Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Юрий Мамлеев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Что же до великого Блока, то он видел многое другое, его любовь к России носила мистический, тютчевский характер и даже больше – в его поэзии чередовались великие прозрения и фиксация реальности «страшного мира», который вползал в историю рода человеческого.
1. Художник и поэт Владимир Ковенацкий
2. Художник Борис Свешников
3. Художник и писатель Алексей Смирнов
4. Владимир Степанов 60-е годы
5. Евгений Головин
6. Художник Владимир Яковлев в мастерской
7. Гейдар Джемаль
8. Елена Джемаль
9. Художник Борис Козлов
10. Художник Василий Ситников
11. Лариса Пятницкая берет интервью у Игоря Дудинского
12. Художник Анатолий Зверев
13. Лариса Пятницкая
14. Поэт Леонид Губанов
15. Художник Владимир Пятницкий
«Шатуны»
Я уже немного рассказал о ситуации, предшествующей написанию «Шатунов», описал внешнюю обстановку, но главное – это рассказать о том, что, собственно, сподвигло меня написать такой роман, что повернуло мою мысль и моё сознание в глубь такой бездны.
Импульсом послужила мировая ситуация XX века, чего греха таить. У многих, по крайней мере, у нас в Москве, сложилось впечатление, что с человеком как с духовным существом в этом мире покончено, что религия капитулировала перед смрадом современного мира, в котором мы видели только войны, только насилие и постепенное отступление религии или насильственным путём, или путём её превращения в пародию, в карикатуру на религию, когда она настолько политизируется, что уже теряет все признаки религии. На Западе нам рассказывали, что протестантские священники в тамошних христианских церквах учат, что-де религия – это только мораль; никаких углублений в дух, никаких попыток созерцания света Божественного – того, что издревле практиковалось в христианской религии, – всё это должно быть отброшено. Ощущение было такое, что духовная традиция прошлого отступила, и наступила совершенно новая эра. И мы брошены Богом на такое испытание, Он желает проверить, как мы поведём себя в этом дремучем лесу, на грани такой бездны, отрезанные от всего. Но зато мы были свободны и ощущали, что нужно снова переоткрывать то, что было «открыто», но уже своим глазом.
Роман «Шатуны» не был книгой отчаяния. Но в нём содержалось указание на то, что даже в самой экстремальной человеческой ситуации необходимо, с одной стороны, дойти до дна, до глубокого, сюрреалистического падения и, с другой стороны, обнаружить в этой тьме возможность каких-то необычайных духовных прорывов. Это был поиск Бога в аду. Ведь в аду все человеческие критерии – как душевные, так и духовные – сдвигаются, и образуется некое новое мировоззрение. Этим адом мы, представители неконформистского мира, считали жизнь в XX веке. Мы полагали, что так живёт весь мир. Мы, конечно, не касались восточных цивилизаций, не знали, что за жизнь там; трудно было судить, скажем, о том, как живут мусульмане, но то, что творилось на пространстве христианских религий, на пространстве так называемого «белого человека», мы видели воочию – через книги и иную информацию. И не обязательно было посещать каждую страну, чтобы понять общий дух цивилизации – с этим всё было ясно как день.
Нас интересовала судьба духовной сути человека – жива ли она, и что значит поиск бессмертия в духовном аду. Этот духовный ад имел своеобразные черты, и в соответствии с этим герои «Шатунов» разбились на две категории. Одиноко стояла только загадочная фигура самого Фёдора Соннова – это был иррациональный импульс, бросок в бездну – и вот появился такой герой. Основная группа персонажей – разумные люди, бродячая интеллигенция, не официальная и не диссидентская, конечно, но ищущая. Духовные прорывы этих людей были сродни погружению в бездну. Они хотят прорваться или в абсолютную истину или (если первое недоступно), по крайней мере, туда, где ещё не бывал человек. И поэтому они немного «сдвигаются». Но это не монстры, а обычные люди, которые просто слишком далеко зашли в своих духовных исканиях. У некоторых из них существуют прототипы; яркий тому пример – Анна Барская, прототипом которой была Лариса Пятницкая. Немного от таинственного Алексея Смирнова есть в образе Анатолия Падова. Но главное заключалось в творении образов из скрытых движений человеческой души, из броска этих людей в неведомое – это всё равно что броситься со скалы в неведомый океан, и вот они бросились со скалы современного мира, чтобы уйти от ада и обрести духовное золото в этом неведомом броске.
Что касается второй группы героев, то это люди действительно уже сдвинутые; это те, кто не смог устоять, и их объяло «экзистенциальное сумасшествие». Пример – Куротруп – человек, сошедший с ума от страха перед смертью. Сошёл он с ума потому, что хотя он и был, возможно, в какой-то степени верующим, но всё-таки в основе своей эта «вера» представляла собой сплошное сомнение и терзание, что и послужило причиной столь жуткого перерождения.
Однако все эти персонажи, какими бы яркими они ни были, второстепенны по сравнению с Фёдором Сонновым. Они, ещё не войдя в океан Духа и не начав духовное исследование, потеряли рассудок; их поглотил мрак XX века. Конечно, имеется в виду духовный мрак, хотя и физического тоже было достаточно. Поэтому «Шатуны» – это всё же не роман о человечестве. Он и не о России. Это роман об исключительных людях. Их желания, их прорывы – редкость. Они онтологически характерны для этого времени, и поэтому этот роман – бросок в океан неведомого, это повествование о людях, исключительность которых является определенным знаком состояния души в духовном аду.
Эту книгу я писал летом 1966 года, а закончил в 1968-м, потому что 1967 год был годом некоей прострации и провисания, которые «притормозили» мой стремительный полёт в бездну. И в результате, когда я начал читать «Шатунов» людям своего круга, они, конечно, были ошеломлены. Впрочем, впоследствии было уже достаточно других ошеломляющих впечатлений от этого романа. Когда я закончил книгу, меня вдруг осенило, что я сам не ожидал, что напишу такое; я сам ужаснулся. Дело в том, что я стремился к своего рода компенсации за невозможность публиковаться, то есть проявляться как нормальный писатель, поскольку касательно «Шатунов» нечего было и думать о какой-то их «легализации» – они оставались подпольным романом в строгом смысле этого слова. И компенсацией явилась возможность сорвать с человека все оболочки, обнажиться до предела; никакой цензуры, в том числе внутренней, поскольку даже когда внешняя цензура отсутствует, у писателя есть цензура внутренняя, естественная, потому что он отдаёт себе отчёт в том, что это будет опубликовано и что люди будут это читать. «Шатунов» же можно было читать только своим – близким друзьям, сугубо нашему, узкому даже по отношению к неконформистской литературе кругу; всё равно что самому себе. Во всяком случае «Москва – Петушки» Венички Ерофеева могли рассчитывать на более открытое понимание. И вот это самое сдирание всех оболочек потому имело место, что было интересно увидеть, до каких вообще пределов может докатиться человек.
Но это всё-таки было второстепенным, потому что главная идея состояла в том, что персонажи, которых я частично видел и в жизни, несли в себе зачатки исключительной личности; они были редки, но они попадались. И интересны эти люди были тем, что, находясь в какой-то экстремальной внутренней ситуации, они могли открывать вещи, которых нормальный человек не мог и вообразить. Ведь нас в основном окружали нормальные люди – чуть-чуть загадочные, конечно, но всё же нормальные. И хорошие к тому же, с нормальной точки зрения. А в «Шатунах» было совершенно другое «опускание».
Писатель Джим Макконки, о котором речь впереди, в одной своей статье касательно «Шатунов» сравнивал меня с Фланнери О’Коннор, замечая, что «это единственная американская писательница, которая имеет сходство с Мамлеевым». Но далее Макконки пишет, что произведения О’Коннор имеют конкретные, даже бытовые черты, и там ясна социальная ситуация, в которой происходит действие. Всё знакомо – люди, страна и прочее. А у Мамлеева всё чересчур сюрреально, он абстрагируется от всего конкретного, уходя в бездну, и при чтении его произведений складывается впечатление, будто «земля превратилась в ад без осознания человеком, что такая трансформация имела место». Я думаю, что это хорошая характеристика XX века – эпохи крови, невиданных войн, преступлений, отречения от Бога. И это не только мнение Джима Макконки, Генри Миллера или моё – все писатели, как на Западе, так и в России видели в XX веке нечто чудовищное.
Хочу подчеркнуть, что «Шатуны» – не социальный роман. И Джим Макконки завершил свою статью замечанием, что в основе этой книги лежит глубинное религиозное чувство, можно сказать, поруганное этим миром. Об этом я писал в предисловии к одному из изданий «Шатунов». Я считаю, что, вообще говоря, XX век имеет и позитивные стороны – в духовном плане. Позитив заключается в том, что божественность в человеке нельзя убить полностью, и какое бы безумие его ни охватывало, Бог всё же присутствует в его жизни. Такой вот парадокс: падший мир и одновременно присутствующий Бог. Ведь считается, что Бог проклял мир и одновременно его возлюбил, послав Сына Своего искупить грех мира, и это противоречие видно в «Шатунах», но там это показано также немного с другого угла, поскольку речь идёт об исключительной ситуации и о людях, которые мечутся в поисках своего прорыва.
Если говорить, уже отвлекаясь от «Шатунов», то, конечно, подобная ситуация не является свидетельством только «проклятия» – она указывает также и на то, что мы оказались в таком положении неспроста – нам, человекам, уготовано какое-то невиданное, великое, могущественное испытание. Другими словами, прожить жизнь в XX веке – есть величайшее испытание, которое только и может выпасть на долю человека. Это духовное испытание; оно позитивно в том отношении, что если мы его выдержим, то, значит, Бог не умер в нас. Он не умер в России, не умер в душах многих людей, несмотря на все испытания, которые обрушились на людей XX века.
С другой стороны, конечно, прав был Валентин Провоторов, назвав этот роман «очень эзотеричным». Там есть такие глубины подтекстов, которые даже мне самому не ясны, но, тем не менее, такой мэтр, как Провоторов и другие, такого же уровня, порой могли уловить то, чего я не видел в собственном романе. Это понятно, потому что он написан силой какого-то медитативно-иррационального прорыва – что-то шло помимо меня. Я ужаснулся, я как бы отрицал то, что я написал. Но это, конечно, было проявлением слабости – ведь раз ты увидел нечто, да ещё и смог это описать, значит, это имеет особое право на существование.
Что же касается реакции на этот роман, то она была настолько неоднозначной, что если собрать вместе все разбросанные отзывы – опубликованные и особенно не опубликованные, – то, думаю, получилась бы солидная книга, может быть, не менее интересная и знаменательная, чем сами «Шатуны».
* * *
Время во второй половине 60-х годов (как раз, когда случилась встреча с Валентином Провоторовым и велась работа над «Шатунами») тянулось довольно беспокойно – с тусовками, обычной работой в качестве учителя математики, встречами с самыми разными людьми. Общая атмосфера была благоприятной, люди, даже случайные, были довольно интересны, и странно: люди жили, в сущности, по христианской морали, хотя она и называлась «коммунистической». Но это была как бы купированная христианская мораль, христианская мораль без Бога. Удивительный факт состоял в том, что люди могли придерживаться моральных норм и верить в их абсолютность без веры в высший разум, без веры в Бога и бессмертие души. Они верили только в то, что после недолгой жизни они уходят в полное небытие. Этот бредовый парадокс жизни в XX веке был налицо и в Советском Союзе.
В других странах это принимало иные формы, но суть оставалась той же. Тем не менее я чувствовал, что в советской жизни господство атеизма и материализма и давление на умы людей имело определённый успех в том отношении, что проникало в сознание людей; не всех, конечно, но очень многих. Не могу привести данных статистики, потому что никакая статистика не может охватить того, что творится в человеческих душах. Знаю только одно: раковая опухоль атеизма действовала на многих людей разрушающе, причём втайне разрушающе. При этом у них был некий механизм защиты от последствий атеизма – от неверия в высшие ценности и бессмертие души. Этот механизм срабатывал, но, увы, до какого-то определённого момента, и в глубинах эта «антивера» всё-таки сильно разрушала человека, осознавал он это или нет. Это было одной из причин ухода в пьянство – людям хотелось заглушить эти тайные душевные движения, чтобы не погрузиться в онтологический, духовный пессимизм. Люди защищались. Но я чувствовал, что в отдельных случаях это действовало даже на поверхностных уровнях, что было очень печально, потому что была подорвана основа человеческого существования во все века – вера в Бога, в бессмертие души и знание, что это действительно существует, знание, которое прошло через всю историю человечества. Глядя сквозь призму всего происходящего в мире, можно было подумать, что этот мир создан или по ошибке, или с целью какого-то испытания, или же это просто какая-то сюрреалистическая, абсурдистская картина.
Такова была общая атмосфера, но внутри неё, в нашем круге, в среде так называемых неконформистов, да и в кругах официальной интеллигенции зрело убеждение, что подобная ситуация не может длиться долго. Я не имею в виду какие-то политические настроения, диссидентство. Просто было ощущение, что это – век испытаний и что это неизбежно кончится, когда – неизвестно, может быть, не при нашей жизни, но кончится, и возникнет другая цивилизация.
Тем временем, ещё до знакомства с Гейдаром Джемалем я, дабы «замкнуть» эзотерический круг Южинского, встретился ещё с рядом интересных людей. Одна из таких встреч была с небезызвестным Эдуардом Лимоновым. Он прибыл из провинции и словно какой-то силой сразу был вброшен в неконформистский мир и безусловно признан всеми, кто слышал его стихи. Поэт он был, действительно, изумительный. Ему очень помог Генрих Сапгир, который сразу оценил его стихи и понял, что это настоящая поэзия. После этого Эдуард Лимонов стал автоматически вхож в различные «салоны» и прославился в неконформистском мире.
Я с Эдиком познакомился на одном из чтений; я там читал какие-то свои рассказы. Он произвёл на меня весьма достойное впечатление. Тогда он был молод, эстетски продвинут, и несмотря на то, что приехал из провинции, походил на закоренелого жителя столицы. Глядя на него я думал: «В нашем полку прибыло». В те годы никто и вообразить себе не мог, какая судьба уготована этому человеку, и что такой тонкий, изысканный поэт станет революционером. Но это уже другая история. Пока, в 60-х годах, его в «салонах» считали одним из лучших поэтов нашего времени. И это радовало, потому что не один Губанов царствовал в Москве в смысле поэзии, были и другие.
Другая встреча, которая, по ощущениям и по духу в корне отличалась от встречи с Лимоновым, была с молодым, никому тогда ещё не известным Александром Прохановым. Эта встреча произвела на меня неизгладимое впечатление и даже зародила некоторые духовные сдвиги, которые проявились уже потом, в эмиграции и после неё, по возвращении в Россию.
Встретились мы у него на квартире. Саша тогда был молодым антикоммунистом и просто тонким человеком, чувствующим литературу и уже пишущим; у него была замечательная жена Галина. Атмосфера их жилища была пронизана тонким светом какой-то подлинной, глубинной русскости. Мы пели народные песни, причём не только известные, но также редкие и малоизвестные – Проханов знал их очень много. Вся эта обстановка произвела на меня почти шоковое впечатление, потому что у этих людей я почувствовал глубину русской души. Я, конечно, сталкивался с глубинами русской души и в других ситуациях – например, у Достоевского, да и вообще, это проявлялось у многих людей, которых я встречал, но сейчас открылась какая-то иная сторона – атмосфера Прохановского дома была пронизана не просто тоской, а великой тоской и каким-то метафизическим движением. Меня это просто захватывало, и как-то концептуально подходить ко всему этому, к этим народным песням, было нелепо; они были настолько иррациональны, настолько захватывали душу, что этого было достаточно, чтобы ничего о них не говорить, а просто их ощущать, ощущать их глубины и позволять им входить в душу как часть Великой и Тайной России.
Сам Александр мне очень понравился, и единственное его сходство с Лимоновым было в непредсказуемости судеб – я и подумать не мог, что этот настолько глубоко чувствующий Россию человек станет потом одним из известнейших русских писателей с политическим уклоном.
В конце 60-х годов для меня более или менее прояснилась ситуация, в которой я оказался. Во-первых, после написания «Шатунов» я понял, что я настоящий писатель совершенно нового направления и что мне необходимо публиковаться. Где угодно, хоть за границей. Годы мои шли к сорока; пора было решать проблему. Постоянно оставаться пусть и в замечательном интеллектуальном, но всё же подполье было нельзя – нужно было выходить на взрослый уровень. Будь вы писателем – кого бы вы хотели видеть в числе своих поклонников – Достоевского, Гёте, Шиллера или миллионы обывателей? Вот и я выбирал первое, потому что оценка меньшинства была точной и определяла место писателя в литературе. Но, с другой стороны, в условиях советской власти такому писателю, как я, чрезвычайно трудно было социализироваться. Моё авторское самолюбие было в высшей степени удовлетворено моей читательской аудиторией – эти люди реально глубоко секли в литературе, но всё-таки этого было недостаточно. К тому же у меня были опасения, что всё написанное мной может просто сгинуть в тупых облавах, которые проводились нечасто, но неожиданно.
С другой стороны, возросла интенсивность философских исканий, и ответом на них была неожиданная встреча с человеком по имени Гейдар Джемаль. Мы тогда называли его просто Дарик. Тогда, в 1968-ом, он был ещё очень молод, однако его философские способности были весьма значительны. Я стал его «учителем», и он быстро вошёл в Южинскую группу. Но об этом речь впереди. Сейчас настало время рассказать о событиях, которые полностью изменили линию моей судьбы – творческой и личной.
* * *
В конце шестидесятых уже чувствовалось, что грядут большие перемены. Тем не менее, жизнь текла в старом ключе. Этот «ключ» был такого рода, что, бросив взгляд на 60-е годы в целом, можно было с уверенностью сказать, что в духовном плане подобного времени не было вообще никогда, и всё, что тогда происходило, было абсолютно неповторимо – ничего подобного не было ни в 90-е годы, ни в XXI веке. Что я имею в виду?
Это, во-первых, та необыкновенность общения, которая касалась не только нашей среды, но и всего того времени в целом. Например, бывало так: на станции в вагоне метро открываются двери, заходит человек, садится рядом с другим человеком, обнимает его, и через минуту они начинают рассказывать друг другу свою жизнь. Это было абсолютно нормальным явлением. Сейчас в метро вы не увидите ничего и отдалённо похожего. Все отчуждены, разъединены, все сами по себе. Это чудовищно со всех точек зрения, в том числе и с точки зрения русского общения, русской культуры. Но я говорю также и об общении в среде интеллигенции, нас, неконформистов. Оно носило очень глубокий характер. Например, я встречался у памятника Тимирязеву с Мишей Капланом, замечательным поэтом, со многими другими персонажами Южинского и вообще неконформистского мира, и даже сидя вдвоём в каком-нибудь ресторанчике, в пивной или на квартире и распивая потихонечку что-нибудь или даже не распивая, мы могли открыть друг перед другом душу. Душа человека раскрывалась подобно удивительной, потрясающей книге, и вы могли прочесть её всю. Именно этим были интересны для меня люди. И если в компании тоже раскрывались какие-то грани, даже невидимые для самого персонажа, который вдруг начинал говорить какие-то совершенно необычные вещи, это был такой самоанализ наружу, самоанализ на людях, плеск фатальной интуиции, кружение голов… Сейчас, по-моему, понятия «мужская дружба» уже не существует, а в Советском Союзе это было очень распространённое явление – именно дружба, причём основанная на единстве духовного опыта. И кроме того, это было очень весело, это как-то повышало жизненный тонус, давало импульс, и все были напоены вином общения. У Сартра есть знаменитое выражение: «ад – это другие». Вполне понятно, почему он так сказал, но это характерно для ситуации Запада, где отчуждение между людьми достигло крайних пределов. В России же всё это было по-другому. В том, что касалось нашего общения, эту формулу можно было перевернуть: «рай – это другие». Человек раскрывал свою душу, и на этом зиждилась дружба, и не только мужская дружба, но и отношения с женщиной.
В общем, время второй половины 60-х текло полноводной рекой – вечера, встречи, потаённые выставки в почтенных институтах – художники добивались и такого, и подобную выставку уже нельзя было закрыть; продавали картины и за границей – тот же Харитонов.
Как-то вечером, от нечего делать, я подсчитал количество своих знакомых на тот период. Насчитал порядка 300 человек. Делая подсчёты, я имел в виду людей, которых знал лично и с которыми встречался хотя бы 2–3 раза. Те, о которых я был наслышан, в это число не вошли. Сюда входили, конечно, и самые близкие люди, но много было и читателей, которые то исчезали, то появлялись. В общем, это был огромный мир подпольного неконформистского искусства. Часть этих людей не имела прямого отношения к Южинскому и к моему творчеству, но они пересекались с моими друзьями, с художниками, которых я любил (Оскар Рабин, Олег Целков, Анатолий Зверев, Владимир Яковлев, Александр Харитонов, Лев Кропивницкий и другие). Поэтому разные ошеломляющие встречи происходили постоянно.
Одной из таких была встреча с потрясающим художником и необыкновенным человеком Борисом Свешниковым. Сейчас он, конечно, известен в художественном мире. Мы познакомились так. Я пришёл к нему домой и увидел худощавого, астеничного человека с большими, глубокими глазами… Это был очень русский человек; в его глазах сквозила боль, и при взгляде на него складывалось впечатление, что он пережил какую-то драму. А пережил он сталинский лагерь. Оказывается, он сидел там вместе со Львом Кропивницким, моим другом, тоже художником-абстракционистом. Они оба были юноши, поступили в институты живописи, но проявили несдержанность и стали рисовать то, что рисовать было не дозволено. Их арестовали приблизительно в 1947 году. После смерти Сталина они освободились одними из первых. Но отсидеть-то отсидели, и этого уже назад не вернуть… Борис Свешников отсидел несколько лет за совершенно невинные картины – там не было ничего антисоветского; был, может быть, сюрреализм и небольшая абстракция.
Мы сразу сблизились. Он продемонстрировал свои изумительные картины, посвящённые сталинским лагерям, но что удивительно – там не было ничего социально-политического, что характеризовало советское и диссидентское искусство, которое было тем и плохо, что его социально-политическая направленность, лишённая глубины и духовных прорывов, погубила множество талантливых, а может быть, и гениальных людей советской эпохи. Но у Свешникова дело обстояло иначе – его искусство не сопротивлялось советской власти. Это было настоящее искусство, которое превращало лагерь в реализованный ад или какие-то уровни ада. Вся лагерная жизнь в его картинах интерпретировалась мистически – там присутствовали страшные существа, смерть… Но картины на то и картины – их нужно смотреть; языком живопись передать крайне трудно. У Свешникова, как и у Босха, в картинах, помимо художественного мастерства, присутствовал сюжет. Босх изображал ад, и Свешников изображал ад – но не в прямом, а в символическом смысле, потому что существа, присутствовавшие на этих картинах, уже не были людьми; это были сверхъестественные создания, которые, по всей видимости, рождались в душах заключённых. Во всяком случае, я это понял так; так чувствовалось. Я видел людей, переживших лагеря, и надо сказать, что для этого нужно обладать некоторым запасом стойкости, потому что если не сопротивляться духовно, тогда конец. Но Свешников выжил, и на его картинах я увидел изображение того, что творилось в душах заключённых, в частности в его душе. Это был русский, советский Босх; это был ад, воплотившийся здесь, на земле. Боря Свешников ни на кого не жаловался и никого не обвинял, он просто изобразил то, что он видел своими великими внутренними глазами, проникая в самую суть реальности, минуя её внешний облик. Я был просто потрясён его картинами и считал, что из всего, виденного мной (а я видел немало художников – от Кабакова до Целкова), Свешников был самым глубоким и сильным явлением. И это было видно по его личности, ведь художественное произведение – проекция личности человека. Само собой, без мастерства и таланта – никуда, но они должны быть наполнены каким-то содержанием, а содержание – это проекция личности человека, не в смысле его характера, а в смысле того мира, который он видел, того, как он его видел, как переживал смерть, жизнь и самые основы этой земной жизни, пребывающей в падшем состоянии.
Наши отношения с этим удивительным человеком продолжались на протяжении всего времени до моего отъезда, и я, конечно, читал ему свои рассказы. Он был глубоко впечатлён ими, до потрясения, как и я его картинами. Боря по секрету сказал мне, что мои рассказы действуют каким-то удивительным образом, но это не магия, а более глубинное воздействие. Он сравнивал меня то с Достоевским, то с Кафкой, то ещё с кем-то. Сравнение с Кафкой я сразу признал несостоятельным, поскольку, хотя мне и нравился этот писатель, но я считал его весьма односторонним, потому что его вещи отличала абсолютная безысходность; такой безысходности я вообще никогда и ни у кого не встречал. На мой взгляд, это весьма односторонняя, субъективная интерпретация мира. В моих произведениях, например, никакой безысходности нет. В них присутствует фантастический мир (земной мир можно признать фантастическим), потому что жизнь в Кали-Юге, в эпохе падения, по сравнению с другими мирами, где нет вообще никакого зла, кажется фантастической. Мы этого не осознаём, но на самом деле жизнь, которую мы ведём – это фантастическая жизнь; такое, как у нас, редко бывает во вселенной. Я не беру ад, конечно.
Итак, сравнение с Кафкой я отверг, но Достоевский – это сверхгений, и здесь никаких возражений с моей стороны не было… Я замечал у Бори грустный взгляд, но этот взгляд не зависел от того, что он пережил в местах заключения; он говорил, что ничего такого уж страшного там не было. Источником его грусти было осознание несовершенства жизни и несовершенства человека современного падшего мира. Это его мучило. А мучило его это потому, что он смотрел в самую глубь вещей. Можно жить материально прекрасно, как живут, например, в Скандинавии, и кончать самоубийством от такой жизни (там, оказывается, в своё время было зафиксировано наибольшее число самоубийств). Одна финская студентка писала Игорю Золотусскому (я переношусь в наше время), что если бы не русская литература, она бы покончила с собой, почему – потому что именно русская литература привносила в жизнь элемент Духа, элемент высшего уровня реальности. Не просто словесное воспевание Господа Бога, а глубокое понимание драмы этого мира и существования высшего мира одновременно.
Всё это мы обсуждали с Борисом Свешниковым, и, видно, он пролил немало внутренних слёз, наблюдая состояние людей во всём мире. У него был глобальный взгляд на жизнь на этой земле. Когда мы уехали за рубеж, я не раз вспоминал этого человека. По возвращении из эмиграции мы виделись только однажды и почти не разговаривали, потому что он, оказывается, был болен раком – болезнью XX века, унёсшей огромное количество жизней в Европе и США и никак не проявившейся на Востоке, в исламском мире, например… По всей видимости, дело тут в двух разных типах менталитета. Американская жизнь, конечно, слишком антитрадиционная, и это, безусловно, приводит к стрессу, а стресс – к болезни. Другое дело – традиционное общество.
Боря умер в 90-х годах. Это был действительно великий человек. А некоторое время спустя у меня состоялся застольный разговор с одним моим знакомым, который знал Борю и общался с ним. Он передал мне слова Свешникова о том, что ему очень тяжело жить в 90-е годы, что эта эпоха вызывает у него ужас и такое отвращение, что он предпочёл бы жить в сталинское время, потому что сейчас души людей полностью извращены, и поклонение золотому тельцу становится главной их чертой… Это уже предел падения. Вот так говорил Борис Свешников, великий художник XX века… Я знал многих людей, которые были того же мнения о 90-х годах. И это говорили те, кто когда-то были ярыми противниками советской власти. Что поделать: ирония судьбы – одни заблуждения борются с другими.
Другая встреча той эпохи была с человеком, может быть, не такого таланта и глубины миросозерцания, как Свешников, но тоже Борисом, тоже художником и замечательным человеком по фамилии Козлов. Он был интереснейшей личностью и, кроме того, поэтом; окончил истфак МГУ, но вёл свободную жизнь художника сюрреалистического толка. Он не снискал такой известности, как Оскар Рабин, Олег Целков и другие мои знакомые. Но тем не менее этот человек очень быстро вошёл в самый центр Южинского. Его личность прямо-таки тянулась к тому, что у нас было определяющим. Когда Козлов увидел Мишу Каплана, то они просто были потрясены друг другом. Они были даже внешне похожи, и Миша потом написал хорошие стихи об этой встрече «со своим двойником», как он выразился. Они сразу стали друзьями и были неразлучны в то время. Но главное, что принёс Борис Козлов в наше существование, это то, что он познакомил меня с человеком, который оказался в первом ряду тех эзотерических людей, коих немного и которые характеризовали метафизику Южинского. Это, конечно, были Евгений Головин, Владимир Степанов – до этого. И вот появился он – Валентин Провоторов.
Козлов был с ним знаком по институту – Провоторов тоже закончил исторический факультет, преподавал историю. И вёл он внешне нормальную, семейную жизнь – жена, ребёнок, всё как полагается. Но говорить о Провоторове – это значит перейти к какой-то другой главе; об этом человеке нужно говорить отдельно. Но раз вышло так, что эта фигура выплыла хронологически, после моей встречи с Борей Козловым, со Свешниковым, если у меня есть силы говорить о нём и о «Шатунах»… Право, не знаю, есть ли у меня сейчас силы об этом написать, в данный момент… Я пребываю в некотором замешательстве. Думаю, что всё-таки лучше отложить разговор об этом совершенно уникальном персонаже Южинского. О нём ещё будет время поговорить.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?