наружу, но подумал, как в случае с перловым супом: ничего не поделаешь, надо терпеть. Надо привыкать и к этому: к мышам, что нахально резвятся, хозяйничают в темноте нестерпимо вонючей избы, к еще более нахальным тараканам, которые шуршат лапками под самым ухом, взбираются на грудь и плечи. Не волки ведь, не сожрут…
29
…Серия полевая дорога, покрытая толстым слоем истолченной в пудру пыли, по которой недавно шли призывники, плыла в глазах Антона. На обочинах высились колючие, в металлическом блеске, будто кованные из железа, репейники в человеческий рост, никли листья лопухов, такие же серые от пыли, как и дорога. Все было серым, безжизненным, бесцветными, как на фотографии, даже небо. В лопухах и репейниках стоял серый Гудков, во что-то всматривался с нацеленностью охотника, преследующего дичь, делал быстрое движение правой рукой со сложенной ковшиком ладонью, как ловят муху, что-то схватывал, прятал за пазуху, под рубашку. Антону захотелось рассмотреть, кого он ловит. Гудков оттянул полурастегнутую на груди рубашку – за пазухой у него копошились мыши, плотный клубок мышей – наподобие пчелиного роя…
Потом было что-то еще, что-то еще… Сон затягивал Антона, как тянет омут в свою черную глубину. Чернота сжималась, густела, наваливалась тяжестью, которая могла раздавить, Антон мучился, хотел высвободиться, мотал головой, рвался телом из стороны в сторону, понимая: чтобы освободиться – надо проснуться. И наконец проснулся – с сильными сердцебиением, словно выплыл из глубины на поверхность, глотая воздух жадно открытым ртом.
За стенами хатенки шуршал мелкий несильный дождичек, булькали капли, подавшие с соломенной крыши в глиняную миску у порога, поставленную как поилка для кур. Кроме шепота дождя, бульканья капель за стенами хатенки не слышалось никаких других звуков. Только в отдалении что-то грузно, тяжело, со вздохами и уханьем как бы ворочалось и никак не могло успокоиться. Будто гигантский зверь, их тех доисторических динозавров, что были на картинках в школьных учебниках зоологии, пытался выбраться из засасывающей его трясины, напрягая во всю мочь свои гороподобные мускулы, уже почти выбирался, тяжко отдуваясь, сопя, с глухим рыком из разверстой пасти, не меньшей, чем ковш экскаватора, топал ногами, стряхивая с себя грязь и упрочиваясь на земле, и снова грузно падал всей своей многотонной тушей в трясину и опять начинал ворочаться и пыхтеть.
Но откуда взяться в двадцатом веке, в середине России, на Брянщине доисторическим динозаврам? Согнав остатки сна, Антон догадался, сообразил – нет, это за горизонтом, приглушенная расстоянием, искажающим звуки, тяжко дышит, бормочет гулом канонады приближающаяся война, не дающая себе покоя и отдыха даже ночью.
И Антона пронзило чувство трагичности того, что произошло и происходит. Что принесло нападение Германии, вмиг сломавшее нормальный ход жизни, непредсказуемо повернувшее каждую отдельную человеческую судьбу. Это чувство явилось к Антону сразу же, еще в те минуты, когда по радио звучала запинающаяся речь Молотова, и непрерывно преследовало его все время потом, во все последующие дни. Но в городе, в хаосе, сумбуре, движении больших и малых событий, плотно наполнявших каждый день, каждый час, в потоке ежедневных радиосводок, каждая из которых, сообщая об отступлении наших войск, несла в себе очередное тяжкое потрясение, в каждом заводском цехе, в звуках музыки, маршей, почти непрерывно гремевших из репродукторов, среди всевозможных сбивчивых, торопливых разговоров, пересудов разносящихся слухов, как самых мрачных, так и одобряющих, радужных, проводов на фронт со слезами и рыданиям, с напутственными криками из тротуарных толп: «Ребята, дайте им там хорошенько, покажите им, мать их… где раки зимуют!», среди волнений по поводу исчезающих с прилавков продуктов, по поводу нового порядка снабжения по карточкам и талонам, беготни Антона в политехнический институт, куда он отнес для поступления свой всего лишь за день до начала войны полученный школьный аттестат, и не знал, не мог выяснить, что теперь, с войной и массовой мобилизацией студентов, станет с институтом, будет ли он нормально функционировать или последует что-то другое, и многого, многого еще, что наполняло дни, чувства и сознание Антона, – трагизм происходящего, масштабы обрушившейся беды виделись и ощущались несколько заслоненно, размыто. А сейчас, в темноте ночи, в самый глубинный ее час, в совсем чужом и незнакомом месте, куда его бросило не по своей воле, а волею всем командующих теперь обстоятельств, в ветхой крестьянской халупе, беззащитно вздрагивающей от звуков дальней канонады, не прерывающей и ночью своего безумного, безжалостного труда приближающейся войны, как бы наедине со всей той гигантской человеческой и машинной массой, что хлынула с запада и, сминая все на своем пути, движется, как огненная лавина вулканных недр, чтобы сделать чужую ей русскую землю своей и уже считает своим все, что находится под сапогами серо-зеленых, в рогатых касках, солдат, под гусеницами рычащих моторами танков и бронемашин, – ощущение трагизма, беды, небывалого общего и личного для каждого несчастья, ничем не притушенное, ничем не смягченное, возникло в Антоне с такой остротой, с такой режущей болью, что он даже едва сдержал готовый вырваться из него стон. Он вздрогнул и дернулся на земляном полу хибарки, на стариковском рваном кожушке, точно его ударило электрическим током или ужалила змея. Потребовалось до скрипа сжать зубы, напрячь все мускулы тела, чтобы не разбудить спавшего рядом Гудкова.
Старика на печи Антон, однако, все же обеспокоил. Старик завозился, закряхтел, стал спускаться, привычно находя в темноте опору для рук и ног. Скрипнув дверью, вышел наружу – помочиться. Справив нужду, он не вернулся, остался на улице; должно быть, и его привлекли перекаты военного грома за горизонтом, полыхающий там свет.
При всей своей молчаливости и как бы безразличии, покорности событиям, старик тоже терзался тоской и смятением перед тем, что надвигается и на его деревеньку, на его хилый домик, на его одинокое старческое существование. Война, враги, если придут сюда, не пощадят и его. Не спасет ни старость, ни полная его безвредность для немцев, перед которыми он слаб и немощен, как малое дитя.
Дождь продолжал вкрадчиво шелестеть по соломенной крыше, все так же булькали капли в миску у порога.
Что-то шевелилось, складывалось в душе у Антона в ответ на шелест мелкого дождя, бульканье капель, кряхтение и покашливание старика, стоявшего на дворе, в ответ на все впечатления дня, непроглядный мрак и запах избенки, ставший уже не столь раздражающим. И если бы все, что бродило в Антоне, что он неясно, смутно чувствовал, не стараясь как-то определить, могло бы оформиться в какое-то одно слово, то, наверное, этим словом стало бы – родина.
Раньше, когда он говорил или думал о родине, в его сознании прежде всего возникала большая географическая карта на двух горизонтальных планках, висевшая на стене в классе. Вместе с нею родиной был и город, в котором он родился, жил, рос, его улицы – прямые, ровные, широкие наверху, на горе, на которой город стоял, и узкие, кривые, булыжные, но в густой зелени, каждая на свой манер, сбегающие к реке и просторному лугу со многими разветвлениями главного русла, затонами и заводями, полными рыбы. В эти картины, с раннего детства запечатленные в сознании, памяти, включались и пригородные места с лесными рощами и тоже с речкой, ее пологами и гористыми берегами, куда горожане выезжали в выходные дни семьями и шумными компаниями на отдых, купанье, рыбалки, ради костров с приготовлением ухи и пшеничного кулеша. Родиной была для Антона Москва, в которой он еще ни разу не бывал, но по газетным и журнальным фотографиям, кинофильмам он знал многие ее улицы, парки, наиболее выдающиеся здания. Красная площадь с Мавзолеем была знакома ему так, как будто он не раз по ней ходил, рассматривал Кремль с его остроконечными башнями и звездами на них. Москва казалась близкой, каждый день он слышал ее голоса и музыку по радио, а в полночь – гулкий бой башенных часов на безлюдной, шипящей автомобильными шинами и гукающей клаксонами Красной площади. Родиной был и Ленинград, который Антон тоже еще не успел увидеть своими глазами, но благодаря фотографиям, картинам художников, прочитанным книгам, рассказам мамы, которая в молодости там училась, этот сказочный город тоже существовал в его мысленном видении, как нечто конкретное, почти что виденное им самым: величественный Зимний дворец, золотой шпиль Адмиралтейства, серая стальная легендарная «Аврора» на Неве…
Но деревенской России он, сугубый горожанин, никогда близко, вплотную не видел, не знал, и никогда у него не рождалось ощущения, что она тоже его Родина, может, даже в еще большей степени, чем город, в котором он родился и жил, чем Москва и Ленинград со всеми своими красотами, чем все другие большие города страны, про которые он отвечал на уроках географии и мог показать на карте. А вот сейчас в безвестной маленькой деревушке, которую он толком не успел рассмотреть, в ветхой халупе древнего старика это чувство почему-то его, Антона, нашло и стало им завладевать. Он вдруг ощутил, что с полевой Россией, ее дорогами, которыми он не так уж много и прошел, с деревенским кривыми домишками и нахлобученными на них соломенными крышами, даже вот с этой случайной избушкой, что дала им с Гудковым свой бедный кров, есть у него что-то родственное, есть какая-то сращенность, связь. Не прямая, не личная, а через череду поколений, через кровь его предков, которая в каком-то количестве, но все же течет в его жилах. Отец Антона – тоже горожанин, но из крестьянской семьи, которая всегда пахала землю и сеяла хлеб, до «воли» была крепостной у барина. И более ранние поколения, тоже крестьяне, крепостные, все сплошь занимались одним только землепашеством, трудились на земле. Отец матери был сельским учителем, принадлежал к интеллигенции, но если копнуть его происхождение – там тоже крестьяне, землепашцы, соль и становой хребет русской земли…
И не в чужом для себя месте сейчас Антон, хоть и случайны для него деревенька и халупа, куда попали они с Гудковым, хоть и отвратны для него ее грязь и несвежий дух; не там, где блеск Ленинграда и Москвы, пышность и величественность приукрашенных столиц, а вот здесь его исконная, настоящая родина, здесь его глубинные истоки: та земля, по которой он ехал и шел эти дни, вот такие неказистые, с приплюснутыми хатенками деревеньки, как эта, что за стенами дедовой хаты, и настоящее его гнездо – там, в глубине исторических времен – это такая же первобытная хижина, как вот эта, в которой он сейчас лежит на земляном полу…
30
За ночь в деревню прибыло много беженцев на подводах. На рассвете, тарахтя моторами, воняя синим дымом, вполз целый караван колхозных комбайнов и тракторов, угоняемых от противника на восток. За колхозный техникой появился военный госпиталь на грузовиках и в автофургонах, крытых брезентом, с яркими красными крестами на бортах и крышах. Госпиталь медленно двигался с притушенными фарами всю ночь, теперь требовалась остановка: раненые просили пить, некоторых обязательно надо было перевязать, всем дать лекарства, накормить завтраком.
Беженцы быстро находили с местными жителями общий язык, выменивали на что-нибудь или покупали картошку и молоко для детей; набрав сухого навоза и всякой соломенной трухи, разжигали дымные костры, принимались за стряпню, спеша в первую очередь сунуть что-нибудь в рот малым детям, чтоб не куксились и не голосили. На плетнях висели, сушились спешно простиранные детские штанишки и рубашонки.
Поглядев на раскинувшийся во всю длину деревенской улицы табор, Гудков с гневом сказал:
– Ну почему все норовят в одно место сбиться, как бараны! Что за головы у людей! А если ихняя авиация налетит? Тут же такое месиво понаделают!
Командиры взводов бегали по хатам, скликали своих призывников. С подъехавшего грузовика сняли несколько мешков с сухарями, остальные повезли дальше, в соседнюю деревню, другим взводом. Делили сухари тем же способом: «Кому?» Антону, как и всем, досталось два сухаря черного ржаного хлеба. Чтобы их разжевать, потребовалось сначала окунуть в ведро с водой, вытащенное из колодца.
Командиры предупредили: будет каша или суп из полевой кухни, договоренность об этом уже есть, кухня уже действует, продукты в котлах, но получат призывники горячую пищу часа через два, на работах в противотанковом рву.
Небо серело тяжелым облачным слоем, но понемногу пробивалось солнце, одолевало хмарь, и когда на землю падали его лучи – мириадами искр начинали сверкать на листве кустарников и деревьев капли ночного дождя.
Во рву уже взлетали комья земли с лопат тех, кто пришел немного раньше.
Антон и Гудков нашли свое вчерашнее место, вонзили в грунт принесенные с собою лопаты. Работать оказалось тяжелее, чем вчера, глинистая земля после дождя была влажной, налипала на подошвы ботинок, не хотела при броске отделяться от лопаты. То и дело приходилось останавливаться, счищать чем-нибудь приставшие комья: камнем, палкой. А то и брать для этого дела у соседа лопату.
Какие-то возгласы заставили Антона обернуться. Часть призывников, выпрямившись, из-под ладоней всматривалась в нижний край неба над далью лога с грудою плотных, синеватых облаков. Там черными точками двигалось что-то похожее на стаю птиц. Антон тоже стал вглядываться из-под приставленной ко лбу ладони. Было непонятно, что означают эти точки. Но тут же он различал далекий, приглушенный, но мощный гул. Точки двигались поперек лога комком, роем, но затем стали вытягиваться в пунктирную линию, кильватерный строк, и строй этот, описывая плавную дугу, взял направление строго вдоль противотанкового рва, на ту его часть, где была сосредоточена наибольшая масса работающих.
– «Юнкерсы»! – воскликнул догадливый Гудков. – Сейчас пробомбят!
Он судорожно огляделся вокруг – куда укрыться? Метнул глазами и Антон. Только покатые или отвесно обрубленные склоны лога да ровное дно – ни ямы, ни промоины, где можно было бы спрятать свое тело. Только лечь под черной вертикальной стенкой в рыхлые комья еще не отнесенной на носилках в сторону земли.
Цепочка построившихся друг за другом «юнкерсов» приближалась. Уже было отчетливо видно, что это самолеты, что носы у них из решетчатого плексигласа, и на их играют солнечные блики.
Под брюхом первого бомбардировщика что-то мелькнуло. Впоследствии Антон узнал, что это на две стороны раскрываются днища бомболюков перед началом бомбометания.
– Полундра! – закричал находившийся неподалеку от Гудкова и Антона морячок, роняя из рук лопату и опрометью бросаясь под стенку рва, в кучи черной земли.
Антон даже не заметил, как сам сделал то же. Земля обдала лицо, пахнула в ноздри сырым, прелым запахом. Антон плотно вжался в нее, обхватил сверху голову руками и услышал свиристящий, нарастающий вой – это уже неслись с высоты первые бомбы.
Их тугие удары в землю, плотный, громоподобный грохот разрывов сотрясли степной лог, точно весь он и все кругом было из еще не вполне застывшего студня.
Секундная пауза – снова вой, грохот, бомбы второго «юнкерса». За тем – третьего. Огромные комья земли, вывороченные и подброшенные в воздух взрывами, падали совсем рядом с Антоном. Один такой пудовый комок с высоты ста метров – и человек нет, расплющен…
Сколько всего «юнкерсов» выстроилось в цепочку – семь, восемь? Все они шли с высоты на степной лог с пологим снижением, а, расставшись со своими бомбами, круто задирали носы, опять уходя с креном крыльев в небо. В решетчатых плексигласовых сферах можно было на миг различить головы пилотов в шлемах, с наушниками, склоненные вбок и вниз, – они смотрели, что сделали, куда попали предыдущие бомбы, на разбегающихся из лога людей и тела, лежащие недвижимо.
Вой очередных бомб отличался от первых, он был не свиристящий, пронзительный, а ниже тоном, шепелявый, похожий на то, как шипит воздух, выходя из проколотой автомобильной шины. Это падали, неслись к земле бомбы большого калибра. Антон еще никогда не слышал их голоса, когда они стремятся к цели, и не понял, что именно падает из-под крыльев бомбардировщиков. А это были тупорылые, свиноподобные чушки весом не менее как в половину тонны.
Самолет был последним в атакующем строю. Он взвыл над Антоном моторами и вознесся ввысь, и тут же ударили в землю сброшенные им бомбы. Одна из них, самая крупная, сотрясла верхушку склона, под которым лежал, затаился Антон. Он слышал и почувствовал ее тупой, могучий удар, от которого колебнулась земля. И наступила тишина.
До войны Антону во многих газетах, журналах, книгах доводилось читать, что немецкие рабочие, наши братья по классу, не будут помогать Гитлеру, если он пойдет войной на рабочих и крестьян Советского Союза. Он заставит немецких рабочих делать для него оружие, но продукция, что выйдет из их рук, не будет действовать. Снаряды и бомбы не будут взрываться, патроны не будут стрелять.
В наступившей тишине Антон успел про это вспомнить и подумать: «Братья по классу!»
Он не знал, что подобного типа бомбы оснащены взрывателями замедленного действия, чтобы бомба могла проникнуть поглубже; если она угодила в здание, она пронижет все этажи до самого основания, тогда разрушения при взрыве будут гораздо сильней, просто чудовищны.
В следующей миг бомба, изготовленная руками «братьев по классу», рванула со всей заложенной в ней силой.
Откос над Антоном вздрогнул, отделился от остальной массы и обвально пополз вниз.
Антон только запомнил, как его накрыли тьма, удушье, а дальше наступило беспамятство.
Он так и не узнал никогда, сколько оно продолжалось. Потом стали слышаться какие-то звуки. Но что это было – понять он не мог. Глухо, как сквозь толстую перину, до его сознания донеслось:
– А этот, похоже, вроде еще дышит… Берись-ка за ноги, я за руки, давай вытащим. Может, еще оклемается…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.