Текст книги "Приглашённая"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Дома у него мне побывать не пришлось; впрочем, и сам я так и не собрался пригласить его к себе, иначе Джорджу пришлось бы сколько-то раз предлагать мне удобопонятные причины для своих отказов. Т. е. визит бы всё равно не состоялся, а я не стал бы настаивать.
Мы рассуждали о чем угодно. Если же в увлечении беседы, то ли под воздействием спиртного, возникало некоторое опасение, что высказанное одним собеседником косвенно содержит в себе неуместный призыв к пониманию, другому полагалось почаще и поразмереннее кивать, повторяя при этом: “Ага; во-во; вот оно как/I see [your point]; got you; really; yeap…” и тому под. Надо отдать справедливость Джорджу: он, по бо́льшей своей общежительности, был тем, кто ввел в обиход это удобнейшее нам правило. Мне оставалось только присоединиться. Зато Джордж был скорее склонен к эмоциям. Довольно часто, тяготясь моим косным, тихим оцепенением, т. е. единственно приемлемой для меня внутренней «стойкой», маскировать которую (в свободные от служебных занятий часы) я далеко не всегда старался, он с шутливым амикошонством громко ударял меня по плечу и всячески тормошил, произнося при этом простонародное “Holy shit, man! Come on – what’s gotten into you?!” (что, применительно к данному случаю, я позволю себе переложить следующим манером: «Ты че заглох? Прям’ как неродной, бля!»).
Притом же ему навряд ли пришлось бы по вкусу, если б я вдруг распоясался. Помню возникшую между нами неловкость при обсуждении модной внешнеполитической темы. Покуда Джордж, негодуя, пространно высказывался насчет каких-то бомбовых или ракетных ударов, от которых по преимуществу доставалось мирному населению далекой страны, я отвлекся от всегдашней моей сосредоточенности и вместо обычного «ага, вот оно как» ни с того ни с сего привел ему в ответ поговорку: «Бей своих, чтоб чужие боялись». Джордж произнес было “I see your point, уловил”, но не смог сдержать своего недоумения. Я стал было рассказывать ему о том, как в нашем дворе – и по всем прочим дворам – долгими летними вечерами завсегдатаи играли в домино словно престарелые кубинские эмигранты из района Little Havana – Малая Гавана – в Майами, – о, это было замечательно! – и если на то пошло, то я бы не отказался слетать к себе во двор на такой вот ностальгический вечерок: присесть за столик, дождаться, покуда дед Швыдун перемешает косточки, взять свои, провести, сколько уж повезет, партий, а как совсем стемнеет – попрощаться и улететь. И – это немаловажно – никто бы не спросил меня, где ж я пропадал, откуда появился и куда опять исчезаю.
– Yea, well, it’s extremely intеresting/чрезвычайно интересно, – закивал Джордж.
– …Но это к делу не относится, – отмахнулся я. – Сейчас нам с тобой много важнее усвоить что? – то, что при игре в домино вчетвером, как, скажем, при картеже, необходимо играть на партнера. Стоит тебе ошибиться и подкузьмить его, тотчас твои соперники издевательски скажут: «Бей своих, чтоб чужие боялись»…
– That’s great/здо́рово, – уважительно отозвался Джордж.
Но я не пожелал остановиться – и прибавил, что за пределами развлечений «своих», мирных, неповинных в собственном смысле нет и не бывает. А поговорка, в сущности, подразумевает тех, кого можно беспрепятственно бить. Так и до́лжно поступать, чтобы боялись «чужие» – а именно все те, кто недостаточно слаб, с кем нецелесообразно связываться. А к тому же бить хорошо – и если у тебя в запасе есть куча превосходных бомб и ракет и возможность применить их по назначению, то это лучшее снадобье – почище стволовой, генной и какой угодно терапии – от исподволь накопляющихся в тебе телесной и душевной неуверенности, хилости, дряхлости, т. е. старости. Признайся, мужик, ты разве не хотел бы разбомбить вдребезги, попалить дотла всё и вся, что следит за твоим гниением на корню и насмехается над тобой?! Разве ты не стал бы проделывать это всякий раз, когда представляется такая возможность? Никто не должен узнать, до чего же ты плох. Poke me and die[15]15
Аллюзия на прежде широко распространенную рекламу мучного порошка: вылепленный из теста пупс-поваренок в крахмальном колпаке, обращаясь к зрителю, кокетливо предлагает “Poke me!”, т. е. «сделай мне “ути-пути”», шутливо потычь пальчиком в младенческий животик. – Ю.М.
[Закрыть]. И если такое стремление естественно и желанно для тебя и меня и кого угодно, то зачем же прикидываться, рассуждая о поступках политиков? Завидки берут?
– What you’ve said is quite intriguing, but, for my taste, a little bit too Stalinist/По-моему, то, что ты сказал, очень даже занимательно, разве что чуть-чуть отдает сталинизмом, – смущенно хихикнул Джордж. – Здесь мы с тобой кое в чем расходимся.
Итак, общение наше никому из нас впрок не шло. Но я оставался ему признателен за оказанную – действительно значимую и своевременную – помощь; в свою очередь, Джордж был искренне рад знакомству с образованным, порядочным, свойским (так он величал меня) парнем, чьи жизненные установки, – он утверждал, – ему во многом близки.
Он также не единожды возвращался к тому, что хотел бы повидать моих русских друзей из интеллектуальных и творческих кругов. Возможно, в этой среде подвернется милая бездетная русская женщина не старше 40–45-ти, с выраженными славянскими характеристиками лица и фигуры; он мог бы содействовать ей в ее стремлении обосноваться в Соединенных Штатах. Я с осторожностью отнекивался: Джордж не поверил бы мне, скажи я ему, что в измышленные им русские круги я не вхож. От моего предложения купить билеты на Дворянский бал в гостинице New York Plaza он отказался. Позже я угостил его в русскоязычном заведении Samovar. Больше того, я с горячностью вызвался съездить с ним в Бруклин, чтобы поесть как следует: Samovar был известен своей посредственной кухней и скупердяйскими порциями. Поездка не состоялась. Вместо того мы побывали с ним в галерее Mimi Firzt на открытии выставки картин русских художниц. Я представил Джорджа знакомой кураторше – и это было все, что я смог ему предложить: немногочисленных посетителей вернисажа составляли либо сами художницы, которым было не до куртуазной болтовни, либо столь же занятые особы, говорящие исключительно по-английски и всецело сосредоточенные на выставленных здесь полотнах.
Недели две-три спустя – я не мог более заставлять себя видаться с моим практически единственным приятелем чаще – мы с Джорджем отправились в иную галерею, которой владел его младший друг и товарищ по убеждениям по имени Нортон Крэйг (Craige).
Я не бывал в ней прежде; но не однажды слыхал о том, что это галерея с постоянной экспозицией творчества заключенных и бездомных.
Галерея Нортона Крэйга располагалась в переулке, собственно, в междуквартальном переходе, отходящем в юго-восточном направлении от существенной манхэттенской улицы Delancey (Дилэ́нси), известной практически любому нью-йоркскому обывателю по давней присказке “fancy Delancey” (шик по-дилэнсийски). Затруднительный для дословного перевода смысл ее состоит в том, что на этой, кстати, весьма широкой и презентабельной улице некогда располагалось великое множество портняжных мастерских, а также лавок и пассажей, где велась купля-продажа дешевого и подержанного готового платья. Пошивом и торговлей здесь занимались выходцы из местечек, покинувшие Российскую империю в конце XIX – начале ХХ века.
Всё это постепенно истощилось и сгинуло, так что наряды с конфекционов Дилэнси едва ли отыщутся теперь и в самых фешенебельных магазинах по продаже retro-одежды.
Но кое-что из моделей “fancy Delancey” уцелело в галерее Нортона Крэйга.
Притом что звалась она «Икар», эта галерея была более известна в Манхэттене как «Шляпы» или «Старые Шляпы», т. к. чуть ли не до середины 60-х годов прошлого столетия это помещение принадлежало ателье головных уборов. В его единственной витрине пребывали нетронутыми две восковые головы на обтянутых сукном цилиндрических основаниях – женская белокурая и мужская с черными усиками шнурком. Женский образ был в накрененной на правую бровь темно-синей шапочке-«таблетке» с едва приспущенной вуалью; а на мужском сидела лихая «гангстерская», коричного цвета мягкая федора с заломом. Головы приходилось иногда поновлять. У хозяина было кому поручить эту тонкую работу: он лишь следил за тем, чтобы никакой отсебятины в сочетание красок не вносилось, и образы в головных уборах сохраняли поразительное выражение непоколебимой, томной безмятежности, которого в наши дни не встретишь ни у кого, будь то человек или манекен.
Накануне карнавала в День Всех Святых головы убирали, а «таблетку» и гангстерскую шляпу Нортон Крэйг нахлобучивал на искусственные черепа, освещенные изнутри мерцающим электричеством. Черепу, носящему «таблетку», были приданы еще и «губки бантиком», для чего рубезки верхней и нижней челюсти подрисовывались красной помадой. В праздничные дни эта неприхотливая готика традиционно притягивала к себе компании молоденьких чернокожих девиц, которые, всякий раз подойдя к окну, взвизгивали от притворного ужаса – и с хохотом бросались в объятия друг дружки или своих кавалеров.
Ходили слухи, что будто бы Нортон является обладателем еще нескольких десятков упакованных в картонки головных уборов, произведенных модельерами бывшей шляпной в канун Великой Депрессии и не востребованных оставшимися без гроша заказчиками. Мне об этом ничего не известно.
Графику, созданную в исправительных учреждениях, Нортон Крэйг добывал у родственников заключенных – преимущественно жен и матерей. Как правило, эти рисунки были частью – или приложением – к письмам из тюрем. Работы узников, обычно выполненные шариковой ручкой с тонкими стержнями, отличала тщательная, филигранная техника при малых размерах, отчего разглядывать их надо было долго и с близкого расстояния. Изготовленные случайными любителями, которым, оставайся они на воле, не пришло бы на ум заняться изобразительным искусством – у них были другие увлечения, – экспонаты Нортона Крэйга обнаруживали если не художественный талант их авторов, то несомненный страстный порыв, свойственный наговору и заклятию. Чем подробней и настойчивей были прорисованы и неумело отштрихованы даже наиболее бесхитростные объекты, вроде женских грудей, ножек, причудливо сопряженных половых органов, тем большее приворотное очарование в них содержалось и тем настойчивей они приковывали к себе взгляд посетителя. От некоторых из этих картинок было невозможно оторваться без усилий: в них присутствовали выраженные симпатические свойства.
Кроме прелестных, но однообразных, начисто лишенных оригинального содержания «предметных каталогов», куда входили все основные части человеческого тела, годные для половых наслаждений, нередко встречались и достаточно сложные сюжетные композиции самого странного свойства. В настенной, открытой части экспозиции наиболее прихотливым из них делать было нечего, и Нортон помещал их в солидные кожаные альбомы с вытисненной бронзовой монограммой галереи. Так, мне была показана коллекция из двух дюжин писем заключенного, адресованных сестре. Автор их в мельчайших подробностях изобразил свое возвращение из тюрьмы к неверной супруге. По жанру это был своеобразный «немой» комикс, но мне он показался в чем-то сродни плетению сюжетов на античных вазах или символике на торсах наших профессиональных блатных, которых я достаточно повидал в молодости.
Привожу последовательное краткое описание данной серии.
Герой появляется внезапно. Его встречают охваченные ужасом домашние: сама изменница, ее любовник и пятеро детей: три девочки, из которых одна уже не ребенок, и двое мальчишек дошкольного возраста. Младенец женского пола лежит в своей кроватке; дитяти не больше шести-семи месяцев. Изменница пытается сделать вид, что необыкновенно рада супругу, но он резко отстраняет ее и она летит на пол; при этом заголяются ее соблазнительные ноги и одна из бретелек платья спадает с плеча, открывая сосок. Любовник мешкает, и герой наносит ему удар, от чего тот лишается сознания. Затем он привязывает обмякшее тело к креслу. Разрезает на бедняге штаны и холостит его. Окровавленный тайный уд соперника герой бросает в физиономию неверной жене, продолжающей полулежать на полу, упираясь затылком в угол. Перейдя к детям, которых он, возможно, отказывается признать своими, герой начинает с того, что вынуждает старшую удовлетворить его первую похоть. В дальнейшем им затевается оргиастический шабаш. Постепенно в него втягиваются другие действующие лица трагедии, за исключением умершего или пребывающего в беспамятстве любовника, неверной жены и младенца. Оргия всё длится, и в ходе ее герой поочередно убивает прочих участников, складывая их трупы у ног изменницы, так что она оказывается почти погребенной под чудовищной грудой. Напоследок, герой обращается к рыдающему младенцу. Он извлекает его из постели, берет на руки – и принимается подбрасывать. Вскоре малютка перестает плакать и начинает смеяться. Мы видим ее под самым потолком. Ее костюмчик покрыт кровавыми следами, оставленными на нем ладонями героя. Снова и снова подбрасывает он смеющееся дитя. Мы невольно ожидаем страшной развязки. Герой, придерживая несомненно чужого ребенка на сгибе левой руки, правой хватается за нож и подходит к изменнице. Та молит его о пощаде. Герой отдает ей нож рукоятью вперед. Она медлит, но вскоре принимает решение. Вскочив с пола, она вонзает лезвие в сердце кастрированного любовника. И наконец, герой и прощенная с младенцем в коляске покидают жилище, ставшее прибежищем мертвецов. На последнем рисунке все трое изображены со спины: муж и жена идут по пустынной улице, над которой восходит солнце[16]16
Вызывает восхищение заключительная часть этой, на первый взгляд, сентиментальной уголовной саги. На самом деле ее герой явил нам высшую степень разумного прагматизма – и преуспел. Он смог и жестоко отомстить, и при этом добиться для себя наиболее запретных утех, и, наконец, убедить жену не просто раскаяться, но и доказать ему свое раскаяние на деле. Тем самым герой восстановил себя и в собственных глазах, и в глазах изменившей ему жены. В свою очередь, жена, видя его решительность и непреклонную настойчивость в достижении поставленных целей, а также его готовность забыть о прошлом (что он и доказал, помиловав не только ее, но и внебрачного младенца), поняла свою ошибку и с готовностью отправилась с героем на поиски новой жизни. В этом, как ни крути, оптимистическом, жизнеутверждающем финале словно присутствуют нотки полемики с «Преступлением и наказанием». Было бы небезынтересно знать, читал ли художник этот роман. – Ю.М.
[Закрыть].
Помню, что я был немного озадачен, но позволил себе только поинтересоваться, во что станет этот альбом, хорошо ли расходятся такие картинки, кто их покупатели и тому под. На вопрос о цене Нортон не ответил, а насчет остального сказал, что галерея относится к категории бесприбыльных корпораций. Действительно, просидев до обеда в «Старых Шляпах», мы не дождались ни одного посетителя, хотя день был воскресным. Это означало, что продаж у Нортона нет практически никаких, а заработки ему идут от каких-то иных занятий, а может быть – от благотворительных фондов. Как вскоре выяснилось, я не ошибся.
Произведения узников, очевидно, составляли меньшую часть экспозиции. Основное место занимали работы бездомных. Эти-то работы Нортон Крэйг получал непосредственно от художников, которые, в большинстве случаев, создавали свои рисунки по его заказу.
Поскольку с галереей «Икар» косвенно связаны все дальнейшие события, вследствие которых я и предпринял свои записки, мы остановимся на ней и на ее владельце чуть подробнее.
Нортон Крэйг был рослым и здоровенным детиной, лет сорока с небольшим, а то и меньше. В нем чувствовалась, быть может, скандинавская, «варяжская» кровь; блондин, с исключительно светлого окраса голубыми глазами, в неизменной своей потертой каскетке с длинным изогнутым козырьком (род бейсбольной кепки), в застегнутой до последней пуговицы куртке и заправленных в низкие сапоги с темными латунными пряжками хлопчатобумажных штанах, он выделялся прежде всего внушительной и отдаленно-грозной медлительностью. Нашему уличному стилю (он же – стиль спортивного бара или клуба с распивочной и девицами), напротив, свойственна подчеркнутая бесшабашность мимики, телодвижений и, в частности, походки. Эта манера некогда считалась (и была) специфически негритянской, берущей свое происхождение от особого плясового ритма, который так легко и незаметно вселяется в сынов и дочерей черной расы и, всецело охватив человека, уже не оставляет его, покуда плясун не теряет (или сознательно не покидает) природной своей воздушности, которую не в силах преодолеть даже значительная тучность.
Но сегодня воздушная разнузданность моторики (равно приобретенная и врожденная) практически утратила всякую зависимость от цвета кожи.
В обращении Нортона Крэйга отсутствовал даже самый минимум жестикуляции, вообще хоть какого-нибудь соматического сопровождения и подчеркивания произносимого: даже при самом оживленном обмене словами ни пальцы его, ни брови не изменяли той позиции, в которой застал их собеседник.
Само по себе выражение его мясистого, но довольно бледного лица, пробриваемого не чаще, чем дважды на неделю, представлялось скорее приятным именно своей ненавязчивостью, отсутствием намека на любую мыслимую гримасу оно ничего не провозглашало: ни каких-либо предупреждений быть поосторожнее, ни собственного – дурного или скверного – настроения, ни реакции на окружающее.
Однако даже самый легкомысленный встречный, наверное, не соблазнился бы на неблагопристойность или грубость по отношению к Нортону Крэйгу – не из прямой боязни, а потому, что весь облик его выводил подобные действия из пределов допустимого.
Насколько утомляла меня добровольная обязанность приятельского общения с Джорджем, настолько любопытен был для меня Нортон Крэйг. И он, казалось, испытывал ко мне добрые чувства. Я был радушно им принимаем всякий раз, когда бы я ни попадал в район Дилэнси, – а посещать его следовало, как правило, днем, не позднее трех-четырех часов пополудни, т. к. в сумерки Нортон отправлялся – цитирую – «навещать своих подопечных»: бездомный люд, из среды которого выходили его пасомые – создатели графических листов для экспозиции в галерее «Икар» – «Старые Шляпы». Нортон возился с ними до глубокой ночи, большей частью пешком проделывая достаточно длинные концы, бывало, что и за пределами острова Манхэттен.
Я считал для себя неловким выяснять у него, где же собираются на ночлег эти удивительные племена; удивительные, потому что при полном внешнем сходстве с людьми не-бездомными, они столь разительно отличаются от них, точно у нас нет общих предков. Это я успел заметить еще задолго до посещений галереи «Старые Шляпы» – и данное открытие относится к тем немногим, которые мне удалось совершить самостоятельно.
Разумеется, я поспешил сообщить о нем Нортону Крэйгу. Выслушав меня, он заметил, что ощущения мои кое в чем справедливы, но по своему неведению я не могу их верно истолковать. Всё дело в точке отсчета: бездомные появились на Земле много прежде не-бездомных, так же как, например, нагие – предшествовали одетым. Вернее будет сказать, что не-бездомные произошли от бездомных. Из этого следует, что возвращение к состоянию бездомного есть возвращение к истокам. Более того: вся история человечества при беспристрастном рассмотрении описывается в категориях войны бездомных предков с не-бездомными их потомками. В этой войне победа осталась за не-бездомными. Тому есть причины, но останавливаться на них он, Нортон Крэйг, не видит толку; впрочем, «ты, Nick, кажешься достаточно сообразительным, и, если у тебя найдется желание и досуг поразмыслить, всё необходимое ты отыщешь самостоятельно». Да это и не важно. А важно то, что на филогенетическом уровне в каждом не-бездомном – гнездится базовая область бездомного, т. е. первоначального человека. Века доминирования не-без-домной культуры выработали в ее носителях подсознательный ужас, отвращение и самую настоящую ненависть к предкам, т. е. к бездомным. Психологически это настолько просто, понятно и доступно, что останавливаться на такой ерунде нет никакой необходимости. Но стоит не-бездомному очутиться вне пределов его привычной, но чуждой его пращурам культуры, как бездомная основа начинает мало-помалу пробуждаться, брать верх, становиться доминантной – и в этом заключается главная опасность для культуры не-бездомных. Ее мощь велика. О каком-либо реванше, возмездии не может быть и речи. Вновь скажу: ее мощь велика – но не безгранична. Она, сама того не желая, ежедневно и ежечасно пополняет ряды бездомных, но число их при этом не увеличивается, оставаясь на определенном уровне. Почему? – Да потому, что срок жизни бездомного в пределах развитой культуры не-бездомных составляет не свыше восьми-де-вяти месяцев. Во всяком случае, осень-зиму большинство их не переживает. И это не находится в зависимости от употребления ими наркотиков или алкоголя. Культура не-бездомных пригодна только для них же. Всех других она так или иначе убивает. В ноябре-декабре бездомные начинают болеть. Любая их болезнь ведет к летальному исходу. Если их не найдут, они погибнут от воспаления легких, или от желудочных инфекций, или от чего угодно. Но чаще они не выдерживают и сами приходят в ночлежки. Оттуда их забирают в отведенные для них больницы, где царствует 100-процентная смертность.
Задача Нортона Крэйга, как он мне пояснил ее, состояла вовсе не в иллюзорной и попросту глупой попытке помочь бездомным. Это практически невыполнимо.
Он лишь старается сохранить какие-то элементы их культуры. И это дело весьма нелегкое. Первые два-три месяца личность бездомного сохраняет самоощущение не-бездомных. Пока это самоощущение не распадется, перед нами – взбудораженный, потрясенный случившимся, агрессивный, истеричный субъект, от которого нет ровно никакого проку. Он еще не осознает себя, его древняя культурная база не пробудилась, к ней еще нельзя апеллировать. Только затем наступает плодотворный, но совсем недолгий период расцвета. Бездомный становится сам собой. Но бездомные, разумеется, бывают более или менее даровитыми. Это означает, что Крэйгу приходится держать под своим контролем возможно большее число кандидатов, дожидаясь, покуда они достигнут искомого состояния. Сложность усугубляется тем, что в этот латентный период развития невозможно распознать, кто из них заслуживает настоящего внимания, а кого можно предоставить его судьбе. Такие методы отсутствуют. Поэтому в распоряжении Крэйга остается не свыше двух месяцев. За эти-то дни необходимо найти подходящих бездомных, вступить с ними в доверительный контакт и добиться результатов. По прошествии же упомянутых двух месяцев бездомный обычно теряет связь со всем, что относится к культуре не-бездомных. Сама их пища, вода и даже самый воздух постепенно становятся для него непригодными к употреблению. Отторжение всего этого перерастает в болезнь, а болезнь – в смерть.
Нортон Крэйг находился в постоянном поиске. В продолжение трех лет он разрабатывал методику налаживания контактов с бездомными в их лучшие моменты – и выработал наиболее подходящие поведенческие принципы, куда входят не только темп и характер каждого движения, но и взгляд, скорость речи, голосовой уровень и, конечно же, облачение («не должно быть толком понятно, как и во что ты одет, ничего определенного, резкого, блестящего, шуршащего»).
По-настоящему даровитый бездомный, пребывая в благоприятном для творческой отдачи состоянии, если воспринимать его с точки зрения не-бездомного, ведет себя как дикий зверь, очутившийся во враждебной и незнакомой обстановке. При малейшей твоей неосторожности и небрежности он бросится наутек. Догонять его бесполезно. Если ты и настигнешь его, он притворится мертвым или безумным. Если же ты и тогда от него не отстанешь, он неожиданно тебя атакует, и это очень опасно. Болевая чувствительность у бездомного понижена, а степень готовности на отчаянные поступки, напротив, очень высока. Часто он вооружен шприцем, наполненным какой-нибудь ядовитой гадостью, причем отравлена и сама игла. Это может быть всё что угодно – от средства против грызунов до его же собственной крови или мочи, в которых чего только нет. Он будет кусаться, плеваться и царапаться.
Нортон Крэйг был достаточно силен физически, а к тому же отлично владел боевыми искусствами. Это многократно увеличивало его шансы спастись от шприца с крысиным ядом, но ничем не могло содействовать ему в работе.
В идеале ему было желательно вступить в полноценный контакт с каждым из отобранных им «подопечных» трижды.
Неторопливо, по возможности не производя излишнего шума, но отнюдь не прячась, он приближался к бездомному с фронта – и останавливался в трех-четырех стандартных шагах от него. «Никаких улыбок, никаких подмигиваний, никаких жестов, никаких “Привет, как ты там?” – ничего. Стой спокойно, неподвижно, но и без напряжения, позволь ему тебя рассмотреть. В руке у тебя совершенно прозрачный пластмассовый пакет, в котором находится коробка с ручками – отлично известного всем и сразу узнаваемого сорта – и самый что ни на есть обычный, тонкий альбом для школьных уроков рисования. К его обложке должна быть заметно прицеплена пятидолларовая банкнота. Пауза продолжается не дольше минуты, иначе он перестанет на тебя смотреть, а едва ты шевельнешься, всё начнется сначала, т. е. всё пойдет насмарку. Произносишь негромко, но внятно, без каких-либо интонаций, интонации губят всё дело: “Я хочу, чтобы ты нарисовал для меня всё то, что ты завтра увидишь. За каждый рисунок я дам тебе доллар”. Почти не нагибаясь, оставляешь на тротуаре свой пакет, делаешь один шаг назад, поворачиваешься и неторопливо, но уже не так медленно уходишь. В двадцати случаях из ста завтра вечером ты получаешь заполненный ерундой альбом. Платишь обещанные деньги и уходишь. Он будет тебя ждать! Это изучено и подтверждено. Через день-два ты приходишь к нему еще раз. Соблюдая те же методы, с поправками на данные обстоятельства, ты передаешь ему новый, с таким же или немного большим количеством страниц, альбом и коробку с более качественными ручками. Еще банкноту того же достоинства. Никаких “Рад тебя видеть, что новенького, у меня есть для тебя еще что-то”, ни одного лишнего слова. Произносишь следующее: “Теперь я хочу, чтобы ты нарисовал здесь для меня то, что ты будешь чувствовать и видеть в течение этой недели. За каждый рисунок я дам тебе два доллара”. Уходишь так же, как первый раз, но возвращаешься точно в срок, через неделю – и получаешь подлинный шедевр. В третий и последний раз ты приходишь не раньше, чем на четвертый день. В этом есть определенный риск, но делать нечего. Необходимо, чтобы он дожидался тебя, гадая – появишься ли ты опять. В обращении никаких перемен: они не терпят новшеств и разнообразия; и я их понимаю. Ручки, альбом, банкнота. Говоришь: “Твои рисунки очень хороши. (Пауза). Теперь я прошу тебя нарисовать то, что ты хотел бы увидеть и почувствовать. За каждый рисунок я дам тебе пять долларов”. Всё. Если повезет, в одном случае из двадцати ты получаешь сокровище. Драгоценность».
Откровения Нортона Крэйга занимали меня необыкновенно. Дошло до того, что при очередном посещении редакции, которая всё больше обращалась в корреспондентский пункт, я предложил заведующему сделать программу о галерее «Икар», куда входило бы интервью с ее владельцем – на основе очерка о быте и нравах манхэттенских бездомных. Но предложение было отклонено, поскольку такая передача, по выражению Марика, «ни в куда нам нужное не вписывается». Всегда ко мне доброжелательный, он, пожалуй, даже на какое-то мгновение был не совсем приятно удивлен тем, что для меня оказался возможным подобный сбой в априорном различении сообразного и несообразного: «Николаич, ты не прав – я от тебя…ею без баяна». До сих пор мною не слыханное речение изрядно меня посмешило, но и отрезвило. Я пояснил редактору, что имел в виду прямой эфир – трансатлантический радиомост между бомжатниками Москвы и Нью-Йорка. Марик сейчас же присоединился к моему вышучиванию, предположив, что российские участники под занавес обратятся с просьбой о содействии в предоставлении им ПМЖ в нью-йоркском бомжатнике.
Всё успокоилось.
Но не позже чем через месяц Марик напомнил мне о нашем турнире остроумия самым неожиданным образом.
Я пришел для записи очередной программы.
По окончании студийного часа Марик пригласил меня к себе в кабинет, чтобы угостить кофе («лучше выпить кофея, чем не выпить ничего»). Изготовив две порции espresso с помощью небольшой, но массивной машинки, видом своим отчего-то напомнившей мне старинный канцелярский арифмометр, редактор отведал свое угощение, поморщился от горечи – и подсластил кофейную жижу, опорожнив в нее бумажный пакетик с диетическим неочищенным сахаром. Я проделал то же самое. Приготовленного напитка хватило нам глотка на два. Марик первым осушил свою чашку и обратился ко мне «с идеей в развитие того, о чем как бы трекалось тем разом».
Мне было предложено отправиться в…ов для участия в международном симпозиуме «Роль русско-язычных демократических СМИ в странах СНГ и на Западе». В этой связи Марик добавил, что оплатить мои расходы редакции пришлось бы затруднительно, т. к. я сотрудник внештатный, но организацией симпозиума занимается «один наш неслабый мозговитый танк»[17]17
Каламбурная аллюзия на think tank, т. е. научно-исследовательский центр. – Ю.М.
[Закрыть], который «за всё башляет». Редактор также выразил удовольствие возникшей возможностью предоставить мне шанс немного развеяться, «подзарядить аккумуляторы» и, наконец, побывать на «истродине» – впервые за тридцать лет («Николаич, ты как Бродский: принципиальный невозвращенец»).
Симпозиум должен был открыться в октябре 2007 года, и, т. о., до него оставалось около шести месяцев.
Я не был расположен обсуждать с Мариком причины (уже разъясненные выше) моего нежелания возвращаться туда, откуда мне посчастливилось удалиться. Они, эти причины, оставались в силе. Но их содержимое, их основа – чего я не стал бы обсуждать и с самим собой – по составу своему обратились из средства защиты от прямой опасности в средство для соблюдения традиции.
Кто жил в одной из квартир доходного дома по 19-й улице на восточной оконечности муниципального округа Queens? – Только Николай Н. Усов и никто другой. Кто жил по неизвестному мне адресу в…ове? – Допустимо, что Александра Федоровна Кандаурова, и это еще в лучшем случае; никаких тому подтверждений у меня не было, поскольку я не имел в них надобности. Сашка Чумакова в своем красно-алом, туго подпоясанном плаще, достигающем белых, скругленных конусами коленок, живет в…ове. При каких-то особых обстоятельствах она без предупреждения навещает Николая Н. Усова, который является единственным правопреемником или, скорее, изводом Кольки Усова. Колька Усов не живет нигде. Об этом Николаю Н. Усову доподлинно известно.
Такое упорядоченное размещение-распределение всех поименованных относительно друг друга следует рассматривать как заслуживающее самого строгого соблюдения, т. е. как базовую традицию. Нарушать ее я не стану и потому с места не сдвинусь.
– Мне это как-то не с руки.
Эту последнюю фразу я произнес вслух, присовокупив к ней все то, что полагается в таких случаях произнести обходительному, изысканно-вежливому – когда этого не избежать, – просвещенному человеку.
– Чувак! – воскликнул Марик. – Ты что, замочил там кого-нибудь перед отъездом?! Так сегодня это уже никого не колышет! Слетай отдохни! Врубись: это бесплатный отпуск на неделю. И – это по работе, Николаич. Ты сделаешь репортаж из пяти кусков, запишешь там интервью с участниками. Это часть твоей программной сетки. Когда я тебя рекомендовал для этой конференции, ты был четко представлен как единственный у нас тутошний компетентный в этой области автор, который нас устраивает. Эта поездка набавит тебе статуса. Нам будет легче тебя сохранить, не дать тебя слить. Я не хочу тебя напрягать, Николаич. У них навалило специалистов полный Егупец – бывшая мать городов русских. Все ботают по мовке – и они рвутся! – писать для нас оттуда сюда, в Нью-Йорк! – обзоры, комментарии, давать злободневные репортажи с мест. Можно, ты мне облегчишь задачу их тупо-тупо футболить?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?