Текст книги "Обронила синица перо из гнезда"
Автор книги: Юрий Манаков
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Вы мне ответите, куда людей подевали! В лагехя захотели, на лесоповал? К стенке пхислоню, как миленьких!
– Товарищ первый секретарь губкома, – робко начал Фома Иванович. – Люди выходят из тайги. В лазарете проходят курс лечения двенадцать бойцов. Поступили сведения, что и руководство отрядов живо. Они здесь, недалеко от города. Мы как раз перед вашим приездом снаряжали поисковую группу.
– Так что ж вы молчали! – нетерпеливо перебил Лысощёкин и, задумавшись на мгновение, бросил: – Я тоже еду. Впехёд!
И уже в дверях, не оборачиваясь, процедил:
– А сведения вехные?
– Скорее всего, да, – поспешно ответил Милкин и, покосившись в сторону Ширяева, добавил: – Любопытную тетрадь оставил в приёмной один таёжник, видимо, из кержаков. Мы, как узнали, что написано в этих бумагах, пытались задержать таёжника, да он как в воду канул.
– Хаззявы! Вехнёмся, обсудим на заседании пахтактива ваши халатные действия. Тетхадь сейчас же мне. В пути ознакомлюсь. И давай немедленно – впехёд, да возьмите побольше бойцов. Вдхуг засада!
Пленников отыскали довольно быстро по припорошенной позёмкой, едва угадываемой лыжне Прокопа, которой он входил в Талов. Чоновцы были, хоть и сильно обморожены, но живы и в сознание. Лысощёкин и Милкин ждали их на окраине городка в избе секретаря партийной ячейки одного из лесопунктов, где Исхак Филиппович то мрачнел и возмущенно топал ногами, то заливисто хохотал, зачитывая вслух исповеди незадачливых чоновцев.
Руководил операцией Ширяев, он же первым и разворошил пихтовый лапник и сдёрнул холодную доху с закоченевших Феньки-Стрелка, Кишки-Курощупа и бергалов. Бойцы в это время ловили лошадей у обрывистого пригорка.
– Тек-с, Аники-воины! – Лысощёкин вперил свои студенистые глаза в робко столпившихся у порога чоновцев. Их по дороге сюда оттёрли снегом и дали каждому по глотку спирта. Хлебнула и Фенька. Разморенные, они плохо соображали, но скрытую угрозу для себя в этих словах почувствовали все. И потому подобрались. Между тем Исхак Филиппович всё больше входил в раж:
Командихы сханые, где охужье? Где бойцы? Где изловленные пхеступники? Полистал я ваши откховенья. Хохоший пхиговох вы себе накахябали. Мне остается его только подмахнуть – и мои охлы вас мигом к стенке пхислонят! Но я обожду, покуда вы не пхизнаетесь, кто задумал и кто исполнил злодейское убийство товахища Гомельского, нашего гехоического комиссаха! И не думайте, что я повехил всей этой вашей филькиной гхамоте! – Губсекретарь брезгливо отодвинул от себя ближе к середине застеленного кумачом стола помятую тетрадку. – Лучше пхизнайтесь по-хорошему – кто надоумил вас жечь и гхабить тхудовое кхестьянство! Сказано было – найти и наказать хеволюционным судом бандитов и кулаков, а вы, двухушники и пособники импехиалистов, подняли гхязные лапы на тхудовых пхомысловиков! – Лысощёкин шумно вздохнул и запальчиво закончил: – Да я вас в похошок сотху! Дехьмо своё жхать заставлю! Конвой – в тюхьму их, на нахы! И глаз не спускать с этих вхагов находа!
2
Дед Петро сидел на подсохшем комле поваленной сосны и, опершись на посох, смиренно поглядывал вокруг себя. Проталины, что рассекали во всех направлениях опушку с ноздреватыми, осевшими сугробами, парили, пригретые тёплым солнышком апрельского ясного денька. Кое-где синели бутоны первых кандыков и белели нежные лепестки подснежников на чёрной, в серых косицах прошлогодней травы и листвы, земле. Из ближнего леса доносилось весёлое теньканье синицы да мелодичное постукиванье дятла. «Обманули-таки зиму-то, теперь заживём, – радостно звучало в душе сильно сдавшего за это время старика, – слизуном, крапивкой, черемшой-колбой да какой иной травкой подкормимся. Даст Осподь, скотинку подымем, земельку распашем, хлебушка посеем. А там, гляди, и ребята с промысла пробьются. Да будет так – во имя Отца, Сына и Святаго Духа!» Дед приподнялся с лесины и осенил себя двуперстным крестным знамением.
– Доброго здоровьица, дедушка! – из-за распустившейся вербы, в изжёлта-серых пушистых цветах которой деловито гудели пчёлы, вышел с котомкой через плечо Северьян Акинфыч. – Ишь, какой знатный сбор хлебины у Божьих тружениц. – Монастырский сторож проводил тёплым взглядом пчёл, отлетающих от дерева и несущих на задних мохнатых лапках комочки жёлтой пыльцы. – Пяток колод в моём хозяйстве – я их ране надолбил, ишо до исхода, мы в то лето рубили скит здесь, опосля шёл проведать, прихватил полные роёвни с собой, да в колоды и ссыпал. Они возьми да и приживись! Нонче, даст Бог, медком детишек побалуем.
– Славно-то как, Северьянушка! – Дед Петро погладил морщинистой ладонью изогнутую ручку посоха. – Теплынь, благодать. Девятый десяток живу на свете, а, поди ж ты, всякую новую вёсну радуюсь до слезы в очах и благодарю Оспода за то, что подарил мне жизню! Всякая весна как первая! – Дед Петро благостно вздохнул и смахнул набежавшую влагу с подслеповатых, выцветших от возраста голубых глаз.
– Слыхал я, дедушка, – уходят ваши в Саяны? Бают, скотину выправим, хлеб обмолотим, сберём иных припасов и во второй половине лета всем скопом, мол, наладимся в путь.
– Надоть идти. Местные власти всё одно жизни не дадут. Будут выслеживать, яко медведей. А в Саянах становья наших братьев по вере. Смолоду Меркул хаживал туда. Дорогу знает. Низкий поклон тебе и матушке Варваре за приют и христовое вспоможение. Всех людей сберегли, однако дале испытывать судьбу не будем. Да оно и вас освободим от лишних тягот и забот.
– Побойся Бога, старче! Вы и детки ваши: да разве ж сие – тягость! Напротив – подобная богоугодная забота – неизъяснимая благодать и радость и монахиням, и послушницам. А уж мы с матушкой-наставницей денно и нощно благодарим Бога, что сподобил нас помочь молитвой и трудами гонимым братьям по вере. – Северьян Акинфыч истово перекрестился и направил разговор в другое русло. – Мирские-то, рудознатцы с вами уходят али здесь на житьё определят себя?
– Нет. Домой просятся, скучаем, жалуются, по родным. Хучь бы одним глазком глянуть на их, говорят. Однако ежли сцапает их Чека, то и нам беды не миновать. Слыхал я – нехристи умеют выпытать, вытянуть из человека всюю душу. Мы-то уйдём, а монастырь осквернить и порушить могут.
– Чтобы утишить сумятицу в ихних душах, надобно послать, как откроется путь, верного человека в город, он бы спознал всё о горняцких семьях и снёсся с имя. Тем бы и камень снял с сердец рудознатцев. А боле как!
– Да и мы об том же толковали намедни с мужиками. Так, однако ж, и сладим.
– Вот ты, старче, молвил про нехристей, а я ить в 20-м, в Крыму едва ноги унёс от их, – взор Северьяна Акинфыча затуманился печальной поволокой. Он помолчал, как бы заново переживая в душе те, десятилетней давности события. Дед Петро, не поторапливая сторожа, всё же с некоторым любопытством ждал, когда тот продолжит свою речь. Северьян Акинфыч наконец собрался с духом и начал: – В Гражданскую междоусобицу был я в Белой армии. Попал туда опосля фронта, с Франции, где наш корпус сполнял союзнические обязательства. Когда забурлило здесь, в России, нас, через недолго, погрузили на корабли и привезли в Крым. В штыковую я не хаживал, годы уже были не те, служил денщиком у господина полковника Рябушинского. Опосля того как Фрунзе пробился к нам скрозь Перекоп, белые, кто схотел да успел, отбыли опять же на кораблях союзников в Константинополь. Однако многие остались, тяжко Родину покидать, да и потом, не единожды и над позициями, и над городами летали в небе аэропланы и сорили листовками с воззваньем самого Фрунзе: бросайте, мол, ребята, винтовки, Гражданская война кончена. Пришло время вернуться к мирной жизни. Мы все, дескать, люди русские, забудем распри, пора поднимать сообща Россию из руин. Мы поверили, сложили оружие и стали ждать, когда новая, красная власть решит, что ж с нами делать. Мой полковник уплыл, я слонялся по Джанкою один-одинёшонек, слушал разговоры однополчан. Многие из них вслух мечтали, как вернутся домой к жёнам и детишкам, как отстроят порушенное хозяйство. И вот однажды в одно утро по всем крымским селеньям и городам были расклеены бумаги, где говорилось, что нынче же, не откладая, нужно всем бывшим воинам армии Врангеля встать на учёт по месту нахождения каждого. Внизу бумаги стояли две фамилии комиссаров Красной армии, одна какая-то непонятная: Бела Кун, другая, очень даже привычная русскому уху – Землячка. Люди воодушевились, засобирались и к назначенному часу почти все были в местах, указанных в бумагах. Никого не смутило тогда большое скопленье вооружённых красноармейцев в кожанках, весело гогочущих около ворот, в сторонке. Офицеры без погон, юные корнеты и прапорщики, солдаты, бравые казаки с лампасами всё подходили и подходили к воротам и скрывались внутри двора. Меня же какая-то неведомая сила всё удерживала незримой рукой: хочу сделать шаг на улицу из подворотни, куда, не знаю почто, забрёл, а ноги вдруг станут ватными и не идут. Прислонюсь к заплоту, охолоню, тока сберу силы идти, опять та же катавасия. Помучился я так, потолкался, да решил обойти улицу кругом, дворик-то глинобитный, сквозной. Но что за диво. В тую-то сторону ноженьки сами меня понесли. Я обежал улицу и оказался на окраине Джанкоя, со степи. Дале, куда хватало глаз, голая земля да меловые взгорья с балками и оврагами. На открытое поле я не пошёл, а незаметно выглянул из-за угла каменной изгороди. В полуверсте от меня, по направленью к балкам тянулась большая колонна моих сослуживцев под плотным конвоем тех самых, как я теперь уж догадался, чекистов в кожанках. И шла она не с улицы, а с задних дворов. Я всё понял. Люди заходили по одиночке во двор, их записывали и направляли к задним воротам, через кои обычно загоняют скот и подвозят сено. Там набирали колонну и строем куда-то уводили. Покуль я так раздумывал, со стороны балок послышались отдалённые пулемётные очереди. Они-то окончательно привели меня в чувство. Я отыскал пустой сарай, осмотрелся, нет ли поблизости кого, кто бы невзначай заметил меня, и, увидев, что ни одной души нет, улез на чердак, где и провалялся до ночи. Как стемнело, осторожно спустился вниз, и только меня и видели! Уже в Ростове, на вокзале услыхал краем уха разговор о том, сколь чекисты подло расстреляли в Крыму сдавшихся белогвардейцев, числа назывались жуткие: до шестидесяти тысяч несчастных. Говорили, будто Фрунзе себе места не находил после этой расправы, сказывали, даже хотел пулю пустить в свой пролетарский лоб, да Ленин, мол, отговорил: твоё, дескать, участие в этом революционном возмездии мы ценим, но тока ты себя шибко-то не преувеличивай. Купились беляки на твои посулы и получили сполна, как всякая другая контра. И не убивайся ты так, Михал Васильич, ну, наобещал с три короба, с кем не бывает. Спасибо нашему венгерскому товарищу Бела Куну и горячей комиссарше Залкинд, тьфу ты, товарищу Землячке за революционное исполненье, а товарищу Троцкому – за его идею: собрать всё белое, буржуйское отребье в одну кучу – и разом прихлопнуть. Ишо на вокзалах перешёптывались, как вождь бахвалился и сулил этим палачам и изуверам: вот как тока победит, дескать, мировая революция, мы в вашу честь переименуем города, в Венгрии столица будет называться Бела Куном, а в Палестине – Залкинд. А уж Фрунзу-то будто бы в депешах из Кремля по-отцовски вразумлял: ты, товарищ Михал Васильич, полечи покуль свои нервы там, на водах в Крыму, да оздоровивши, непременно возвращайся в Москву. С нетерпеньем ждём-с. Это ж какой изворотливый, змеиный ум надобно иметь, чтоб додуматься до подобной страсти! – горько закончил свою историю Северьян Акинфыч и поднялся с валежины. – Пойду я, дедушка Петро, а то ить работа вешняя итак уж заждалась. Прощевай покуль, старче.
Степан Раскатов спускался пологим бережком говорливого и полноводного ручья Лукавого с удочкой в руках. В холщовой сумке у него, проложенные листьями свежей крапивы, лежали десятка два крупных хариуса. Клёв на мушку из крохотного подкрашенного клочка шерсти нынче был хоть куда – только успевай бросать на волны леску из светлого конского волоса да вовремя подсекай! За утёсом, что выгибал и вдавливал русло в противоположный лесистый склон и который нужно было обходить по щиколотку в прохладной прозрачной и быстрой воде, открывалась поскотина пригородной деревеньки в пяток изб. Здесь, в добротном доме у дальнего родственника, тоже знатного охотника, Василия Николаевича Алькова, и опнулся[1]1
Остановился.
[Закрыть] промысловик, передал тому для сбыта в Таловскую заготконтору сорок соболиных шкурок да два вороха беличьих. Сам показываться в город счёл опасным.
Раненько поутру уехал затравевшим просёлком на подводе родственник с наказом расспросить у надёжных земляков о минувшей осенней сумятице, а заодно на часть вырученных за шкурки денег закупить пороха, дроби, свинца на жаканы и прочей мелочи, необходимой охотнику, в том числе несколько мотков суровой нитки, дратвы, игл разного калибра. В другое время Степан все свои дела оформил бы сам. В заготконторе работали приёмщики тоже из кержаков, лишних вопросов задавать не любившие: сдал – получи, будь здоров. С этой стороны опасаться нечего, но в городе запросто встретишь знакомых, и не на всякого из них можно положиться. Кто-то уже испробовал искуса доносительства, когда за сведения щедро платят, а лёгкая деньга ох как тянет и манит к себе нетвёрдую душу! И ни к чему, однако ж, своим появлением искушать таловский народ. Степан выложил в тень под навес рядком рыбу и присел отдохнуть здесь же, на чурку для рубки дров.
Василий Николаевич вернулся к вечеру. Степан подсобил распрячь Гнедого, и они удалились до ужина на поросший шелковистой травкой-муравкой бережок потолковать.
– Больших разговоров о вашем исходе не слышно, – неспешно начал Альков. – Однако ж, Митрий Лексеич, что писарем иль как по-теперешному – делоуправителем, служит в исполкоме, сказывал: будто бы Чека готовит новый рейд в тайгу, так уж чешутся руки у них вас изловить. Ишо он наказал передать – нет у властей ни одной фамилии, ни единого имени-отчества людей, точно определённых в участии против их. Так, мол, тычут пальцем в небушко: зажиточный – значит бунтовщик, самостоятельный – туда же. Но рейд будет не как осенний – кровавым наскоком, а будто бы с целью отыскать зачинщиков и наказать по всем ихним революционным законам, а остальных якобы вернуть в места бывшего, ныне пожженного обитанья: мол, поможем со средствами и материалом отстроиться заново братьям-промысловикам. Так-то вот, милый ты мой Степанушка! Озаботилась власть и о вас! Вишь, какую заманку удумала.
Василий Николаевич с минуту помолчал, полюбовался на игру прозрачной волны, будто огранённой по изломистым гребням перламутровым жемчугом, и продолжил:
– Теперь, что касаемо Феньки-Стрелка да Никифора-Курощупа с бергалишками, – по зиме наведался в Степановы охотничьи угодья Прокоп Загайнов и поведал тому, как доставлял в Талов шалую пятёрку чоновцев, и Алькову была знакома эта история. – Феньке и Кишке дали сроку по десять лет лес валить, а бергалам – по пять. Не все ить вышли из тайги, боле десятка чоновцев прибрали морозы, да дикий зверь растащил. Сначала за бессудные убийства, пожоги и разор, но боле за утопление комиссара и за то, как бросили в тайге замерзать бойцов, назначили расстрел, но опосля заменили разными сроками. Да, одного бергала, Игната Севастьянова, слух прошёл, будто бы в Усть-Каменном на пересылке уголовники зарезали, чёй-то, мол, поперёк брякнул главарю ихнему. Вологодские срок службы дослуживают, вроде все целы.
– Известия твои, Василий Николаич, с одной стороны – обнадёживают, с другой – настораживают: а не хороводы ли какие для отвода глаз затевает с нами новая власть? Для примера, глянь вон, десяток твоих пеструшек червяков да личинок на подсохшем откосе раскапывают. А теперь, видишь, к ним приближается чужая, соседская курица. Она лишь копнула лапкой разок-другой, а на третий сбежались твои, и – ну её клевать, унести бы живой ноги! Так же вот и мы – чужие для комиссаров, да окромя того – ишо и меченые для Таловских властей. Покажут вид, мол, простили вас, а в уме-то держат – до подходящего случая! Чуть чё, мы первые на очереди, посколь для их кержаки – элемент чуждый, навроде этой заклеванной куры. – Степан бросил в волны ручья подвернувшийся под руку камешек и с чувством сказал: – К своим вернусь, так и обскажу – идти надобно, новые земли искать в горах, и как можно дале отсель! Здесь нам жизни не дадут.
Бутоны жарков-купальниц мелодично покачивались от лёгкого дуновенья июньского ветерка и навевали впечатление, что таёжный луг, взятый в белоснежно-зелёную оправу цветущих черёмух и пихт, похож не только на гигантскую оранжевую брошь, с багровыми вкраплениями роскошных пионов – марьиных корений, но и чем-то неуловимо напоминает живое, подвижное озеро, поверхность которого ярко и сочно устлана цветными перьями заката. Промысловики, что только накануне сошлись вместе у Сучьей Дыры, узкой, с бешеным водопадом, базальтовой горловины главной реки этих мест Убы, цепочкой брели через луг к недалёким отрогам Тегерецкого белка. В поводу каждый из них вёл навьюченную тороками и тугими кулями с провизией и мелкими бытовыми товарами лошадь. Сами кержаки шли налегке, лишь по карабину за спиной да по ножу в кожаных ножнах на поясе. Конями разжились у братьев-старообрядцев, что обитали в окрестных к Талову ущельях. Кто поменял на собольи шкурки, кто отсчитал советскими ассигнациями стоимость выносливой монголки.
Лайки дружно уже в который раз вспугивали косачей, что, тяжело взмахивая крыльями, низко взлётывали и тут же снова падали в траву и, припадая на бок, юрко убегали в кусты, увлекая за собой азартных собак. Охотники понимающе переглядывались, поощряли весёлыми криками птиц, не было секретом, что таким необычным способом – прикинувшись раненым, косач уводит от находящегося где-то рядом гнезда с птенцами и матерью-тетёркой смертельную опасность – собак и людей. Но ни у одного настоящего промысловика никогда не поднимется рука ни на птицу, ни на зверя в пору вскармливания теми своего потомства, ни – упаси боже! – на их выводок. Таковы не только неписаные уложения таёжного бытия, а и признак твоей близости к той высшей промыслительности, которой в незапамятные века установлены земные основы и предначертания всему сущему.
На привале, что разбили у говорливого ручейка со студёной до ломоты зубов и необыкновенно вкусной водой, Степан Раскатов, когда прибрали стол и отдыхали, давая возможность подкормиться свежей таёжной травой коням, вспомнил давешних косачей.
– Сызмальства тятя брал меня с собой на вешние косачиные и глухариные тока, – начал Степан, покусывая сочный зелёный стебелёк. – Скрадём, бывало, ночь, где-нибудь под скалой, а под утро на подсохшую проталинку рядом с нами слетаются птицы. Первыми самки садятся и – ну кружить по полянке, покуль не собьются в кучу. Причём в серёдку уталкивают молодняк, а те, чё солидней возрастом, ходют с краю. – Степан улыбнулся. – И вот на зов слетаются, выбегают из кустов, из-за скал пёстрые, ярко раскрашенные ухажеры. И начинают ходить-токовать вокруг да около сбившихся в кучу серых самок. Сколь раз мы с тятей глядели, как молоденький, в первый раз увидевший копылуху глухарь выхватывал любую старенькую самку с краю и, счастливый, уводил её с поляны. Таким вот макаром прыткие да молодые разбирали опытных копылух и тетёрок, зато старым и опытным самцам, кои из-за возраста не поспевали первыми на игрища, доставались молоденькие нетоптаные самки из серёдки. Бывали и бои, но лишь между матёрыми, за самую юную и статную красавицу. А ить как разумно излажено у матушки-природы по промыслу Божьему: с одной стороны – сила и молодость, с другой – опыт и ум. И никакого тебе оскудевания и истощения породы!
– Ты чё, Стёпа, агитируешь нас жениться на старухах? – Прокоп Загайнов весело посмотрел поочерёдно на всех своих товарищей. – Я как-то не готов.
– Прокоша, я тебе про Фому, а ты мне про Ерёму! Придёт срок, даст Господь, ты оженишься, и чё, опосля этого каждую вёсну будешь бегать на вечёрки выбирать себе новую невесту? У нас уклад человечий, у птиц и зверя – свой. И потом, они детишек ростят сезон, а мы – долгие годы. Уразумел, бабушкин жених? – Степан дружелюбно потрепал Прокопа по плечу и закончил серьезно: – Всё, братцы, побалагурили, пора сбираться в дорогу. Душа не на месте – как там наши отзимовали? Всё ли у их ладом? Все ли в добром здравии?
– А я вот давеча подумал, – подал голос Федот Грузинов. – Как бергалы. Освоились ли, стерпели ли нравоученья и одёргиванья наших стариков? Они ж нетвёрды в вере, а старикам подай, чтоб всё тока по-ихнему было. Как бы не нашла коса на камень.
– Да ты чё, Федот! Есть об чём печаловаться! – И Степан охотно пояснил: – Аль ты не слыхал: ишо в осень, перед нашим уходом троё из них приняли обряд крещения в купели. Остальные покуль временят. А ить я несу им весточку об ихних семьях. Василий Николаич по моей просьбе узнал, как они нонче живут. Так вот, у Михаила Антропова, того, чё рябой да молчун, жена померла ишо в заложниках, в остроге, а детишек по родне разобрали, их у его пятеро, мал мала меньше. Двое парнишек в Талове, у тетки, а девчушек, тех в Усть-Каменное тоже свои взяли. Остальных жёнок с детишками к зиме выпустили, вроде все живы, холода перемогли, из-за нужды бабы на шахте все ныне, кто карбитчицей в ламповой, а кто и в забое. Семьи-то тянуть надобно.
– Все хлебнули лиха от Чека, – сказал молчавший до этого Никита Лямкин. – В марте я проведал Гусляковку, она ить недалёко от моих угодий – два дня ходу по доброму чарыму. Избы пожжёны, одни печи обгорелые в сугробах торчат. Сердце так сжалось, хоть вой. Ей-богу, встреть я в тую пору проклятых чоновцев, всех бы пострелял, яко бешеных собак. Будто душу кто вынул, такая горечь взяла. Не помню, час аль два просидел на горелой лесине у родимого пепелища.
Опосля, как полегчало малость, ушёл обратно. А камень на сердце по сию пору.
– Я ж сказывал, Никита, наказали будто б этих нехристей. Нынче нам думать надобно, куда идти? В начале двадцатых, как тока новая власть принялась глумиться над верой, кое-кто из наших, – я ишо мальчонкой был, но всё помню, – пробрался горами в Китай. Позже ходили слухи, чё там они не задержались, а морем уплыли аж в Южную Америку и Австралию. Однако ж, коснись меня, я ни за чё из тайги да из гор не уйду – здесь всё моё, а там кому я нужон? Другое дело, на пепелище нам нет возврата, но тайга-матушка велика, завсегда укроет сынов своих.
– Верно. Правильно говоришь, Степушка. И мы – никуда от своих! Уйдём всей общиной дале в горы, и пущай Чека хоть заищется! Тока зубья гнилые себе пообломает! – с одобрением поддержали Раскатова друзья-промысловики.
Гусёнок, так прозвали старшие ребята восьмилетнего Сашку Грушакова за узкие плечи, широкий зад и походку вперевалку, копошился в береговом нечистом песке городской речушки Филипповки. Рядом с ним стряпала из мокрых комков фабричного, обильно осевшего на берегах концентрата продолговатые пирожки младшая пятилетняя сестрёнка Натка. Выше, на полянке гоняли мяч мальчишки с их улицы. Улица эта тянулась до широкой полянки – пустыря от новой обогатительной фабрики через полгорода и называлась 10-я годовщина Октября. Одноэтажные бараки с дощатыми сараями во дворах, устланных булыжником, чтобы в дожди люди не тонули в непролазной грязи, кое-где на задворках лоскутки зелёной травки-муравки, да крапива с полынью вдоль заборов, отделяющих дворы друг от друга. Последний барак стоял торцом метрах в пяти от обрыва на пустырь, с обрыва все кому не лень сбрасывали мусор и бытовые отходы, но жильцы подъезда на торце так привыкли к этой свалке, что давно уже и не обращали никакого внимания на горы мусора. Больше того, он стал как бы частью местного пейзажа. Ребятишки находили здесь старые дырявые кастрюли, худые вёдра, отполированные до блеска кости домашних животных, куски ржавого железа, гнутые ножки и продавленные сиденья кресел и стульев, всё это стаскивалось к реке, где из подобного материала строились шалаши и целые ребячьи поселения, скрытые в тальниковых прибрежных зарослях.
Еще неделю назад и Гусёнок играл вместе с другими и в казаков-разбойников, и в красных и белых, и самозабвенно гонял по поляне мяч, но третьего дня Вовка Антропов по прозвищу Командир, ровесник Гусёнка и коновод их ребячьей ватаги, придрался к нему: чё ты, мол, зажилил краюху хлеба и кусок сахарину! И больно торкнул Сашку в бок. Гусёнок связываться с конопатым и упрямым Вовкой не стал, а отбежал подальше и завопил на всю поляну: «Вражий выблядок! Вражий выблядок!» Точно так, как когда-то орал, пуская слюну, пьяный папанька, перед тем как уехать в тайгу имать Вовкиного отца и других врагов народа. И пущай опосля, когда папаньку неправильно заперли в тюрьму, Сашку тоже стали обзывать такими же нехорошими словами, но маманька сказывала, что отец ваш герой революции и его оговорили враги и пособники буржуев. Погодите, потерпите чуток, наша родная власть разберётся – папаньку освободят, да ишо и награду какую дадут! И Гусёнок каждый вечер засыпал с мечтой, что утром откроются двери тесной комнатки в бараке, – куда их переселили из просторной, с высокими лепными потолками двухкомнатной квартиры в тот день, когда папаню опосля тайги, даже не отпустив домой ни разу, в тюрьму увели, – так вот, двери распахнутся, и весёлый отец подхватит их с Наткой и закружит по комнате. Но наступало очередное утро, и Гусёнок просыпался от одного и того же шума: мать раздражённо гремела в закутке пустыми кастрюлями и вполголоса костерила власть, что отняла от семьи кормильца. Ругань почти всегда заканчивалась жалобным и тонким плачем матери, доносившимся из-за цветастой занавески.
Тогда на полянке Вовка нагнал-таки его, хотя запыхавшийся Гусёнок уже взбежал по тропке на обрыв, минута – и он бы юркнул за дверь спасительного подъезда, но проворный Командир подставил подножку, и Сашка растянулся в пыли. Вовка подождал, пока он подымится с земли – лежачего не бьют – и давай валтузить Гусёнка, приговаривая: «Сам вражина! А батька твой убивец!» Тётка Марфа, у которой с младшим братом Валеркой после смерти матери в тюрьме жил Вовка, с трудом оттащила его от Гусёнка и повела вырывающегося из рук домой. Подоспевшая Маланья успела раза два, через тётку Марфу, пнуть ногой извивающегося Вовку. В ответ Марфа с такой силой торкнула в опавшую грудь Маланью, что та выстелилась в пыли, задрав подол застиранного сарафана и обнажив молочные ляжки. Однако через секунду мать Гусёнка вскочила и, с рёвом сбив противнице на затылок платок, вцепилась той в седые растрёпанные волосы. Тётка Марфа тоже не осталась в долгу и – ну трепать Маланьины русые кудри. Сбежавшиеся на крик соседи насилу разняли распалившихся женщин.
Если сказать, что с этого случая чёрная кошка пробежала между семьями Антроповых и Грушаковых – это не сказать ничего. Первым делом грамотная Маланья настрочила донос на тётку Марфу: вот, мол, сестра сбежавшего врага народа Мишки Антропова продолжает клепать поклёпы на нашу дорогую Советскую власть. Она, дескать, и племянников малолетних воспитывает в ненависти к нашим героическим победам, особливо старшого Вовку. Этот малец агитирует контрреволюционные настроения среди ровни и героических бойцов партии обзывает убийцами. «А ишо банда малолетних бандитов, которой руководит упомянутый Вовка Антропов, нападает на сыновей и дочерей верных борцов за нашу дорогую власть и лупит их почём зря. Прошу наши справедливые карающие органы срочно принять меры и наказать по всей строгости замаскировавшихся врагов народа Марфу Антропову и ейного племянника Вовку». Написав последнее слово, Маланья на минуту задумалась, ставить ли свою подпись, но, вспомнив, чему учил её муж-сиделец, решительно обмакнула перо в чернильницу и размашисто, через всю линованную тетрадную страницу написала: Доброжелатель. После этого удовлетворённо промокнула написанное, сложила листок вчетверо и, принарядившись, отправилась в центр Талова, к управлению местного ОГПУ, где у входа на стене был прибит ящик для писем трудящихся, окрещённый злыми языками «колодой для доносов».
Дня два Маланья ходила павой да всё поглядывала на дорогу: не едут ли разлюбезные чекисты арестовывать Марфу и ейного змеёныша – племяша? Из боязни, что пропустит этот торжественный момент, не пускала в эти дни играть на поляну и своих ребятишек. А сегодня с самого что ни на есть раннего утра праздничное настроение куда-то улетучилось, скорее всего, перегорела бабёнка ожиданием, вот она и выгнала Сашку с Наткой на пустырь: ступайте, мол, с глаз моих, чегой-то голова разболелась, не до вас теперя. Сашка, смотри мне, гляди за сестрой в оба! Выпроводив детей, сама прошла в комнатку и в чём была, не сняв засаленного фартука, плюхнулась на кровать с никелированными шарами по углам. Там и пролежала без движения до полудня. Такое с ней случалось и при Никифоре, видя это, муж лишь цедил раздельно и презрительно: «Ма-ла-нья ма-ла-холь-на-я», снимал с вешалки кожанку и уходил на всю ночь либо к Ширяеву глушить спирт, либо в «весёлый барак» на соседнюю улицу. Там разбитные зазнобушки завсегда и напоят, и накормят, да и согреют так жарко, что коленки и на другой день всё ишо дрожат от сладкого напряженья!
Спустя неделю барак посетил пожилой милиционер, равнодушно поспрашивал соседей, выяснил суть скандала, поговорил по отдельности с тёткой Марфой и Маланьей, что-то почиркал в планшетке и, наказав впредь не скандалить, ушёл. После этого случая в жизни барака ничего как будто не изменилось, если не брать во внимание то, что теперь по утрам Маланья гремела посудой уже на весь коридор, потому что перед этим как бы ненароком всегда приоткрывала дверь, да чаще стали замечать соседи её пьяненькой. Тогда она бывала и с детьми ласковой, со слезами на глазах обнимала Натку и Сашку, гладила их льняные волосы, называла «моими сиротинушками», угощала припрятанными карамельками. Однако, протрезвев, она с еще большим усердием гремела посудой, ожесточённей и больней раздавала детям подзатыльники и затрещины, а потом наталкивала в тряпичную сумку кое-какие мужнины вещи, волокла их на базар, продавала и, хлебнув в зелёной палатке винца, повеселевшая возвращалась домой.
Никифор, прижимая к груди правой рукой серую кепку заключённого, левую вытягивал по шву, а слезящимися глазками подобострастно поедал мешковатую фигуру бригадира из блатных.
– Слухай сюды, Стручок. Пошамань у недобитой контры заначки, да сковырни до меня, тока тихо сольёшь, шоб на тебя не удумали. Ты, я чую, землю роешь, шоб клеймо своё закопать. Сделаешь мне – вытащу я. Век воли не видать! На – вот, хлебушка пожуй. Отощал, яко церковная крыса. Да не давись ты! Всё твоё! Тьфу ты, слизь!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?