Электронная библиотека » Юрий Никишов » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 28 августа 2019, 14:00


Автор книги: Юрий Никишов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Концовка стихотворения отходит от конкретного опыта и полностью переключается в план обобщенно-философских размышлений:

 
Зевес, балуя смертных чад,
Всем возрастам дает игрушки:
Над сединами не гремят
Безумства резвые гремушки.
Ах, младость не приходит вновь!
Зови же сладкое безделье,
И легкокрылую любовь,
И легкокрылое похмелье!
До капли наслажденье пей,
Живи беспечен, равнодушен!
Мгновенью жизни будь послушен,
Будь молод в юности твоей!
 

Поэт не прописывает, какие радости даны «всем возрастам», хотя предполагает их всюду («всем возрастам дает игрушки»); но юность тем и выделена, что она радостями оделена щедрее всего; пренебрежение ими поэт считает неестественным и предосудительным.

Ценности иных возрастов в рамках периода уточняются только слегка, на выручку поэту приходит эпос. Вот завершение исповеди Финна:

 
Живу в моем уединенье
С разочарованной душой;
И в мире старцу утешенье
Природа, мудрость и покой.
 

«Стансы Толстому» можно признать своеобразной доминантой философских медитаций Пушкина: и потому, что здесь разнообразно и четко прочерчена основа поэтической позиции Пушкина, и потому, что на фоне «Стансов» легче воспринимать ответвления философских медитаций поэта.

Азарта и темперамента Пушкину не занимать.

 
Давайте пить и веселиться,
Давайте жизнию играть,
Пусть чернь слепая суетится,
Не нам безумной подражать.
Пусть наша ветреная младость
Потонет в неге и вине,
Пусть изменяющая радость
Нам улыбнется хоть во сне.
 

Настолько безудержен поэт, что на сей раз готов потеснить прочно сформировавшееся мнение о цикличности жизни с разделением забот – юности юношеские, а старости старческие: юность показана агрессивной.

 
Когда же юность легким дымом
Умчит веселья юных дней,
Тогда у старости отымем
Всё, что отымется у ней.
 
Добрый совет

В лицейской лирике подобный вариант проигрывался только на эпическом материале («Гроб Анакреона») либо в иной плоскости, когда жизнь рассматривалась не цикличной, а монолитной («Веселье! Будь до гроба / Сопутник верный наш…»). Не заметить азартного настроенческого бунта в «Добром совете» нельзя, но нет оснований говорить об отмене представлений о цикличности жизни («Всему пора, всему свой миг…»): опять позицию поэта корректирует эпос. Финн, рассказывая о могуществе Черномора, гасит вспыхнувшую тревогу Руслана: седой волшебник прельстился красой Людмилы, но безвреден для нее. Тут утверждение категорично:

 
Но против времени закона
Его наука не сильна.
 

Если перед законом времени бессилен волшебник, смертному спорить с временем вовсе бессмысленно.

Пример самого Финна чреват совершенно неожиданным комическим финалом. Финн нисколько не ставит целью спорить с временем: просто он, постигая науку колдовства, упускает из виду ход времени, не замечает, как за его занятиями прошли не годы – десятилетия. Забывчивость Финна психологически достоверна: поглощенный делом, начатым в молодости, сосредоточенный на нем, герой не стареет душой, и бег времени для него нечувствителен. Заблуждение открывается ему слишком поздно, он как громом поражен. Оценим трагикомизм положения: старику предлагаются забавы юности:

 
Но вот ужасно: колдовство
Вполне свершилось, по несчастью.
Мое седое божество
Ко мне пылало новой страстью.
 

Здравый ум Финна не покинул, нелепость ситуации он понимает ясно.

 
И было в самом деле так.
Немой, недвижный перед нею
Я совершенный был дурак
Со всей премудростью моею.
 

Комический противовес агрессивной юности существует в сознании Пушкина, что не мешает поэту временами представлять идеал юности чуть ли не универсальным, единственным. Тут все зависит от угла зрения: один вывод, если бросается строгий, трезвый взгляд со стороны, другой – если безудержный в азарте взгляд изнутри. В конце концов, это просто неконтролируемое желание, сбываться которому еще очень не скоро; и что там еще произойдет на долгом жизненном пути, это не проговаривается, не учитывается.

В духе «Стансов Толстому» укоряется Лидинька, адресат стихотворения «Платонизм», за пренебрежение дарами юности:

 
Твоя краса, как роза, вянет;
Минуты юности бегут.
Ужель мольба моя напрасна?
Забудь преступные мечты:
Не вечно будешь ты прекрасна,
Не для себя прекрасна ты.
 

Для поэта заботы поры за пределами юности сопровождаются эпитетами «унылые», «холодная», «бесполезные»; это аргумент, что «туда» спешить не надо. Героиня пренебрегает ценностями юности, которые, в глазах поэта, прекрасны; жертва героини воспринимается тем более досадной, что и достойной компенсации нет.

Среди стихотворений периода, прославляющих юность, ее «легкокрылые» забавы, особняком послание «К * * *»:

 
Не спрашивай, зачем унылой думой
Среди забав я часто омрачен,
Зачем на всё подъемлю взор угрюмый,
Зачем не мил мне сладкой жизни сон;
Не спрашивай, зачем душой остылой
Я разлюбил веселую любовь
И никого не называю милой –
Кто раз любил, уж не полюбит вновь;
Кто счастье знал, уж не узнает счастья.
На краткий миг блаженство нам дано:
От юности, от нег и сладострастья
Останется уныние одно…
 

В этом стихотворении, близко примыкающем к лицейской лирике, сильны инерционные отголоски совсем недавно пережитого кризиса. По этой причине послание можно было бы исключить из обзора стихов другого периода как нетипичное для них, тем более что ясен его побудительный источник, относящийся к уже пережитому состоянию. И все-таки послание «К * * *» интересно сопоставить с «Добрым советом». В послании юность осознается синонимом неги и сладострастья: тут нет разноречия с позицией поэта петербургских лет. Одинаково воспринимается кратковременность утех юности («На краткий миг блаженство нам дано…» – «юность легким дымом / Умчит веселья…»). Разница в другом. В «Добром совете» – дерзкое упрямство в желании продлить отпущенное природой, в послании – подавленность от неизбежных утрат («не узнает счастья», «останется уныние одно»), что приводит к неожиданному отказу от утех юности. В сравниваемых стихотворениях речь идет по существу об одном и том же, только мысль поэта направлена на предмет с разных сторон, что и приводит к принципиальной разнице акцентов. Поэт либо упивается преимуществами возраста, либо угадывает неизбежность утрат и заранее (преждевременно!) скорбит по этому поводу.

При некотором формальном сходстве существенна разница между настроениями послания «К * * *» и «Стансов Толстому». Общее у героев – отход от увлечений юности. Но Толстой, как видно, находит иные духовные ценности, заимствованные у зрелого возраста. Молодой поэт, автор послания, разочарован в ценностях юности, не находя им альтернатив, – оставаясь при своем «унынии». Снова перед нами варианты «оптимистического» и «пессимистического» решения общей проблемы.

6

Поскольку любые крайности неустойчивы, нетрудно было бы прогнозировать, что период воспевания чувственных удовольствий у Пушкина не будет безмерным. Занятая поэтом позиция начинает испытывать – и с разных сторон – чувствительные удары жизни.

Первое – простое и естественное: выбранный образ жизни вызывает утомление, пресыщенность, охлажденность.

 
Напрасно, милый друг, я мыслил утаить
Обманутой души холодное волненье.
Ты поняла меня – проходит упоенье,
Перестаю тебя любить…
Исчезли навсегда часы очарованья,
Пора прекрасная прошла,
Погасли юные желанья,
Надежда в сердце умерла.
«Напрасно, милый друг, я мыслил утаить…»
 

Это голос изнутри, голос остывающего сердца. Это существенно, но еще существеннее разочарование в выбранном типе отношений и в героине, исповедующей такие отношения. Пока они были в новинку, они давали сильный импульс впечатлений. Но схлынула новизна, померкла доставляемая ими радость – и выяснилось, что поле жизни чрезмерно узко. Поэт задыхается на столь сжатом пространстве. Возникает разочарование в героине – партнерше по чувственным утехам. Первый рубеж на этом духовно целительном пути обозначился очень рано – стихотворением еще 1818 года «Прелестнице»:

 
К чему нескромным сим убором,
Умильным голосом и взором
Младое сердце распалять
И тихим, сладостным укором
К победе легкой вызывать?
К чему обманчивая нежность,
Стыдливости притворный вид,
Движений томная небрежность
И трепет уст и жар ланит?
Напрасны хитрые страданья:
В порочном сердце жизни нет…
Невольный хлад негодованья
Тебе мой роковой ответ.
Твоею прелестью надменной
Кто не владел во тьме ночной?
Скажи: у двери оцененной
Твоей обители презренной
Кто смелой не стучал рукой?
Нет, нет, другому свой завялый
Неси, прелестница, венок;
Ласкай неопытный порок,
В твоих объятиях усталый;
Но гордый замысел забудь:
Не привлечешь питомца музы
Ты на предательскую грудь.
Неси другим наемны узы,
Своей любви постыдный торг,
Корысти хладные лобзанья,
И принужденные желанья,
И златом купленный восторг!
 

Да, оценки здесь расставлены вполне решительно, голос поэта возвышается до сатирического негодования. Стихотворение звучит приговором, однако исполнение приговора откладывается. Столь внятно произнесенное и столь детально аргументированное отречение забывается в стихах и 1819, и 1820, и 1821 годов: приемы и приметы продажной любви, осужденные в «Прелестнице», принимаются и одобряются во многих последующих стихотворениях. Оказывается: мало принять решение, нужна незаурядная воля реализовать его, устоять перед соблазном «легких побед».

И все-таки, невзирая на фактически отложенный результат, рубежное положение «Прелестнице» не отменяется. Пусть еще на некоторое время выполнение решения отсрочено, но решение принято, сладкому греху противопоставлен закон нравственности. Заслуживают внимания еще две детали. Многие стихи, воспевающие сладострастье, остались в рукописях поэта, иные даже в черновом, незавершенном виде, некоторые предназначались для оглашения в узком приятельском кругу; «Прелестнице» в апреле 1820 года, еще в канун ссылки, Пушкин опубликовал, сделав свое отречение от легковесного образа жизни публичным. И второй момент: в «Прелестнице» автор предстает не просто со своей человеческой позицией – подчеркивается, что он – «питомец муз». Служение музам оказывается фактором, укрепляющим нравственность.

В связь с посланием «Прелестнице» встает стихотворение «Дорида». Здесь новая прелестница сохраняет всю свежесть обаяния. Иными словами – предмет обожания эстетически ничем не поколеблен. Перемены происходят в сердце поэта. Неразвенчанному адресату все-таки противостоит иной образ. Это не реальное лицо, всего лишь мечта о нем. И это как раз не просто новое лицо, удачливая соперница: контрастируют не персонажи, но типы отношений; плотскому противопоставлено духовное. Духовное начало еще не развито, оно лишь угадывается, предчувствуется, но манит к себе как нечто высшее.

 
В Дориде нравятся и локоны златые,
И бледное лицо, и очи голубые.
Вчера, друзей моих оставя пир ночной,
В ее объятиях я негу пил душой;
Восторги быстрые восторгами сменялись,
Желанья гасли вдруг и снова разгорались;
Я таял; но среди неверной темноты
Другие милые мне виделись черты,
И весь я полон был таинственной печали,
И имя чуждое уста мои шептали.
 

Идя разными путями, поэт приходит к одному результату. Послание «Прелестнице» построено на резко негативном отношении к адресату: важно, что отрицаются не индивидуальные черты, но типовые, порождаемые образом жизни. В «Дориде» с полной приязнью изображены индивидуальные черты, приемлется образ жизни героини, нет намеков на пресыщенность героя – и все-таки главенствует смутное влечение к иному, высшему. Осознанное разочарование в образе жизни – смутное ощущение его ограниченности: это настроения двух стихотворений. «Прелестнице» не содержит позитивной программы: она может быть угадана по контрасту; «Дорида» не расшифровывает такой программы: она лишь смутно обозначена. Тем не менее оба стихотворения знаменуют возвращение поэта к забытому вскоре после Лицея духовному началу в отношении к женщине.

Демонстративное отрицание духовности – возрождение духовности или хотя бы тяга к ней: таковы два полюса, вокруг которых группируются лирические мотивы в стихах поэта в петербургские годы; названный первым полюс действует значительно активнее.

Глава 4. «Изгнанник самовольный» (1820–1822)
1

Обстоятельства ссылки Пушкина более драматичны, чем может показаться. Произошло конфликтное столкновение поэта с «самолюбивой посредственностью» (Белинский). Удивительно: конфликт прогнозировался лицейскими стихами («Уж Мевий на меня нахмурился ужасно…» – «К Жуковскому», 1816; «Как рано зависти привлек я взор кровавый / И злобной клеветы невидимый кинжал!» – «Дельвигу», 1817). Между прочим, Пушкин совершенно не внемлет собственным остережениям, в общении простодушен без всякого разбора, не проявляет ни малейшей осторожности. Но – сбылось.

 
Погиб поэт! – невольник чести –
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
 

И хотя в основном здесь говорится о трагическом финале, Лермонтов замечательно точен: «оклеветанный молвой» – «как прежде…» Клевета и недоброжелательство преследовали Пушкина всю его сознательную жизнь.

И вот первый тяжкий удар. По Петербургу распространилась гнусная сплетня, что Пушкина за его крамольные с точки зрения властей стихи высекли в тайной полиции. Легко понять чувства поэта, когда до него дошла эта кощунственная весть; трудно представить степень его страдания. Отголоски этих чувств – в черновике оставленного неотправленным письма к царю; оно написано пять (!) лет спустя после драматических событий (подлинник по-французски) – а сколько тут кипения страстей!

«Необдуманные речи, сатирические стихи обратили на меня внимание в обществе, распространились сплетни, будто я был отвезен в тайную канцелярию и высечен.

До меня позже всех дошли эти сплетни, сделавшиеся общим достоянием, я почувствовал себя опозоренным в общественном мнении, я впал в отчаяние, дрался на дуэли – мне было 20 лет в 1820 (году) – я размышлял, не следует ли мне покончить с собой или убить – В.

В первом случае я только подтвердил бы сплетни, меня бесчестившие, во втором – я не отомстил бы за себя, потому что оскорбления не было, я совершил бы преступление, я принес бы в жертву мнению света, которое я презираю, человека, от которого зависело всё и дарования которого невольно внушали мне почтение.

Таковы были мои размышления. Я поделился ими с одним другом, и он вполне согласился со мной. – Он посоветовал мне предпринять шаги перед властями в целях реабилитации – я чувствовал бесполезность этого.

Я решил тогда вкладывать в свои речи и писания столько неприличия, столько дерзости, что власть вынуждена была бы наконец отнестись ко мне, как к преступнику; я надеялся на Сибирь или на крепость как на средство к восстановлению чести».

Дважды за одну вину не наказывают; реальное наказание (ссылка) перечеркивало бы гнусные сплетни.

Несмотря на официальный характер письма, сомневаться в его абсолютной биографической достоверности не приходится: все изложенное, включая упоминание о нарочитой дерзости поведения, подтверждается. Более того, вне учета указанных здесь мотивировок просто нельзя понять ни поступков, ни лирических медитаций, они неизбежно должны восприниматься по меньшей мере странными. В театре, прилюдно, Пушкин демонстрирует портрет Лувеля, убийцы наследника французского престола, с надписью «Урок царям». «Таким же образом он во всеуслышание в театре кричал: “Теперь самое безопасное время – по Неве идет лед”. В переводе: нечего опасаться крепости»[15]15
  А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985. T. I. C. 91.


[Закрыть]
. «Перевод» Пущина (ему принадлежит это свидетельство) точен, но есть и подтекст: Пушкин как будто подсказывает властям акцию с помещением его в крепость. Наконец, главный эпизод этой истории: вызванный к генерал-губернатору Петербурга Милорадовичу, Пушкин своей рукой в его кабинете написал тексты крамольных стихов, которые жандармы не смогли бы заполучить при обыске. Б. С. Мейлах трактует поступок поэта как хитрый ход, направленный к предотвращению преследований: когда Пушкин «вызвался» записать «крамольные» стихи «в присутствии Милорадовича, это был весьма умный ход, спутавший планы тайной полиции. Конечно, Пушкин не переписал для Милорадовича всех своих антиправительственных стихотворений…»[16]16
  Мейлах Б. Жизнь Александра Пушкина. Л., 1974. С. 145–146.


[Закрыть]
Послание Чаадаеву 1821 года, даже мысли о самоубийстве в черновом письме к царю – все это Б. С. Мейлах объясняет паническим страхом поэта перед ссылкой. Но отвел ли Пушкин угрозу ссылки великодушием перед Милорадовичем? Нет. Чего же стоят восхищения исследователя демаршем, который не достиг цели?

Но дело в том, что Пушкин не боялся ссылки, а – поставленный клеветниками в невыносимые обстоятельства – провоцировал ссылку: понятие чести было для него превыше всего. Наряду с этим отмечу: хотя Пушкину в его отчаянном положении довелось испытать крайние состояния, его практическое поведение было осмотрительным, авантюризм поэту не свойствен. Вот почему в поступке поэта перед Милорадовичем просвечивает двойная установка. Поэт сознательно идет на великодушие, и оно оценено (Пущину пересказали реплику Милорадовича, сказанную по-французски: «Ах, это по-рыцарски»[17]17
  А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. I. С. 96.


[Закрыть]
). Милорадович заступился за Пушкина перед царем. Но Пушкин не мог не понимать крамолы сообщаемых им стихов. Отсюда двойной расклад установки: власть воспринимает поэта как преступника, ссылка обеспечена (совсем не радостный факт, но выбора нет, поскольку нет другого пути пресечь сплетни), однако великодушие поэта умеряет вину – отсюда искомая мягкость наказания (поэту достаточно факта, но его не манят ни крепость, ни Сибирь, ни Соловки). Этого Пушкин добился: официально его даже в ссылку не отправляли, а чиновника по министерству иностранных дел просто перевели из столичной в южную канцелярию того же ведомства.

Пушкин выбрал ссылку сам: подтверждают это его поэтические признания. В первом же «южном» стихотворении (элегии «Погасло дневное светило…») находим очень понятное в рассматриваемом контексте, а вне его загадочное заявление, дважды повторенное: «Я вас бежал…» Как может написать такое невольник, убывший из столицы с подорожной «по казенной надобности»? Может – если он воспринимает себя бунтарем, добровольно оборвавшим прежние связи. Этот мотив повторится и в 1821 году, сначала в стихотворном фрагменте письма к Гнедичу: «Твой глас достиг уединенья, / Где я сокрылся от гоненья / Ханжи и гордого глупца…» – затем в послании «К Овидию», где Пушкин назовет себя – «изгнанник самовольный». Мотив возвратится воспоминанием в восьмой главе «Евгения Онегина»: «Но я отстал от их союза / И вдаль бежал…»

Отражение тех же настроений находим в письмах поэта. Еще в разгар петербургских событий Пушкин пишет Вяземскому (около 21 апреля 1820 года): «Письмо мое скучно, потому что с тех пор, как я сделался историческим лицом для сплетниц Санкт-Петербурга, я глупею и старею не неделями, а часами. Прости». Потому так естествен порыв: «Петербург душен для поэта. Я жажду краев чужих; авось полуденный воздух оживит мою душу». А вот одно из первых писем из ссылки (Гнедичу, 4 декабря 1820 года): «Вы поверите легко, что, преданный мгновенью, мало заботился я о толках петербургских».

Если человек страдает за убеждения, будучи не поколебленным в них, он переносит страдания твердо и гордо. Рылеев написал мужественные строки (они были выцарапаны на оловянной тарелке в Петропавловской крепости):

 
Тюрьма мне в честь, не в укоризну,
За дело правое я в ней,
И мне ль стыдиться сих цепей,
Коли ношу их за отчизну.
 

Пушкин имел все основания воспринимать ссылку не как внешнюю кару, но как добровольный разрыв со светской чернью: отсюда его стойкость и непреклонность; его творчество первых лет ссылки в ряде аспектов может рассматриваться как преемственное продолжение творчества петербургских лет, в рамках единого периода. Перед отбытием в ссылку Пушкин был с прощальным визитом у Карамзина, заступавшегося за поэта перед царем. Пушкин был вынужден обещать два года не писать против правительства (что давало бы друзьям повод ходатайствовать о возвращении поэта в Петербург), но это не добровольное обязательство, и поэт нисколько не чувствовал себя связанным словом. Именно в первые два года Пушкин был дерзок, в 1821 году написано едва ли не самое решительное политическое стихотворение «Кинжал» (фигурировавшее в протоколах допросов декабристов).

И все-таки ссылка – слишком значительное жизненное событие, которое не могло не отразиться не только на отдельных мотивах творчества, но и на самом характере творчества. Резко конфликтная ситуация вынуждала и к суровой переоценке ценностей. Было бы преувеличением говорить о кризисе, но некоторые кризисные признаки наблюдаются.

26 июля 1820 года на Кавказе Пушкин написал эпилог к поэме «Руслан и Людмила», уже отданной в печать. Рассказывая о своих новых впечатлениях, поэт завершает эпилог горестным признанием:

 
Душа, как прежде, каждый час
Полна томительною думой –
Но огнь поэзии погас.
Ищу напрасно впечатлений:
Она прошла, пора стихов,
Пора любви, веселых снов,
Пора сердечных вдохновений!
Восторгов краткий день протек –
И скрылась от меня навек
Богиня тихих песнопений…
 

Творческая пауза на стыке двух биографических периодов жизни Пушкина – реальность. Это очень серьезно: всякое сомнение в своих творческих возможностях – симптом кризиса. По счастью, поэту лишь показалось, что муза скрылась от него «навек», – она еще одарит поэта новой энергией.

Начало ссылки Пушкина ознаменовано превратностями широчайшего эмоционального разброса. Драматизм первых впечатлений. «Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада» (письмо брату 24 сентября 1820 года). Если б не эта счастливая встреча, все творческое развитие поэта пошло бы по иному руслу. Надо полагать, был бы неизбежен творческий кризис, выход из которого прогнозировать невозможно. (Причина кризиса, – конечно, не дискомфорт ссылки как таковой, но тяжелые обстоятельства драматизировали бы, обостряли разрыв прежних отношений, переосмысление их.) Кризис оказался отодвинутым по крайней мере на три года. Мрак ссылки внезапно развеялся. «Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, – счастливое, полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение, – горы, сады, море…» (Там же). Не просто счастливые – «счастливейшие минуты жизни» провел поэт «посереди семейства почтенного Раевского». Какая резкая метаморфоза – от ощущения полной затерянности и покинутости к сердечной привязанности: сердце поэта оттаяло, не успев ожесточиться, и оказалось открытым к новым – а они оказались щедрыми – впечатлениям. Как не благодарить судьбу: ссыльный ощутил себя свободным!

При разнообразии форм воплощения позиция поэта обладает высокой цельностью. «…отеческая нежность не ослепляет меня насчет “Кавказского пленника”, но, признаюсь, люблю его сам не зная за что; в нем есть стихи моего сердца», – написал Пушкин в черновике письма Гнедичу 29 апреля 1822 года. О том же сказано и на странице «Посвящения» поэмы:

 
Ты здесь найдешь воспоминанья,
Быть может, милых сердцу дней,
Противуречия страстей,
Мечты знакомые, знакомые страданья,
И тайный глас души моей.
 

О герое поэмы у Пушкина есть свидетельство неожиданное: «Характер Пленника неудачен; доказывает это, что я не гожусь в герои романтического стихотворения» (В. П. Горчакову, октябрь – ноябрь 1822 года). Тут волей-неволей поэму необходимо рассматривать на фоне лирики: иначе просто не угадать «стихи моего сердца», «тайный глас души» и родство поэта и его героя. B данном случае проблемный подход эффективнее подхода жанрового.

2

Ссылка нанесла сокрушительной силы удар по этической эпикурейской основе мировосприятия Пушкина: для этого было достаточно замены столичного общества на глухое провинциальное. Зато если у правительства было намерение изолировать поэта от столичных вольнодумцев, то оно переместило его из огня в полымя: южные вольнодумцы оказались радикальнее северных.

Касательно самого понятия странную оговорку встречаем в послании «Чаадаеву». Поэт вспоминает «младенческие леты»,

 
…те дни, когда, еще не знаемый никем,
Не зная ни забот, ни цели, ни систем,
Я пеньем оглашал приют забав и лени
И царскосельские хранительные сени.
 

Обмолвкой я называю «ни систем». Отречение поэта нарочито: в лицейских стихах «система» называлась по имени. Более того, эпикурейство (в Лицее – умозрительное) теперь становится практикой, причем не только в веселые столичные годы, но даже и на начальном этапе ссылочных скитаний. Само собой, провозглашенная в Лицее эпикурейская формула «меж Вакха и Амура» необходимо усложняется. Как-никак, среди вакхических друзей – «конституционные друзья», а потому «много шампанского, много острых слов…» Во всяком случае, сам отказ поэта определить систему своих взглядов, сопровождаемый отречением от былых формул, заслуживает внимания. С одной стороны, тут сказывается реальная широта позиции поэта, которую трудно и незачем втискивать в какие-то рамки, с другой – молодое вольнодумство, с которым ломать и рушить всякие кумиры приятней и завлекательней, чем созидать их, подстраиваться к ним.

Но все равно: отказ Пушкина от определения «системы» был бы понятнее, если бы был адресован современности, но в послании «Чаадаеву» он ретроспективен и четко адресован времени, когда определение рьяно пропагандировалось. Стало быть, в странной фигуре умолчания надо видеть знак отречения от философско-этических ценностей эпикурейства, причем отречение распространено даже на эпикурейское прошлое. Фоном для загадочной фразы возьмем размышления поэта в письме Н. И. Гречу 21 сентября 1821 года: «Дельвигу и Гнедичу пробовал я было писать – да они и в ус не дуют. Что б это значило: если просто забвенье, то я им не пеняю: забвенье – естественный удел всякого отсутствующего; я бы и сам их забыл, если бы жил с эпикурейцами, в эпикурейском кабинете, и умел читать Гомера; но если они на меня сердятся или разочли, что письма их мне не нужны – так плохо». Стало быть, эпикурейство может отвергаться не в принципе, но ситуативно; тем не менее острота ситуации столь значительна, что не оставляет без перемен систему ценностей. Пушкин одобряет эпикурейство друзей, но не может следовать их примеру. О каком эпикурействе вести речь, если человек не вправе свободно распоряжаться своей жизнью! В 1821 году Пушкин еще говорит о себе – «изгнанник самовольный» («К Овидию»), но, видимо, приходят и первые мысли о том, что он изгнанник в прямом смысле слова. Такое осознание не может не привести к кризису эпикуреизма.

В стихах южного периода в связи с выпавшими на долю поэта жизненными испытаниями ослабевает настроение упоения юностью. Меняется мотивировка новых содержательно-эмоциональных оттенков.

Начало процессу кладет уже первая «южная» элегия «Погасло дневное светило…» Поэт вспоминает страну,

 
Где рано в бурях отцвела
Моя потерянная младость,
Где легкокрылая мне изменила радость
И сердце хладное страданью предала.
 

Устойчивая помета «легкокрылая радость» не отымается от юности (младости) как общего явления, но суровым воспринимается индивидуальный вариант судьбы поэта. Выходит, что сбывается пророчество послания «К * * *»: обещанное там «уныние» предстает реальным результатом, когда «бури» до срока губят очарование юности.

Потрясение в связи с обстоятельствами ссылки ускоряет этот процесс. То, в чем поэт укорял Толстого в посвященных ему стансах, становится достоянием его личного опыта, и следует заявление: «Я пережил свои желанья…»

Нарастание элегических настроений в «южных» стихах позволяет судить и о том, что в воспевании юной беззаботности был немалый элемент нарочитости, бравады. Выпавшие на долю поэта испытания разрушили этот элемент литературной игры. Появляются новые штрихи к портрету: они ближе к оригиналу, они психологически содержательны, они духовны.

 
Благодарю богов: прешел я мрачный путь;
Печали ранние мою теснили грудь;
К печалям я привык, расчелся я с судьбою
И жизнь перенесу стоической душою.
 
Чаадаеву

Послания Пушкина 1821 года «Кокетке» и «Алексееву» вносят еще один нюанс. Увядание (страстей, желаний) ранее воспринималось как явление преждевременное. Теперь – впервые – поэт смотрит на юные забавы уже с высоты зрелости. Конечно, еще нельзя говорить о преодолении поэтом определенного возрастного рубежа, причем единым порывом и окончательно. Правильнее будет сказать о вступлении поэта в полосу самосознания, которая оценивается двойственно, в зависимости от многих сопутствующих обстоятельств; подчеркивается то сохраняющаяся молодость взгляда на вещи, то возрастная умудренность. Это процесс на несколько лет, отмечаем его начало.

В послании «Кокетке» с юмором пересказывается некий роман, в котором изначально игры было больше, чем подлинной страсти; роман естественно пришел к угасанию – и вдруг со стороны героини последовала новая вспышка претензий. Поэт взывает к благоразумию.

 
Помилуйте – нет, право нет.
Я не дитя, хоть и поэт.
Когда мы клонимся к закату,
Оставим юный пыл страстей –
Вы старшей дочери своей,
Я своему меньшому брату:
Им можно с жизнию шалить
И слезы впредь себе готовить;
Еще пристало им любить,
А нам уже пора злословить.
 

Кокетке, которой тридцать лет, «не многим боле», и поэту, которому «за двадцать», достается равная доля иронии. Содержательно аналогичное признание в послании «Алексееву» дается в форме лирической исповеди.

 
Мой милый, как несправедливы
Твои ревнивые мечты:
Я позабыл любви призывы
И плен опасной красоты;
Свободы друг миролюбивый,
В толпе красавиц молодых
Я, равнодушный и ленивый,
Своих богов не вижу в них.
‹…›
Теперь уж мне влюбиться трудно,
Вздыхать неловко и смешно,
Надежде верить безрассудно,
Мужей обманывать грешно.
Прошел веселый жизни праздник.
 

Поэт охотно меняет амплуа: «Я стал наперсник осторожный / Моих неопытных друзей». В этой новой роли поэт находит интерес.

 
Я молод юностью чужой
И говорю: так было прежде
Во время оно и со мной.
 

Вновь хочу напомнить: меня не привлекает сличение поэтического переживания с переживанием биографическим. Послание дает к подобному сопоставлению повод: можно дискутировать, искренне ли высказался поэт, или он предпринял ход не без коварства, чтобы усыпить небеспочвенные ревнивые подозрения друга. Мне совсем не обязательно знать, что такое послание «Алексееву»: переживание как поэтическое, так и биографическое – или только поэтическое. Мне достаточно того, что это переживание поэтическое, знак достижения поэтом важной возрастной вехи, вехи опытности.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации