Электронная библиотека » Юзеф Крашевский » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 27 сентября 2016, 16:40


Автор книги: Юзеф Крашевский


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

На улицах в этот день поражал особенный вид, люди силились явно на то, чтобы не показать по себе, что вышли из порядка повседневной жизни, а движения их, взгляды, походка… всё выдавало, что произошло что-то необычное и охватило умы… Около Игельстрёма движение было совсем не тайным, адъютанты летали, посланцы ходили к замку, от короля приезжали генералы, прибыл гетман и сидел час… Из ратуши стянули урядников.

С каждым днём росло то беспокойство москалей, которые, однако, для маскировки, проходили через город с музыкой, муштровали себя, конно плясали по улицам…

Через несколько дней потом начали поговаривать о новых арестах, говорили даже о таких, которые до следствия не дошли. Какие-то имена ранее незнакомых людей кружились из уст в уста: Алоэ, ксендза Маера, Капостаса, Килинского…

Манькевич, видимо, не хотел при мне разбалтывать, потому что боялся моего юношеского пыла… умирал от страха вместе с любопытством, что же будет.

Так дожили мы до последних дней марта… с каждым днём жесточайшая полиция, надзор, шпионы делали жизнь невыносимой.

* * *

Несмотря на эти чрезвычайные меры предосторожности, чтобы Варшава не узнала ни о судьбе Мадалинского, ни о том, что делалось в стране, несмотря на то, что каждого приезжающего перетрясали на перекрёстках и брали на пытки… что по городам публичных уст никто раскрыть не осмеливался, акт краковского восстания дня 24 марта несколькими днями позже уже был известен в Варшаве…

Кто не знал бы о том, мог догадаться по лицам горожан… облики осветились… прояснились лица…

Манькевич целый день ходил по комнате, погружённый в мысли. Не зная, получил ли он уже информацию, с утра я прибежал к нему из казарм и шепнул ему на ухо:

– Генерал Костюшко в Кракове! Объявлено народное восстание… Люди с косами, горожане, евреи толпами собираются в войска!

– Цыц! Молчал бы, – сказал старик, – я знаю, но держи язык за зубами! Всё знаю, кто тебе поведал?

– Весь город, войско, народ знал, все…

– И что же? – спросил старый.

– Посмотрите через окно, тогда на лицах прочтёте, что они думают…

– А да! Это разумно! Это мило, – начал пилить старичок, – напиши себе на лбу большими буквами, чтобы москали прочли, что вы думаете, и знали, что делать…

– Что они нам сделают, – сказал я, – их горсть, а нас будет множество.

Он пожал мне руку…

Мне уже трудно было усидеть на месте, побежал в казармы…

Нужно было видеть нетерпение солдат и офицеров… едва спокойно в городе могли усидеть…

Вечером в театре объявили «Краковчан и горцев»…

Пьесе достаточно было одного названия «Краковчанин», чтобы стянулись толпы.

Мы также узнали, что Игельстрём, прочитав афиши, немедленно послал, дабы пьесу запретить, и что маршалек Мошинский по просьбе Богуславского поехал сам к генералу осведомить его, что пьеса была самая невинная на свете, а приказ без надобности раздражил бы…

Афиши утром поздирали, пополудни снова показались те, кто только имел грош в кармане; бежали в театр. Зала была переполненной, напиханной, набитой, словно для насмешки, в оркестре поместили военную российскую музыку, которой собирались аккомпанировать.

По правде говоря, из высшего света мало кто был в театре в этот день, но горожан, купцов, молодёжи, военных толпы. Когда русская музыка заиграла краковяк, а пары, одетые по-краковски, показались на сцене, и, танцующие, начали напевать, театр чуть не рухнул от аплодисментов. Необычайное восхищение объяло всех, смеялись и плакали. Актёры, повторяя самые невинные строфы песенки, умели им придать такое значение, что эти краковчане изображали нам не то, чем были на сцене, но тот краковский люд, что в те минуты с Костюшкой шёл под Рацлавицы… Само название Кракова было как бы тайным девизом, люди, неизвестные друг другу, вполне повторяли его потихоньку, пожимая руки.

Было видно, что от одного чувства вздрагивали все эти груди. Улыбка мелькала на устах, слёзы появлялись на глазах, руки горели.

Я посмотрел на залу, вся была одинаковой, запал охватил ложи, партер, парадиз… стиснутая толпа… Кое-где только бледное лицо, по-видимому, иностранца, встревоженного, смутившегося, выдавало, что он понял немой язык тех, что его окружали.

Словечком никто не выявлял себя, но наименее внимательный прочитал бы по глазам тех людей, чем была переполнена их грудь. Играла послушная российская музыка и так чудесно, словно знала, что сегодня значили краковчане.

Несколькими днями ранее и я был вовлечён в приготовления. Я не знал, по правде говоря, ни часов, ни срока, но о том, что в Варшаве что-то готовилось, я имел ведомость, потому что меня пару раз использовали для передачи нескольких слов, не очень понятных, мастеру Килинскому, именно тому самому, подозревая которого, Игельстрём вызвал к себе и, поговорив с ним, свободно отпустил.

Стоя в театре в партере, в нескольких шагах от себя я заметил моего пана мастера, который вытирал глаза…

Мужчина прекрасной фигуры, очень красивого лица, имел, скорее, физиономию шляхтича, чем ремесленника. Густые усы, подбритая голова, выражение мужества и энергии мимовольно обращали на него глаза… Мы посмотрели друг на друга, Килинский дал мне знак, словно после театра хотел говорить со мной. Всё это представление опьянило нас, выходя, мы очутились вместе. Пока толпа, выплывающая из театра, нас окружала, мы не говорили ничего, только в Старом городе, где уже было свободней, Килинский задержался.

– Мой поручик, – сказал он, – уж я вам, дзялынчикам верю, как самому себе… нечего хлопок для тебя накручивать. Время платит, время тратит. Может любой момент прийти такой, что и мы им краковяк сыграем… Ха! Ха!… Нужно, чтобы всё было подготовлено, а эти, милостивый государь, так стерегут нас, что двинуться нельзя… Постоянно необходимы коммуникации между нами… а тут шпионы нам на пятки наступают…

– Поэтому, что же, уважаемый гражданин? О чём речь? – спросил я. – Завтра готов к услугам.

– Это я знаю, – отпарировал Килинский, – но дело в том, чтобы они не догадывались и чтобы их обмануть… Если из вас кого схватят, хотя бы пана благодетеля, провал – рук и палашей не будет слишком много, – задумался пан Килинский и рассмеялся.

– Только, дорогой поручик, не думай, – добавил он, – чтобы плохо воспользоваться тем, что я должен тебя познакомить с красивой девушкой.

От этих слов я остолбенел.

– Что же это значит? – спросил я.

– А так! Ты бы не рад, хотя два раза в день на свидание ходить? Москали этим не возмутятся, не удивятся, а, как ко мне один раз придёшь… в карцер нас запихнут.

Я стоял молчащий, ибо ещё не мог понять, чем это закончится… Мы неторопливо шли дальше… Килинский тихо говорил.

– Нужно, дорогой поручик, все пружины использовать… а наши женщины мужественные сердца имеют. Я вас представлю той, которая носит приказы и бумаги и в которой я настолько уверен, как в себе. Что же было делать, и бабы должны служить родине. Только, ваша милость, не влюбляйся, потому что это напрасно… это дикарка и не для романов.

Чрезвычайно заинтересованный, смешанный, шёл я за Килинским. Мы остановились на рынке Старого города… Перед нами была узкая каменичка, над воротами которой висела уздечка. Килинский пошёл прямо на тёмную лестницу, я за ним. Взобрались мы так наощупь на пятый этаж.

Постучав два раз в дверь, мастер подождал, пока изнутри не отворилось маленькое окошко; голос спросил:

– А кто там?

– Это я, пани мастерова… – он шепнул тихо фамилию.

Впущенные внутрь, мы вошли в переднюю, где уже сильно чувствовался запах шкур… Женщина, которая нам отворила, немолодая, тучная, высокого роста, на приветствие Килинского: «Слава Иисусу Христу», ответила набожно, но, увидев меня за ним, по-видимому, смешалась. Мы вошли.

– Есть Юта? – спросил Килинский тихо.

Женщина, прежде чем собралась ответить, бросила взгляд на меня, мастер её понял.

– Он тут нужен! – шепнул он.

– Ни к месту! Ни к месту! – ответила старуха. – Зачем молодых людей приводить.

– Чтобы не подразумевали, для чего приходят, госпожа моя, – начал Килинский. – Пусть люди думают (он рассмеялся), что для красивых глаз Юты.

В эту минуту на пороге другой комнаты показалась женщина, я угадал в ней ту, о которой была речь. Я воображал себе молодую красивую девушку, но такого образа, какой мне представился, в целом ожидать не мог.

Описать лицо и фигуру женщины чрезвычайно трудно, нет подходящих красок и слов… которые вконец говорить перестали.

Не буду также стараться над образом панны Юты Ваверской, потому что обрисовать его не сумею. Эта была девушка, быть может, лет двадцати, высокого роста, с гордо поднятой головкой, личиком на вид не имеющим в себе ничего необычного, с большими голубыми глазами и светлыми косами. Выражение говорило больше, нежели черты, хотя те были чистые и красивые. Редко лицо женщины имеет такой признак энергии, отваги и гордости, какими отличались черты Юты. Она присматривалась, кивнув головой Килинскому, ко мне, несчастному, стоящему, словно у позорного столба и, казалось, что она мерила и оценивала меня, что я мог стоить.

Её губы в итоге сжались с некоторым знаком недовольства, сложила руки на груди и стояла молчащая.

– Идём дальше, – сказал Килинский.

Шли мы тогда через другую комнату, которая была рабочим местом шорника, большая и просторная, а потом через разновидность кухоньки в более достойную третью, в которой пани Ваверская показала нам табуреты с видимым беспокойством и плохим настроением. Юта стояла немного поодаль.

– Не гневайтесь, не гневайтесь, моя добродетельница, – произнёс Килинский. – Поручик Сируц, которого я привёл к вам, рекомендованный мне, хороший, никаким легкомысленным парнем не является, честный ребёнок. Чем же он вам навредит, когда иногда придёт и слово принесёт, которое Юта отдаст туда, куда следует?

– Но, не оскорбив поручика, – начала старая Ваверская, – пусть это будет без травмы, вы могли также выбрать постарше… Э! Прекрасная вещь, как тут мундиры к нам зачастят… и люди про Юту болтать будут, – она махнула рукой. – Э! Э! – повторила.

– Но, моя пани мастерова, – возразил Килинский, – нам это нужно, чтобы его заподозрили, что влюбился по уши.

Он рассмеялся, но ни Юта, ни мать не дали себя этим развеселить. Скорее, лицо девушки приобретало суровое и всё более дикое выражение.

– Вы могли бы также подобрать постарше, – докинула Ваверская.

Посмотрев на мать, на Килинского и на меня, после размышления, Юта наконец сказала звучным и спокойным голосом:

– Пускай же матушка этим не терзает себя, – сказала она, – в такое время нечего думать о себе, когда тут родину нужно спасать. Пусть люди там плетут что хотят, пан поручик принесёт, что нужно, а я отнесу, куда следует. Раз уж комедия – нужно играть… так играть, чтобы москалей одурачить. Я не много забочусь, что скажут люди.

Ваверская пожала плечами.

– За Юту я вовсе не боюсь, – добавила она, похлопывая её по плечу, – ей голову сбаламутить нелегко, а поклонников коротко и узловато выпроводит.

Пусть бы там кто-нибудь решился, зачем попадать на людские языки.

– Моя мастерова, рассудите-ка, в чём тут дело, – сказал мастер, – нам ни одному не двинуться с тем, чтобы не иметь за собой шпиона… на Юту никто внимания обращать не будет… это необходимость… или мы спасём родину в этот период, или она погибла.

Юта живо прервала:

– Мне нечего сказать, что нужно – то нужно, пусть поручик приходит! Всё-таки однажды мы от москалей должны избавиться.

– И надеемся, что это наступит, – усмехнулся Килинский. – Но тут беспрестанно между войском и нами необходимо поддерживать связь… Как? Не знаю. Только скрываясь и мотаясь так, чтобы ничего не узнали.

Ваверская молчала, вздохнула.

– Но вы думаете, пане мастер, – сказала она, – что мне родина менее дорога, чем вам, и что я колебалась бы отдать за неё жизнь, как покойный мой Серафим. Пане, почти его душу, однако, не кто-нибудь, а я воспитала Юту, что имеет такое великое сердце, а ну, жаль ребёнка…

– А что ему будет? – спросил Килинский. – Уж поручик уважать её сумеет…

Затем пришло время и мне отозваться, а мне уже было жаль, что какой-то такой недоверчивый приём застал.

– Пани благодетельница, – сказал я вежливо, – мне очень больно, что, будучи использован в публичном деле, от которого не годиться отказываться, не могу поменяться моей обязанностью с кем-нибудь иным, чтобы не быть вам навязчивым; но могу заверить, что я воспитан в религиозном доме и никакого легкомыслия в жизни не допустил. Тем меньше можно меня подозревать в нём, когда речь идёт о таком деле, как наше… было бы криминалом… о чём другом думать, как о нём…

Юта приглядывалась ко мне и внимательно слушала, когда я говорил – моё слово попало ей в сердце…

– Ну, довольно, довольно, обо мне тоже речь, да бросьте, матушка… Я уже принялась носить сумки для пуль, бумаги и пароли… нужно выдержать до конца!

Её глаза зажглись как бы внутренним огнём…

– Отца моего убили русские! – прибавила она. – Пусть же я, слабая, хоть таким способом за него отомщу… Если бы и умереть пришлось!

В её глазах стояли слёзы, Ваверская их также вытерла фартуком. Килинский крутил усы.

– Ну, пане поручик, – сказал он, не допуская, чтобы дольше поплакали, – шутка шуткой… будешь первый раз в жизни выставлен под огонь неприятельских батарей, потому что глаза Юты… это хуже пушек… не дай же убить себя! Держись крепко…

Юта с каким-то сожалением посмотрела на меня сверху, я покраснел, не отвечая ничего… Мы встали со стульев, прощаясь с молчащей хозяйкой и красивой девушкой, которая только у вторых дверей, отвлечённая, кивнула мне головкой. Заспанного слугу достали с печи, чтобы осветил нам на лестнице.

Мы вышли на рынок. Килинский по молчанию и физиономии должен был догадаться, что я был в плохом настроении и не очень доволен – он взял меня тогда под руку.

– Ну, ну, – сказал он шутливо, – когда ты должен бы меня благодарить, что тебе так усластил служение родине, ты делаешь мне кислую мину, поручик.

Пан мастер был шутником и великим бабником.

– На вашем месте, в вашем возрасте, друг мой, я имел бы себе за счастье пару раз в день смотреть в глаза такой красивой панне… хотя бы без дальнейших последствий! А должен вам добавить, что так же, как она красива, она мужественна и степенна, почти скажу, героиня… То правда, что покойный Серафин Ваверский погиб от москалей… зарубили его… самым невинным образом… но дочка также… это полька, пане, какой поискать. Уж за то не ручаюсь, чтобы карабина не взяла. Она тут почти также деятельна, как я, и умеет отлично за себя постоять… и пройдёт везде.

Эти слова Килинского, брошенные при прощании, сильно меня удивили и пробудили интерес.

Я насмотрелся, хоть молодой, что в высшем обществе наши женщины в политических интригах были очень деятельны, и весьма разгорячился – но в том классе, к которому принадлежала Юта, я не допускал ни чувства патриотизма, ни возможности служить делам страны.

Несмотря на то, что я себе как можно торжественней поклялся не думать о красивой девушке, не смотреть на неё, от её образа не мог избавиться всю ночь… Она стояла перед моими глазами с тем суровым лицом, с огненными глазами, словно гневная, вдохновлённая и страшная, а, несмотря на это, притягивающая дивной красотой, которой я понять не мог. Ничего в ней не было женского, обаятельного, ничего мягкого, однако, имела для меня тем более особенное очарование, что ей его ни окружение, ни одежда, ни речь придать не могли. Дочка шорника, скромно одетая, без старания и элегантности, с личиком, каких встречается тысячи; я презрительно отпихнул впечатление, какое она произвела на меня, а избавиться от него не умел… Естественно об этом всём приключении никто дома от меня ничего не узнал, я избегал разговора с Марикевичем, потому что он всё больше тревожился. Он не знал, что делалось в городе, но должен был приготовиться, догадаться.

* * *

Месяц апрель начался для нас ежедневно возрастающей горячкой.

Облик Варшавы каждый день изменялся, слепой бы, пожалуй, не увидел, что тут готовились к решительному шагу.

Игельстрем действительно имел отличные рапорты о состоянии умов, но никогда, по видимому, не допускал, чтобы в столице могло дойти до сражения.

Послал за подкреплением, опасаясь больше восстания и Костюшки, чем самой Варшавы. Здесь ежедневно кого-то арестовывали, осторожность была чрезвычайная; король, гетман и вся замковая партия действовала по умыслу генерала и с ним держалась…

Ни для кого не было тайны, что в Великую неделю, пользуясь тем, что народ должен был быть при могилах и в костёлах, хотели захватить арсенал и разоружить польское войско.

Ожаровский согласился на это.

Генерал Тиховский, который был при нём адъютантом и начальником штаба, принадлежал к союзу, через него нашим всё было известно… Русских в Варшаве было от семи до десяти тысяч, польского войска, разбитого, разделённого, рассеянного по казарам и на Праге чуть больше двух тысяч.

Мы, однако, рассчитывали на мещан, которых арсенал должен был вооружить.

Сразу на следующий день меня послали к Юте с бумагой, которую она должна была отнести на Прагу.

Я постучал в дверь, а, так как в первых двух комнатках было полно челяди за работой, я пошёл с ней аж в третью, причём сообразительная Юта, видно, чтобы не дать заподозрить, что пришёл с чем-то важным, смеялась и шутила, что меня очень смущало. Я чувствовал, что плохо играл свою роль.

Я шёл за ней, вынуждая себя к улыбке… а в сердце мне как-то горько было.

Пришла мать, прося меня на кофе, которое сразу сама начала готовить. Мы отступили в глубь окна и тут, незначительно оглядываясь, чтобы не заметила челядь, я вручил ей бумагу, которую она поспешно спрятала.

В первый раз я увидел её днём… она показалась мне гораздо более красивой, чем вчера… Кожу имела дивно белую и нежную, прекрасные лазурные глаза, высокий лоб и тёмные ресницы; когда она опускала веки, они ложились шёлковой бахромой… Благородное выражение лица в простой девушке удивляло. Я присматривался к ней с дрожью, она ко мне с равнодушным интересом. Несколькими словами мы потихоньку перемолвились.

Несомненно для того чтобы сбить с толку челядь в другой комнате, двери которой были открыты, она разговаривала со мной весело и смеясь… Однако чувствовалось, что эта веселость была сделана специально. Мать также для обмана людей принимала меня как кавалера…

Не было тогда ничего такого удивительного, чтобы шляхтич, офицер, старался о дочке богатого ремесленника и мещанина, имеющего дом и капиталик, как Ваверский. Женилось много, особенно, когда панна была красивой и хорошо образованной.

Я специально просидел там какое-то время, чтобы кому-то не показалось, что я как на огонь прилетел. Юта села напротив меня, опёршись на руку… но принужденный разговор не шёл. Она только с интересом ко мне присматривалась и вовсе не скрывая того, что хотела лучше узнать наречённого ей юнца.

Я не мог притворяться, говорил о делах, спокойный взгляд Юты, словно старшей сестры, покоящийся на мне… отбирал моё самообладание. Когда пришлось уходить, Ваверская специально снова провела меня через мастерскую и челядь даже до порога, повторяя громко:

– Очень просим бывать у нас чаще, хотя бы каждый день, очень просим, доставишь нам, пан, великое удовольствие. Юта давно хотела брать лекции живописи… а то того старого Фолина не допроситься.

С этого я узнал, что могу играть роль учителя живописи.

Испуганный, уставший, недовольный собой я вышел на рынок, только тут вздохнул. Я шёл медленно к замку, задумчивый, разглядываясь, когда за собой услышал энергичную походку и увидел уже идущую Юту… Это было новое для меня зрелище – встретить её на улице… я отошёл в сторону и скрылся под воротами, чтобы лучше её разглядеть.

Покрытая чёрным платком, так, что лица её почти не было видно, шла, а скорее, бежала уверенным и смелым шагом, с фигурой, так искусно и поразительно красивой, что её можно было принять за какую-то переодетую пани. Она меня даже не заметила и миновала, задумчивая, шла, занятая своим посольством. Я не спеша пошёл за ней, преследуя её глазами. Это дивно мешалось у меня в голове. Издалека я мог заметить, что несколько раз она останавливалась, проходя и обмениваясь несколькими словами со встречными мещанами… исчезла потом за замком…

Я вернулся домой. Тут я застал тревогу и безмерную радость – знали уже о битве под Рацлавицами и победе, которая в первые минуты, естественно, ещё большие приобрела размеры. Камергер сказал, что в замке и у Игельстрёма царила непередаваемая паника…

Проклинали якобинцев!

Горожане на ухо рассказывали друг другу, что несколько тысяч москалей полегло на поле битвы, что войска их были разбиты, пушки забраны и в первый раз героически выступили крестьяне с косами, способствуя победе…

В военных и шляхетских кругах радовались победе, это правда, но когда речь была о холопах и косах, молчали. Призвание крестьян к оружию было такой чрезвычайной вещью, что в эти минуты, действительно, повеяло якобинством и наполнило страхом. Шляхта с тем вовсе не таилась, что победные косы и для неё были страшны.

Зачем отрывать людей от поля и почвы, разве это их вещь – биться за родину, а для чего же мы?

Акт восстания и ссылки в нём на народ, читаемые в замке, вызывали, естественно, упрёки в якобинстве.

Вскоре потом показались плакаты неустанной Рады, обвинения в предательстве и установление суда над бунтовщиками, но те тут же сдались. Рассказывали об Игельстрёме, что подступить к нему было невозможно, впадал в ярость при виде контуша, угрожал, ругался, оскорблял сенаторов… клял и прозывал всех предателями… На улице мало кто смел показываться, а перед жилищем посла избегали проезжать… В городе царила ужасная тишина и пустыня… Люди проскальзывали стороной, стараясь пройти незамеченными и неузнанными… Московские солдаты, в результате ли приказов, или дерзости нападали на самых спокойных прохожих, гауптвахты были полны заключённых.

* * *

Разумеется, что в таком состоянии вещей наиболее деятельные люди скрывались как можно усердней, не желая обращать на себя внимание. Я, чаще всего одетый по-граждански, и панна Юта, на которую никто не обращал внимания, носили приказы, приносили новости. Всё городское оживление сосредоточилось при Килинском, который на глаз занимался своим ремеслом; по нему нельзя было узнать, что в его руках находилась судьба столицы, а отчасти и страны. Всегда в хорошем и фамильярном настроении, отважный, хладнокровный, не давал догадаться по внешности, каким был деятельным. В таком великом городе, где русские долгим пребыванием понаделали тысячи знакомств и связей, приготовить люд, челядь – часть народа менее всего привыкла к таинственности и молчанию – так, чтобы раньше времени не выдать себя – было настоящим чудом. Глядя, как это в тишине готовилось, я не мог выйти из изумления и восхищения простым человеком, вовсе нехитрым, который это так умел вести.

Приближалась Великая неделя… чувствовалось кипение приглушённых чувств во всём народе… бегали вести о резне, о вооружении, о нападении русских на костёлы. Всё это раздражило народ, но что кипело в нём, не показалось снаружи. Игельстрём мог думать, что угрозой и тревогой вынудит Варшаву к сдаче. Не жалели также того ужаса и приманки. В замке царил страх – но не так боялись там революции, потому что от неё российские солдаты охраняли, как гнева императрицы, который заранее сжигал Игельстрёма.

Король напрасно представлял ему, что за безумную часть народа не годилось карать всех – давал понять, что в виновность всех не верит. С каждым днём было хуже, воздуха для дыхания, казалось, не хватает… возле казарм казачество, вокруг пушки, шпионы, бродяги, преследование для уничтожения. Майор Зайдлиц и капитан Мыцельский не потеряли, однако же, духа. Поскольку имели на них глаз, посылали меня или Ягодзинского, а, так как я ни к Килинскому на Дунай попасть не мог, ни к мяснику Моравскому, который ему помогал, посылали мы Юту, по целым часто дням, почти без отдыха, без еды бегающую то на Прагу, то за разными закусками города. Что должна была вытерпеть от этого бедная девушка, знала только она. Никогда, однако, не жаловалась и часто, когда, едва присев и не имея времени отдохнуть, должна была бежать снова, бледная и уставшая, даже слово не говоря. Мать с состраданием смотрела ей в глаза, вытирала слёзы и также молчала.

Мы имели уже сношения и с Костюшкой, и с Краковом и с Литвой, где готовился Ясинский, и с войском, стоящим на Украине, и Волыни, а в Варшаве мы все друг с другом были в договорённости, а москали или не догадывались ни о чём, или очень мало. Делалось это всё на их глазах, которые Господь Бог ослепил. Не понимали нас, не могли ничего открыть, а, счастьем, не было тогда между нами предателей.

Духовенство в монастырях также было весьма патриотичное и полезное; у них был самый надёжный склад оружия, сокрытие людей, а когда посланцев не оказывалось, можно было смело шепнуть брату, чтобы шёл туда-то и туда-то, он справлялся всегда лучше всех.

В замке вовсе не было по-прежнему… Поглядев даже на улицы, мы легко могли узнать, как там королю было тесно. Этих толп придворных, как раньше, этой толчеи, карет, этого наплыва иностранцев вовсе издавна не было видно.

Уменьшенная служба, более скромная репрезентация, малая горсть крутилась ещё около Понятовского, который потерял всякое значение. Москали отдавали ему честь как коронованной голове, но Игельстрём обходился с ним как с невольником. Ни балов, ни ассамблей… ни многочисленных обедов в замке… Окружала короля семья, примас, который снова был тут оракулом, пани Краковская, воеводина люблинская, Мнишки, пани Грабовская, экс-подкоморий, Тышкевичи… Примас, пани Краковская и Грабовская, как всегда, так теперь ещё больше придерживались России и посла. Охраняли короля, пугая его якобинцами, лишь бы из этого круга не вышел, дни и ночи упрекали Потоцких, Четырёхлетний сейм и всё зло приписывали ему.

Больше снисхождения было к Тарговицкой конфедерации; о той только потихоньку, в маленьком кружке рассказывали, как она развлекалась на протяжении короткого времени своей жизни. Глаза и сердца отсюда были направлены на Петербург. Надеялись смирением и униженностью умилостивить царицу – когда вспыхнуло краковское восстание. Для короля и фамилии был это новый удар – оказались между молотом и наковальней. Наибольшее отвращение имели к революции, а с другой стороны москаль становился самым несносным, требующим, деспотичным – король не хотел подставлять себя ни одной, ни другой стороне и жестоко мучился. Ожаровский и Забелло приходили к нему уже с приказами от Игельстрёма, но только с ведомостью, что было приказано… Король согласился на всё.

Победа под Рацлавицами, однако же, натолкнула его на мысли: «А что если революция победит? Революция, якобинцы, террористы, демагоги».

Однако же в замке не допускали, чтобы мощь России могла быть сломлена, а в резерве были также пруссаки. Это успокаивало.

Когда так с одной стороны правящий мир заблуждался, не чувствуя, что имел под стопами, в городе хорошо организовывалось восстание.

Через Тиховского мы знали наверное, что во время великопятничного богослужения собирались занять арсенал, а для отвлечения людей умышленно сделать пожары. Свыше восьми тысяч войска и хороших генералов имеющий Игельстрём не сомневался, что хотя бы дошло до столкновения, победит и будет терроризировать Варшаву.

Нам, поэтому, нужно было спешить, дабы его опередить. Шпионов было полно, но те смотрели и не видели ничего или не предавали реального значения; наши сходились в арсенале, в ратуше, в гостиницах, в комнатах казарм, совещались, рассылали приказы, послы летали, Господь Бог им глаза позакрывал.

Действительно, когда припомню эту минуту, предшествующую восстанию, не могу понять, как могло статься, что нас заранее не забрали, что до последнего часа Игельстрём не знал ничего. Несмотря на осторожность, люди почти явно договаривались, что должны были делать; носили в фартуках кремень и патроны, в мастерских не было работы, на каждый отголосок колокола люди срывались, на лицах рисовалось беспокойство.

Московские солдаты во многих домах стояли квартирами, почти тёрлись о заговорщиков… ни о чём не догадывались.

Очень может быть, что Великая неделя, богослужение, приготовление к празднику, обычно делающее суматоху в повседневной жизни, способствовали этому.

В Великий вторник ни Килинский, ни Моравский не показывались на улицах… в наших казармах всё приготавливалось. Наиболее деятельным был капитан Мыцельский, потому что и сам собой, и деньгами делал, что мог. Полковнику Хауману, который заменял вывезенного шефа Дзялынского, не подобало мешать даже до последней минуты, ибо он был слишком на виду.

Когда я в это день пришёл домой, чтобы попрощаться с дедушкой Манькевичем, потому что хотел ему объявить, что должен переехать в казармы, застал обоих старичков очень удручёнными, камергер удерживал им поле.

По лицам обоих было видно, что Манькевичи либо о чём-то догадывались, либо знали что-то, о чём я говорить им не мог. Когда я вошёл, старик меня кисло приветствовал.

– Что-то вашей милости уже не видать! – воскликнул он. – Что же с вами делается?

– Служба, – сказал я, – служба…

– Где? Что? Служба! Рассказывай тому, кто ничего не понимает… на Великой неделе! Какая служба!

Они посмотрели на меня, я смешался.

– Но даю слово, дедушка, что служба, – отвечал я, – уж по доброй воле я не летал бы…

Камергер внимательно на меня посмотрел, я воспользовался этим разговором, чтобы при той ловкости объявить, что должен буду оставить дом.

– Такая неотложная у нас теперь служба и муштра, – сказал я, – что я даже пришёл объявить, что на несколько дней должен переехать в казармы. Я имею приказ от капитана Мыцельского…

Все значительно посмотрели друг на друга и умолкли. Камергер закашлял. Манькевич, хотя я ожидал сопротивления с его стороны, не сказал ничего…

Замолчал и я… Не смели меня, видно, спрашивать и ответить бы я также не мог. Через мгновение Манькевич, отправив слугу в город и оглядев дверь, вернулся.

– Ну, говори, что намечается? В городе кипит? Вы что-то готовите? Тут незачем лгать… я старый и калека, дьявол меня ещё надоумил стать так недалеко от квартиры посла… может быть несчастье при какой неразберихи! Что делать? В действительности ли обезумили и что-то намереваетесь делать?

– Я ни о чём не знаю, – сказал я, – я молод, исполняю приказы, а остальное меня не касается.

– Но глаза имеешь! Что там готовиться? – воскликнул старик. – Москали с какими-то десятью тысячами в городе, наших нет и двух, а та половина на Праге, артиллерии нет… порядка, небось, тоже… с чем же тут выступать? С мотыгой на солнце?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации