Электронная библиотека » Юрий Никишов » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 28 августа 2019, 14:00


Автор книги: Юрий Никишов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Строгий критик мог бы заметить, что стихи к «Алексееву» не очень биографически достоверны, что слишком преждевременно Пушкин отрекается от своей незакончившейся юности, что, как минимум, поэт обманывается насчет себя, поскольку бремя опытности ему еще не по плечу. С точки зрения здравого смысла, наверное, так оно и есть. Тем не менее в пользу психологической достоверности мотива расставания с юностью в послании «Алексееву» находится еще один аргумент: аналогичные переживания встречаем в набросках стихотворения «Таврида», произведения незавершенного, исповедально искреннего:

 
Один, один остался я.
Пиры, любовницы, друзья
Исчезли с легкими мечтами,
Померкла молодость моя
С ее неверными дарами.
Так свечи, в долгу ночь горев
Для резвых юношей и дев,
В конце безумных пирований
Бледнеют пред лучами дня.
 

Еще определеннее звучит мотив расставания с юностью, когда он теряет индивидуальные признаки (они могли быть ранними, преждевременными) и принимает характер обобщения.

 
Младых пиров утихли смехи,
Утих безумства вольный глас,
Любовницы забыли нас,
И разлетелися утехи.
 
«В кругу семей, в пирах счастливых…»

Стало быть, уже смело можно говорить о зарождении определенной тенденции: поэт начинает чувствовать новый возрастной рубеж. Этот рубеж неустойчив, диалектически противоречив: нельзя пренебрегать зовами нового времени, еще возможны возвраты к пережитому. О таком рубеже выразительно сказано в лирическом размышлении на страницах «Кавказского пленника»:

 
Не вдруг увянет наша младость,
Не вдруг восторги бросят нас,
И неожиданную радость
Еще обнимем мы не раз;
Но вы, живые впечатленья,
Первоначальная любовь,
Небесный пламень упоенья,
Не прилетаете вы вновь.
 

Поэт будет готов к неожиданным радостям, но считает и горечь утрат неизгладимой. Здесь хорошо показана связка двух тенденций; в стихах акценты встречаются и односторонние. В письме Дельвигу 23 мая 1821 года Пушкин находит интересную формулу для обозначения переживаемого возраста: «под старость нашей молодости».

Стихи Пушкина как столичного, так и южного трехлетий – это в основном гимн юности, когда юность по существу осознается синонимом жизни, ибо концентрирует в себе все ее радости; оскудевшая на радости жизнь за пределами юности не привлекает внимания поэта. Таков главный философский мотив лирики этого периода. Ему есть альтернатива: путь гражданского служения. Он провозглашен в послании «К Чаадаеву»:

 
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
 

Тот же порыв и в «Вольности», и в «Деревне». Но есть и немалая разница: путь гражданского служения только декларируется, тогда как эпикурейские наслаждения живописуются на множество ладов. Еще: ссылка (да и возрастное возмужание) вносит коррективы и в эпикурейское мировосприятие, но она же очень чувствительно ударила по патриотическим устремлениям поэта.

В лицейских стихах, да и позже («К Кривцову») воспевался мотив ранней смерти, но этот мотив был сугубо литературным, а потому легким, озорство преодолевало трагичность. Теперь этот мотив подпитывается реальностью. В элегии «Увы, зачем она блистает…» мотив неизбежного расставания с юностью существенным образом осложняется: героиня стихотворения наделена всеми дарами природы, кроме одного, чрезвычайно существенного – здоровья, и для нее расставание с юностью совпадает с расставанием с жизнью. В «Увы…» – не игра со смертью, но реальный оскал смерти, тут не до шуток. Адекватен гуманистический порыв:

 
Спешу в волненье дум тяжелых,
Сокрыв уныние мое,
Наслушаться речей веселых
И наглядеться на нее.
 

Если «Увы…» считать актом жизненной драмы, то «Гроб юноши» – ее финальный, пятый акт. Стихотворение связывалось со смертью лицейского товарища, умершего в Италии, Корсакова; это имя отводилось, поскольку в стихотворении русский, а не итальянский колорит. Для нас реальный биографический повод не представляет большого значения; достаточно обстоятельства, что смерть для поэта перестает быть абстракцией, плодом воображения; она уже находит реальные ранние жертвы даже и в пушкинском окружении.

Поэт воздерживается от прямых медитаций, предпочитая сдержанный повествовательный строй. Жизнь оказывается сложнее схем, и в привычную оппозицию юность/старость приходится вносить серьезные коррективы. Трагедию ничто не предвещает. Она не ощущается изнутри, не приметна извне. Старцы, любуясь веселостью юноши, пророчат с годами охлаждение. Однако заведенный природой естественный циклический порядок произвольно, непонятным образом нарушается:

 
Но старцы живы,
А он увял во цвете лет…
 

Пушкин не пытается установить причины аномалии, берет лишь самый факт. Мысли поэта, ранее обращенные к типовой ситуации, теперь включают в орбиту внимания более широкий круг явлений.

Мотив ранней смерти (в личном плане) возникает у Пушкина в элегии 1821 года «Умолкну скоро я…» Несмотря на мрачные предчувствия (по счастью, чисто литературные и не исполнившиеся), сделана попытка оправдания прожитой, пусть недолгой жизни, причем идет это по двум линиям: и человеческой, и поэтической. Поэт не хочет быть категоричным и прибегает к условной форме, хотя, понятно, надеется на принятие условия. Он рассчитывает, что юноши воздадут должное его жизненному примеру – «долгому любви моей мученью», что подруга ответит на любовь любовью. Голосу влюбленного вторит голос его лиры. Если движение сердца, если голос страсти найдут отклик (прежде всего у подруги; но поэту внемлют и шире – современники-юноши), тогда поэт считает прожитую жизнь не напрасной:

 
Когда меня навек обымет смертный сон,
Над урною моей промолви с умиленьем:
Он мною был любим, он мне был одолжен
И песен и любви последним вдохновеньем.
 

К слову, Пушкин начинает придавать значение вещественной памяти, оставляемой после себя. В «Умолкну скоро я…» таковой является самое важное для поэта – его песни. Но для друзей значимы и простые предметы. Чаадаеву поэт завещает свою чернильницу («К моей чернильнице»).

Исключительный интерес представляет стихотворение «Война». Обычно оно привлекает внимание исследователей началом и концом, где особенно четко звучит патриотическое одушевление поэта. Но стихотворение вобрало в себя и много других настроений, оно оказалось нервным, непредсказуемым на поворотах поэтической мысли. Последнее особенно удивительно. С одной стороны, лирика Пушкина тяготеет к гармонической ясности, как правило, обладает не просто композиционной стройностью, но изяществом. С другой стороны, и пафос стихотворения не предвещает изменения тональности: отношение Пушкина к греческим событиям в пору написания стихотворения устойчивое и однозначное. Оно сложилось сразу, уже в первом отклике на события: «Восторг умов дошел до высочайшей степени, все мысли устремлены к одному предмету – к независимости древнего отечества. В Одессах я уже не застал любопытного зрелища: в лавках, на улицах, в трактирах – везде собирались толпы греков, все продавали за ничто имущество, покупали сабли, ружья, пистолеты, все говорили об Леониде, об Фeмистокле, все шли в войско счастливца Ипсиланти» (черновик письма В. Л. Давыдову (?), март 1821 года). Картина дается отнюдь не глазами постороннего наблюдателя: Пушкин разделяет воодушевление греков. Более того, настроение Пушкина устойчивее настроения российских греков, притихших от вестей о поражении повстанцев. Дневниковая запись от 2 апреля: «Говорили об Ипсиланти; между пятью греками я один говорил как грек: все отчаивались в успехе предприятия этерии. Я твердо уверен, что Греция восторжествует…» Уверенность не ослабевает и к написанию «Войны».

Стихотворение в творческой биографии Пушкина уникально. Оно, по логике вещей, должно было быть написано на одном дыхании. Вместо этого стихотворение получилось прерывистым, мысли поэта делают крутые повороты. Каждое новое утверждение не подхватывается потоком мысли, но обдумывается – и новые ассоциации делают неприемлемыми автоматические решения, стереотипы рушатся. Прозрения эмоционально поэту неприятны, но истиной он не может поступиться. «Война» оставлена стихотворением-экспромтом, сырым, неприглаженным, но это не знак небрежности поэта: дисгармоничное в своем построении, стихотворение воочию, первозданно передает сам процесс трудного постижения истины.

Слом настроения происходит не сразу: мощная эмоциональная волна вступления как раз предполагает заведомый вывод. В этом русле возникает и первая ассоциация:

 
И сколько сильных впечатлений
Для жаждущей души моей…
 

Это манит чисто по-человечески, но у Пушкина человеческое неотделимо от творческого.

 
Предметы гордых песнопений
Разбудят мой уснувший гений.
 

Пока развертывается естественная часть ассоциаций, и она идет с утвердительной интонацией.

 
Всё ново будет мне: простая сень шатра,
Огни врагов, их грозное взыванье,
Вечерний барабан, гром пушки, визг ядра
И смерти грозной ожиданье.
 

Об эту строку перо поэта спотыкается: спокойный повествовательный тон нарушается, возникает серия тревожных вопросов.

 
Родишься ль ты во мне, слепая славы страсть,
Ты, жажда гибели, свирепый жар героев?
Венок ли мне двойной достанется на часть,
Кончину ль темную судил мне жребий боев,
И всё умрет со мной…
 

Пушкин – наследник и современник этической нормы, когда ратная смерть почитается завидной и нимало не трагической. Знак вопроса здесь может быть адресован только судьбе, какой она вынет жребий; но вопрос этот возможен из любопытства, ибо исключается сетование на судьбу. В таком ключе писались лицейские стихи (с другим сетованием на судьбу – что не допустила пасть на поле боя). Но и совсем недавно (1820) произнесены были отнюдь не хвастливые слова:

 
Мне бой знаком – люблю я звук мечей;
От первых лет поклонник бранной славы,
Люблю войны кровавые забавы,
И смерти мысль мила душе моей.
Во цвете лет свободы верный воин,
Перед собой кто смерти не видал,
Тот полного веселья не вкушал
И милых жен лобзаний не достоин.
 

А чуть раньше, в послании «Орлову», поэт выражал желание укрыться на лоне сельской тишины, возглашая: «Мундир и сабля – суеты!» – но только на время. Грянут сражения –

 
Орлов, я стану под знамены
Твоих воинственных дружин;
В шатрах, средь сечи, средь пожаров,
С мечом и с лирой боевой
Рубиться буду пред тобой
И славу петь твоих ударов.
 

Теперь такой случай представлялся реальным, и, казалось бы, не было почвы для каких-либо сомнений. Но вот Пушкин, пусть только мысленно, посмотрел в глаза смерти, не непременной, но зато не метафорической, возможной, – и встал перед выбором. Тут нет ни малейшего подозрения на трусость: Пушкин уже не раз демонстрировал завидное мужество и самообладание. Причина колебаний в том, что столкнулись отнюдь не проходные ценности. На одной чаше весов – «слепая славы страсть». Что на другой?

 
И всё умрет со мной: надежды юных дней,
Священный сердца жар, к высокому стремленье,
Воспоминание и брата и друзей,
И мыслей творческих напрасное волненье,
И ты, и ты, любовь?..
 

Конечно, уже не трудно заключить, какая чаша перевешивает, но поэту страшно видеть, что качнулась не та чаша, какой было должно, он пытается замедлить решение новыми вопросами:

 
Ужель ни бранный шум,
Ни ратные труды, ни ропот гордой славы,
Ничто не заглушит моих привычных дум?
 

Да, не заглушит! И можно себе представить, что Пушкин, с такой откровенностью написавший эти строки, пережил неприятное чувство к самому себе, поскольку отступает от стереотипа в угоду индивидуальному стремлению. Стереотип связан с вопросами чести, понятиями святыми. Но и альтернатива нешуточна – в том числе «мыслей творческих напрасное волненье». Неожиданный эпитет тут как раз и передает остроту ситуации: волненье творческих мыслей относится, несомненно, к еще не реализованным замыслам; они умрут со смертью поэта и тем самым станут напрасными; и просто мучительно думать об этом. О том, что Пушкин сердится на себя, не решаясь, как повелевает долг, беспрекословно отбросить все остальное (а оно такое важное!), свидетельствуют последующее строки. Уже преодолена кризисная инерция, еще нет симптомов нового кризиса, а из уст поэта вырывается самая настоящая жалоба:

 
Я таю, жертва злой отравы:
Покой бежит меня; нет власти над собой,
И тягостная лень душою овладела…
 

Велико смятение в душе поэта. Вывод напрашивается с неумолимой логикой, но нет сил произнести слова, которые воспринимаются кощунственными перед кодексом чести. Окончательного выбора поэт сам так и не сделал, не смог его сделать; он предпочитает, чтобы за него просто распорядились обстоятельства:

 
Что ж медлит ужас боевой?
Что ж битва первая еще не закипела?..
 

Как видим, кольцевая композиционная рамка вступления и концовки оказалась чисто формальной: в концовке нет нетерпения реализовать принятое решение, поскольку нет самого решения. Тут нетерпение другого рода: когда гремят пушки, не место рефлексиям, которые в процессе ожидания стали просто мучительными; когда гремят пушки, нужно действовать, а не рассуждать. «Война» знаменует важный рубеж: за ним если не вовсе пресекается, то резко слабеет многолетний ернический мотив литературной игры со смертью.

«Война» – первое стихотворение, где поэт почувствовал возможность реальной смерти; над рукописью стихотворения Пушкин повзрослел и помудрел.

Дальнейший шаг сделан Пушкиным в незавершенном стихотворении «Таврида». Впервые, но, вероятно, под воздействием неприятных эмоций, пережитых в процессе создания стихотворения «Война», смерть представлена в безобразно отталкивающем виде:

 
Ты, сердцу непонятный мрак,
Приют отчаянья слепого,
Ничтожество! пустой призрак,
Не жажду твоего покрова!
Мечтанья жизни разлюбя,
Счастливых дней не знав от века,
Я всё не верую в тебя,
Ты чуждо мысли человека!
Тебя страшится гордый ум!
 

Тут все поставлено на свои места. Пушкин бросает литературную игру со смертью. Поэт сгущает краски, противопоставляя кошмару смерти не счастливую жизнь, а просто жизнь, даже омраченную страданиями. Жизнелюбие поэта до сих пор проявлялось в любви к жизни; впервые оно простерлось на неприязнь к смерти.

В философской лирике Пушкина южного периода борются между собою две тенденции. Одна из них по-прежнему, как в истоках, идет от литературной игры, создавая маску «шалуна», другая опирается на реалии «новых впечатлений». Количественно чаще представлена уже знакомая, привычная перу поэта жизненная позиция эпикурейства. И все-таки в редкую минуту, когда понадобилось произнести слова в цену последних слов, определились иные ценности (вновь процитирую «Войну»):

 
…надежды юных дней,
Священный сердца жар, к высокому стремленье,
Воспоминание и брата и друзей,
И мыслей творческих напрасное волненье,
И ты, и ты, любовь…
 

Количество и качество между собою спорят, но и то, и другое – Пушкин.

3

Как видим, поэт включает любовь в перечень самых высоких ценностей. Но и озорной игры на понижение не оставляет.

В годы южной ссылки ставка на изображение прикрытой эротики достигает предельной остроты. И опять эта творческая тенденция практически обходит лирическую форму, проникая сюда в порядке нечастого исключения. Можно сослаться на набросок четверостишия, написанного по-французски:

 
У меня была порядочная любовница.
Я ей служил, как ей подобает,
Но головы ей не кружил,
Я никогда не метил так высоко.
 

Стихотворение строится по законам мадригала – содержит неожиданные, непредсказуемые повороты мысли. Начальное двустишие носит информационный, констатирующий характер, концовка – аналитический. Фраза «головы ей не кружил» в прямом содержании означает – не хитрил, не обманывал. В тексте наброска фраза значит нечто иное. Речь идет не о типовых, а об индивидуальных отношениях (герой служил любовнице не как подобает, а как «ей» подобает). Подобное заявление настраивает на иронический лад в отношении к героине: ей голову не кружат, а она, по простоте душевной, вполне обходится и без таковой интеллектуальной игры. Последняя строка возвращает медитацию в «зону героя». В ней – основная пикантность стихотворения, она же вносит окончательные уточнения в определение характера описываемых отношений. Эти отношения наглухо втиснуты в плотскую сферу и совершенно исключают духовный характер: планка уровня ценностей (слово «идеал» тут неуместно) предельно занижена. Положение усугубляет адресация стихотворения: не к ней, а о ней; герой позволяет себе злословить на ее счет за спиной женщины. Ироничность в адрес героини бумерангом поражает и героя: известная бравада и похвальба изобличают его цинизм.

Как и в петербургские годы, утоление интереса к игре намеками избирает преимущественно эпическую форму.

На детализации острых положений построена «Гавриилиада». Поэт дважды нарушает норму принятых этических установлений. Даже и в бытовом отношении выставлены напоказ интимные подробности. Но поэт идет еще дальше, ибо повествуется не просто о бытовом приключении, но о событии, религией окруженном ореолом святости. Изменение угла зрения создает комический эффект; в самой природе комического – обнаружение скрытого противоречия предмета; здесь это – обнажение бытового в освященном.

Однако прием нельзя признать удачным. Спор религиозного и атеистического мировоззрений, надо полагать, пребудет вечным. Далеко не всегда он оставался в рамках идеологических дискуссий, часто перерастая в репрессивные акции, в гонения то на еретиков, то на церковь. Надо заметить, что как верующие, так и атеисты предпочитают уходить от прямых дискуссий с иной стороной, охотнее ведя пропаганду среди единомышленников: тогда позицию инакомыслящих легче упростить, исказить и тем скомпрометировать. Диалог между религией и атеизмом весьма зависит от того, на чьей стороне власть.

«Гавриилиада» не является серьезным антирелигиозным сочинением, поскольку постулаты веры иронически понижаются совсем не обязательно с позиции атеизма. Эти постулаты понижает певец сладострастья, которому интересно описывать пикантные положения. То обстоятельство, что такие эпизоды бытия не поэтизируются, а выставляются на вид со смехом, надо поставить в связь с пушкинским опытом «холодного волненья», «бурных заблуждений». «И бешеной любви проказы / В архивах ада отыскал…» – заметил сам Пушкин в набросках «Посвящения» к поэме. В чертах Марии без какого-либо на то основания угадываются черты прелестницы пушкинского интимного дневника петербургских лет.

Прямые обращения к Богу у Пушкина насквозь ироничны. Неброская ирония проступает в зачине «Гавриилиады»:

 
Любезных уст улыбкою довольный,
Царю небес и господу-Христу
Пою стихи на лире богомольной.
Смиренных струн, быть может, наконец
Ее пленят церковные напевы,
И дух святой сойдет на сердце девы;
Властитель он и мыслей и сердец.
 

От обращения к «церковным напевам» лира поэта не стала «богомольной»: ироничность зачина устанавливается его полным несоответствием последующему повествованию.

Христианская образность используется с целью сатиры на лица.

 
Когда б писать ты начал сдуру,
Тогда б наверно ты пролез
Сквозь нашу тесную цензуру,
Как внидешь в царствие небес.
 

Здесь с иронией воспринимается евангельское утверждение, что богачу труднее войти в царство Божие, чем верблюду пройти сквозь игольное ушко: поэт имеет в виду таких пролаз, перед которыми препятствий, даже такого рода, не существует.

В приведенной эпиграмме нет иронии в адрес веры (разве что есть скептическое понижение евангельской мудрости): вера здесь не объект иронии, но средство иронии, направленное на лиц со стороны. Однако такой прием обоюдоостр, религиозная символика может втягиваться в орбиту сатиры, становиться ее объектом. В споре с верой поэт не всегда корректен.

 
Христос воскрес, моя Ревекка!
Сегодня следуя душой
Закону бога-человека,
С тобой целуюсь, ангел мой.
 
Христос воскрес

Поэт очень одобряет «душой» христианский обычай пасхальных поцелуев: он берет только форму, наполняя ее иным содержанием; для него легализованный «братский» поцелуй – лишь шаг к установлению отношений, в которых он готов пойти очень далеко.

Пушкин неканонично мыслит и в том случае, где прямо затрагивает библейский сюжет: такова стихотворная часть письма Вигелю осенью 1823 года. Вначале поэт грозит Кишиневу карой небесной; далее вспоминается библейский прецедент:

 
Так, если верить Моисею,
Погиб несчастливый Содом.
Но с этим милым городком
Я Кишинев равнять не смею,
Я слишком с библией знаком
И к лести вовсе не привычен.
Содом, ты знаешь, был отличен
Не только вежливым грехом,
Но просвещением, пирами,
Гостеприимными домами
И красотой нестрогих дев!
Как жаль, что ранними громами
Его сразил Еговы гнев!
В блистательном разврате света
Хранимый богом человек
И член верховного совета,
Провел бы я смиренно век
В Париже ветхого завета!
 

Сделаем поправку на тон послания, комментируемый самим автором: «Это стихи, следственно, шутка…»; но все равно – важны пределы, до которых шутка может дойти. А тут и скепсис в том, что должно приниматься непререкаемо («если верить Моисею»), и сожаление по поводу гнева Еговы (божье решение человеку не подсудно), и уж совсем демонстративна ирония во фразе «хранимый богом человек», поскольку имеется в виду явно не праведный образ жизни «в блистательном разврате света». Как ранее в «Десятой заповеди», поэт объявляет христианские нравственные нормы слишком тесными, он находит много привлекательного за их пределами. Содом («Париж ветхого завета»!) не следовало разрушать, ибо содомские вольности подаются вполне терпимыми.

Озорства в письме к Вигелю много. Пушкин демонстрирует своеволие и свободоязычие, в очередной раз позволяя себе шутки «насчет небесного царя». Но как аргумент в споре религии и атеизма стихи слабы: здесь понижена нравственная планка, а это способно (независимо от авторских намерений) лишь компрометировать атеизм.

Пушкин рискует понижать религиозные заповеди:

 
Добра чужого не желать
Ты, боже, мне повелеваешь;
Но меру сил моих ты знаешь –
Мне ль нежным чувством управлять?
 
Десятая заповедь

Суть поэтических претензий весьма любопытна. Поэт не оспаривает библейской мудрости, он объявляет себя слабым следовать ей: «О боже праведный! прости / Мне зависть ко блаженству друга». Да, здесь особый случай: нет сомнений в представленном постулате, нет стремления отвергнуть его, чтобы заменить более сильным, но нет и стремления преодолеть свои слабости – напротив, им делается уступка. В споре с религиозными постулатами плотское ставится выше духовного. Можно видеть в этом стремлении определенную демонстративность, браваду и ерничество, но поэт заходит слишком далеко, и его позиция становится уязвимой.

«Гавриилиадой» Пушкин не утолил интереса к прикрытой эротике и в конце 1822 года написал сказку «Царь Никита и сорок его дочерей». Здесь рассказчик сам обозначает определенные повествовательные затруднения:

 
Как бы это изъяснить,
Чтоб совсем не рассердить
Богомольной важной дуры,
Слишком чопорной цензуры?
 

Цензура тут, конечно, помянута всуе: произведение для печати не предназначалось, но получило хождение в списках. Поэт явно озорует, прерывая одно из описаний восклицанием: «Нет, уж это слишком ясно / И для скромности опасно…» Восклицание запаздывает, потому что «слишком ясный» намек не вычеркивается и остается в тексте, так что авторская реплика только привлекает к описанию внимание читателя (кстати, следующее, якобы исправленное описание-намек не менее «ясное»). Авторское спохватывающееся замечание можно пояснить пословицей «Слово не воробей…» с той разницей, что автор демонстративно сам отпускает птичку на волю, тем не менее делая вид, что выпустил ее нечаянно.

Несколько строк даны в качестве послесловия:

 
Многие меня поносят
И теперь, пожалуй, спросят:
Глупо так зачем шучу?
Что за дело им? Хочу.
 

Ответ дан прямой и точный. Пушкина много лет привлекала острая игра словом, стремление соблюсти маску благопристойности в непосредственной близости опасной черты. Сказкой это творческое устремление утолено надолго и вернется только через пять лет («Сводня грустно за столом…», 1827).

В связь с демонстративным заявлением «Хочу» встает деталь автопортрета в стихотворном фрагменте письма Гнедичу (1821):

 
Далече северной столицы
Забыл я вечный ваш туман,
И вольный глас моей цевницы
Тревожит сонных молдаван.
 

Гордое понятие «вольность» может иметь высокий общественный – и тем самым объективный – смысл. Вольность может быть субъективным ощущением личности, ее своеволием, своенравием: в этом значении «вольный глас» цевницы и слышится в «Царе Никите…» и других «дерзких» произведениях.

Первая в жанровом репертуаре Пушкина завершенная сказка вполне соответствует той грани этического идеала, которая опирается на жизненный опыт бездуховно-плотского общения с прелестницами.

Это явствует из сопоставления двух повествовательных эпизодов. Вот описание дочерей Никиты:

 
Сорок девушек прелестных,
Сорок ангелов небесных,
Милых сердцем и душой.
Что за ножка – боже мой,
А головка, темный волос,
Чудо – глазки, чудо – голос,
Ум – с ума свести бы мог.
Словом, с головы до ног
Душу, сердце всё пленяло;
Одного недоставало.
 

Красноречива перекличка: девушки милы «сердцем и душой» – и отклик адекватный («Душу, сердце всё пленяло…»). Тем не менее высокие комплименты идут вхолостую: «недостающая» деталь обесценивает совершенство девушек. Но именно эта деталь выходит на первое место среди критериев ценности у автора, что вытекает из другого авторского размышления.

 
Я люблю в Венере грудь,
Губки, ножку особливо,
Но любовное огниво,
Цель желанья моего…
Что такое?.. Ничего!..
Ничего иль очень мало…
 

Но очень малое затеняет «душу, сердце»: что все это значит перед «целью желанья»…

Мир человеческих отношений многообразен. Нет ничего неожиданного в щедрой дани пушкинской музы прикрытой и не очень прикрытой эротике. Отдадим должное и обстоятельствам. Пушкин в Лицее воспитывался в замкнутом круге мужского общения, гдe невольно стимулируется бравада словесным озорством. Далее поэт оказался причастным к компании шалунов.

«Социальный заказ» подогревал вдохновение поэта, гарантировал успех в этой среде.

Но, может быть, именно на терпком материале эротических произведений уместно подчеркнуть драгоценное свойство пушкинской поэзии – ее беспредельную искренность. Пушкин нимало не озабочен стремлением приподнять, подретушировать, на пределе – создать искусственно-идеализированный образ поэта («образ лирического героя», как много позже будут говорить). Поэт предстает перед читателем не в избранные минуты вдохновения, но в быту, в повседневных заботах. Поэт открыт миру – вплоть до тайного тайных. Но и открытость эта естественна, а не искусственна, потому что четкой и точной предстает система оценок. Люди не грешили бы, если бы в грехе не было сладости. Есть упоение в «грешных» стихах поэта, но и тут есть строгое чувство меры, повелевающее не только остановиться, но и посмотреть на все строгим взглядом со стороны. Поэт открыт миру, не боится чужого суда: он сам себе судья.

Эротические произведения Пушкина обладают литературными достоинствами. Здесь много живого и остроумного, выразительны детали. Крепнет повествовательный стиль. Лаконичное описание царя Никиты пропитано взрывчатой сатирической иронией. Тем не менее – из песни слова не выкинешь – нельзя не сказать об отрицательной роли эротических произведений в творческом становлении поэта: они, порой до опасного уровня, понижают содержание этического идеала художника. Духовное (как и физическое) здоровье Пушкина было крепким: он превозмог соблазнительные устремления, как преодолевал и болезни. Но нельзя не видеть и рубцов, оставляемых указанной болезнью.

Опасно следствие понижения этического идеала. Когда он сужается до сферы исключительно плотских отношений, неизбежно возникает разочарование в них. Оптимальное разрешение конфликта – поиск иных, более высоких отношений. Но пока раздражение поэта находит разрядку в циничных тонах повествования.

Намечается развязное смакование интимных подробностей. Это уже не прикрытая эротика, а демонстративная откровенность. Срывание покровов может служить острым сатирическим оружием: в сатире «Ты и я» изображение интимных отправлений эффектно разоблачает мнимое величие царя. Но сатирическая выразительность на почве плотских отношений достигается редко (пример – «Иной имел мою Аглаю…»). Такие произведения, как «Орлов с Истоминой в постеле…», «Недавно тихим вечерком…», «Мансурову», «Эпиграмма» («Оставя честь судьбе на произвол…») – это демонстрация своеволия. Поэт доказал, что для него нет ничего запретного; не могу судить, есть ли в названных произведениях нечто сверх этого.

Апогея развязность тона в изображении женских портретов достигает в стихотворении 1821 года «Раззевавшись от обедни…»

 
Раззевавшись от обедни,
К Катакази еду в дом.
Что за греческие бредни,
Что за греческий содом!
Подогнув под…… ноги,
За вареньем, средь прохлад,
Как египетские боги,
Дамы преют и молчат.
 

Далее поэт переходит к индивидуализации портретов, но тона не меняет. Он даже сдерживает себя: «Всё прощаю! бог с тобой…», «Не хочу судить я строго…» Возможно, поэт и не судит строго, но раздражительно и неделикатно – это факт. Стихотворение рисует ряд картин. Но с предмета изображения неожиданно читательское внимание переключается на авторскую интонацию: мы начинаем следить, как поэт умеет браниться. Он изредка способен и на это.

В первые годы ссылки находит дальнейшее развитие установка на сдержанность жизни сердца, на отказ от сложных душевных переживаний; за чувственными утехами сохраняется приоритет.

Послание «Кокетке» привлекательно смелой правдой, неприязнью к фальши. Поэт легко распознает искусственно взвинченную экзальтацию, книжную наигранность страстей.

 
Но нет! сегодня поутру
Вы вдруг в трагическом жару
Седую воскресили древность –
Вы проповедуете вновь
Покойных рыцарей любовь,
Учтивый жар, и грусть, и ревность.
 

Ирония поэта весьма действенна. Однако поэт склонен опыт легких отношений, возникших от скуки и по обстоятельствам, притворных и быстро угаснувших, экстраполировать, полагать нормой. Тут уж ирония достается просто иному (и прямо названному – рыцарскому) типу отношений: «В каком романе вы нашли, / Чтоб умер от любви повеса?» Еще резче: «Мы знаем: вечная любовь / Живет едва ли три недели». Скептицизм поэта, вполне оправдывающий себя при развенчании игры в страсть, становится агрессивным, не признавая возможности подлинной страсти.

Человеческое не отделяется от поэтического: «Она прелестная Лаура, / Да я в Петрарки не гожусь» («Приятелю»). Сдержанности находится психологическая мотивировка: «Я слишком ветрен и ленив…» («Приятелю»); «Я, равнодушный и ленивый…» («Алексееву»).

В цинизме ряда эротических произведений, при всех отмеченных негативных моральных следствиях, есть обнадеживающее свойство: поэт не может грешить против правды. Да, он вовлечен в отношения невысокого уровня, но он и судит о них в меру их подлинной цены.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации